Во что превратится убитый фазан или турач, если охотник их не найдет? А если найдет? Убивать — это превращать красоту в навоз и пакостить землю.
Однажды я вытряхнул на грядку семена из фазаньего зоба — и семена проросли! Зазеленел фазаний букет. Тогда я вспомнил о наших березах, тоже иногда растущих тесным букетом: ведь это памятники убиенным рябчикам и тетеревам! Ястреб или куница растерзают зимой, а из зоба, набитого семенами, — хищники никогда его не трогают! — прорастают березки. И растут кущей.
Тишина. Слышно, как на укромном галечнике в тростниках фазан шаркает ногами по гравию, словно курица. Вот насторожился, побежал, цокая, шумно взлетел — и теперь уже черный хвостатый петух несется над черными против солнца метелками. И таким он хорош, живой он всегда хорош.
Конец октября. Огромная стая черных грачей, басовито каркая, поблескивая белыми носами, пасется за рекой на убранных полях кукурузы. Потом они полетят на реку пить, и отмель из серой станет черной.
Порхают изредка бабочки. Второй раз цветет ежевика, появились пролетные самцы-зяблики. На пахоте, голубея, бродят голуби-вяхири.
А с гор спускаются пастухи. На конях, мулах и ишаках навьючен скарб: одежда, постели, посуда, жерди шатров. Важно шагают надменные верблюды. Большие собаки с подрезанными ушами гонят отары курчавых овец; овцы стекают с горы бурлящими белыми ручьями. За овцами, шумно перелетая, спускаются с гор стаи скворцов и трясогузок. Овцы для них вроде передвижного автобуфета — над отарами всегда роятся мухи, слепни, мошки и комары. И сами овцы тоже закуска — за ними спускаются с гор волки. Двое пастухов волочили по склону за ноги телку. Рыжая, с мертво болтающейся головой, с остекленелыми и выпученными глазами. Волки только что разорвали ей брюхо, но пастухи отбили и теперь сами ее съедят. Осенняя передвижная цепочка: люди, овцы, мухи, птицы и волки.
И за всем этим шествием зорко следят с высоты грифы: не перепадет ли что и им?
Дневная жизнь тростников чуточку приоткрылась. И пора было узнавать, чьи голоса звучат в ночных тростниках, какие в ночных крепях шорохи, чьи тени шевелятся в темноте? Ведь дневная жизнь — это всего половина жизни.
Давно у меня облюбован в тростниках уединенный лесной островок. Там и в полдень-то полумрак и тишина: заходишь в него, как в подвал. Приглушенно покрикивают черные сумеречные дрозды, похрипывают большие серые цапли. От взмахов их широких крыльев мотаются зеленые ветки. На грязи раздвоенные следы больших кабаньих копыт, крестики от ног турачей и фазанов. И аккуратные пятерни камышовой рыси — хауса словно вдавили в ил большущую ягоду ежевичины или малины. Вот еще невидимка: следы встречаются везде, а самого кота видел раз, да и то мельком.
…Неожиданно громкие всплески голубиных крыльев над головой.
Буду слушать тростниковую ночь. Наваливаюсь на куст, пригибаю ветки, обламываю сучки, втираюсь внутрь. Светло, солнце только что село в лес. Но за путаницей черных ветвей уже проступила луна. Ровно шумит вода. Начинается то особо приятное время, когда ничего не происходит, но каждую секунду может произойти.
Темнеет. Все вокруг как бы отдаляется и затуманивается. Занавес закрывается — окончено дневное представление. Чуть позже занавес откроется снова, и начнется представление ночи. А пока антракт: солнечный свет уже погас, а лунный еще не зажегся.
На отмель спускается цапля, полусложив крылья и свесив длинные ноги. Плюхнулась на гальку, вытянулась, замерла — шея как палка. Тоже вслушивается и всматривается.
У самого уха заквакала лягушка-древесница. Ей сейчас же отозвалась другая. Недовольно бурча, пролетела чуть различимая белая цапля-чепура. Суматошно затрещал позади в кустах черный дрозд, всполошилась и застрекотала сорока: похоже, выходят на охоту обитатели ночи.
День погас, вокруг ночь. Поет сверчок, непрерывно и монотонно. Стрекотание его сливается с ровным шумом реки: это тот звуковой фон, та ночная музыка, которая будет теперь сопровождать все события ночи. И усыплять тех, кому ночь дана для сна.
Луна из желтой стала зеленой и отразилась в бугристой черной воде и мокрой гальке. Белая цапля пролетела назад: теперь ее крылья полыхали зелеными отсветами, а сама она виделась изумрудной. Далеко, на пределе слуха, провыл шакал. Неслышно, словно огромные летучие мыши, сели на отмель две кваквы — ночные цапли. Посидели, сгорбившись, и пошли, тихо поцокивая камешками, тяжело вздыхая и покряхтывая, как старушки.
Пушистые кусты тамариска на лунных отмелях стали похожи на клубы застывшего тумана. И отмель от луны словно снегом припорошило. Ночное представление продолжается.
На том берегу, у самой кромки воды, зашевелились вдруг кабаны. Откуда они появились, когда подошли, — не видел. Сразу как-то возникли, как умеют это делать все ночные звери.
Постояли, прислушиваясь, и стали резвиться, гремя камешками и тихонько повизгивая. А потом так же вдруг исчезли, как и появились.
Долгая музыкальная пауза — шум воды и стрекотание сверчков. Матово блестят валуны на берегу, чернеют редкие пучки тростника. А за ними суматоха черной и золотой воды.
И позади тростники. Я невольно прислушиваюсь: со спины может кто-нибудь подойти. Но пока тростники шумят привычно. Когда накатывается волна ветра, тростниковые палочки начинают тереться друг о друга, а жесткие листья бьются, как схваченная за крыло стрекоза. Если же ветер налетает порывами, то тростники стучат, как костяные карандаши. А нет ветра, слышишь, как тростники потрескивают — сохнут. И если кто-то начнет подкрадываться сзади — тростники зашуршат по-другому, совсем по-особому. Ухо хорошо различает эти разные звуки — живые и мертвые.
На берегу в просветах между тростниковых пучков что-то мелькает. Движется нечто, ни на что знакомое не похожее: то ли улитка ростом с собаку, то ли неуклюжий тюлень. Движется вперевалку, ковыляя, колыхаясь и выгибаясь, подобно гусенице-пяденице. Закрыло один просвет, вот показалось в другом. Выкатилось на чистый галечник и без задержки булькнуло в воду, выплеснув лунный бурун. Так это же выдра!
Как неуклюжа на берегу и как грациозна в воде: летит сейчас в глубине с быстротою рыбы, чуть не касаясь усами дна, и перед выпученными ее глазами разбегаются по галькам лунные зайчики.
Тянется ночь.
Под утро из воды на отмель вышла тростниковая рысь — с рыбой в зубах! Кошка смотрела на лес, а казалось — прямо в мои глаза. Почему-то всегда кажется, что зверь уставился прямо в тебя, хотя и твердо знаешь, что он тебя не видит сейчас и не чует. Рыбина в зубах рыси судорожно поводила хвостом. Вот он — долгожданный хаус! До сих пор он ухитрялся скрываться, потому что всегда слышал мои шаги и уходил с тропы. Не раз, наверное, он следил за мной из-за тростниковых стеблей, прижимаясь к земле, когда я был близко, и вытягивая шею, когда я отходил. И вот настал мой черед: теперь я слежу за ним, а он шагает мимо. Ради одной этой встречи стоило проторчать ночь в кустах. Памятная сценка под занавес: большая дикая кошка в воде и с рыбой в зубах!
Через день я перебрался вниз по реке: горы тут раздвинулись шире, шире стала река, и тростниковые крепи были почти неоглядны. О жизни в них у меня сохранились торопливые записи: на листках, на картонках — на чем придется. Трудно сейчас разобраться в них, а часто и невозможно. Число, два-три не связанных друг с другом слова. Ну вот что такое, к примеру, «розовый пух»? И число «7 декабря». Что за розовый пух зимой? Попробуем перенестись в то далекое теперь седьмое декабря…
Высоченные тростники, стебли толстые, как бамбуковые. Пышные седые метелки клонятся и попискивают от ветра. Холодно! А в глубине тростников солнечное затишье, пахнет прелью, жужжат осенние мухи. Осоковые поляны побагровели от заморозков. По утрам на лугах стрельчатый ледок в прожилку, на траве сухой сыпучий иней. Стынут пальцы, пар от дыхания холодит ресницы. Небо холодное и высокое. В небе ветер мотает караваны гусей: они норовят все клином, а ветер сбивает в табун, выстроятся пеленгом, а ветер снова в кучу собьет. Гуси недовольно гогочут, обсуждая открывшуюся им новую землю. Здесь придется им зимовать. Встревоженно затихают, наверное, представляли ее более гостеприимной.
Вспомнил о розовом пухе! Вот так же, как гуси сейчас, налетела из-за тростниковых метелок стая незнакомых птиц. Словно туча огромных мотыльков, трепеща и мельтеша крыльями. Зарябило в глазах, грохнул выстрел охотника, и одна из птиц, свесив ноги и воздев в небо крылья, упала в тростник. Большая, с курицу, грудь белоснежная, спина оранжевая, струйчатая. Перо холодное, чистое, удивительно свежее — ветром пахнет. Я дунул в перо, и открылся под ним легкий пух — нежнорозовый! Обычно птичий пух белый — природа экономна на краски. Для «нижней рубашки» сойдет и такой: яркие краски нужны для верхней одежки. А тут вдруг яркая розовая сорочка!
Но уже на другой день пучок розового пуха, который я положил в блокнот, стал тускнеть и скоро из нежно-розового превратился в грязно-желтый. Розовым пух мог быть только при жизни. и вот цвет жизни ушел. Вот так же исчезает у срубленных берез розоватость бересты, тускнеют яркие рыбы, вынутые из воды Смерть никого не красит. А сказочные розовые фламинго начинают тускнеть сразу же, как только попадают в неволю. Бледнеют в неволе малиновые щуры, красногрудые снегири, багряноголовые чечевицы. Неволя тоже не красит, жизнь в неволе бесцветная.
Странная южная зима: снега нет, греет солнце, лезет травка, везде зеленые лопушки. И звуки весенние: в небе гогочут гуси, свистят крыльями утки, на полях горланят грачи, в тростниках вскрикивают фазаны. На серой отмели дремлет на одной ноге серая цапля. Чем-то она похожа на огородное пугало. Над тростниками летит цапля белая — не птица, а ангел в кисейных одеждах! Природа украсила ее такими элегантными и пышными белыми перьями, что чуть не сжила со света. Откуда ей, слепой, было знать, что у людей появится мода, то есть стремление приукрашивать себя снаружи. Модницы сразу же оценили красоту, созданную природой, и захотели присвоить ее себе. Захотели улучшить себя с помощью птичьих перьев. И улучшали они себя так долго и так настойчиво, что белых цапель почти не осталось.