27 декабря.
Топольки, ивы и тамариски голые и унылые. Поблекли и вылиняли тростники — зимние дожди смыли с них яркую позолоту. Лишь в затишье еще зеленеют или краснеют листья ежевики, да зеленые хвощи — длиннющие, в два с половиною метра! — торчат как дикобразьи иглы.
Сухая трава шуршит под ногами, словно по смятой бумаге идешь. Фазаны и турачи знают это и прячутся посредине полян — никому к ним не подойти. Белая цапля садится дремать на отмель посреди стайки уток: цапля спит, а утки ее караулят. И я сажусь под иву так, что позади, за спиной у меня сороки: если кто со спины появится — сороки предупредят.
Вокруг зима без снега. Красная осоковая поляна. За ней полоса тростников. За тростниками — далеко, далеко! — синие волны гор.
Все больше людей с надеждой всматриваются в природу, словно ожидая от нее откровений. Или ответов на непростые вопросы. Словно ей, дикой, известно нечто такое, что когда-то знали и мы, а потом забыли. Что-то изначальное и очень важное и чего нам теперь очень недостает. Какою ценой мы оплатили свои удобства? Что потеряли и что получили взамен? Больше ли стало в жизни радостей? Что толку в мудрости, выраженной в словах, если в делах еще столько глупостей?
Неожиданно сзади затопотало! Я суматошно вскочил, повернулся — куда смотрят эти раззявы сороки! Но топотал заяц; им сороки пренебрегли; он еще больше моего испугался, летит над осокой как птица, мелькая своими выбеленными боками. Вот фазана вспугнул, тот закагакал, взлетел, повис над зайцем, молотя крыльями. Заяц наддал и налетел на турачей — те рассыпались в стороны, словно брызги! А тут и настоящие лужи пошли и зашлепал заяц по ним, как хлопунец-утенок.
Я выбрался из-под ивы. Меня-то сторожа-сороки сразу увидели и застрекотали на все тростники, предупреждая все живое.
28 декабря.
Снова облава. Поддался общему возбуждению и суматохе. И снова неприятный осадок. Кончился азарт погони, преследования, бестолковая и лихорадочная пальба — свезли к дороге девять зверей: кабаны, свиньи, подсвинки. Лежат туши, как на бойне.
Кабана не назовешь красивым зверем. И все же это не бесформенная хавронья, волочащая по земле сальное брюхо. В кабане дикая мощь, свирепость, а в соединении с зарослями он в общем смотрится совсем неплохо. Особенно ночью.
Буду их караулить ночью, ни к чему эта бестолковщина, облавы, крики, лай и визг собак, суматошное беганье по тростникам.
Спустился к реке вымыть руки, только нагнулся к воде, а с обрывчика, через голову запрыгали… поросята! Их недалеко подняли собаки, и, спасаясь, они попрыгали в воду. Плюх, плюх, плюх! — и быстро поплыли, выставя пятачки.
Снова сижу на кочке у ночной стены тростников. Я не очень надеюсь, что услышу или увижу что-то новое — столько уже высижено ночей! Но вдруг? Вдруг переплывет тигр с той стороны. Или забежит гиена; когда-то они жили тут. Или кот-манул. Пусть хоть тростниковая рысь — ни разу ночью не выходила. Хотя следы ее на песке вокруг каждое утро.
Суматошно свистя крыльями, пронесся чиренок. Солидно прошел в вышине запоздалый косяк гусей, гундосо погакивая. Один гусь отстал, догоняет, тревожно гогочет. Крыло у него как-то странно дребезжит и скрипит, наверное, не хватает перьев.
Привычно зашелся воем шакал, близко совсем, вроде даже глаза сверкнули. А вот и новенькое: шуршали, шуршали в тростниках крапивники да вдруг посреди ночи запели! Пропищал комар. Лягушка проквакала. А через два дня Новый год!
Мне повезло, что я в тростниках зимой. Летом тут властвует гнус: комары, мошки, москиты и слепни. И потому днем и ночью тут «гнусно».
Комар настырно завывает над ухом, прихлопнуть бы стервеца, а нельзя — выдашь себя. Открываю ладонь, комар, щекоча, усаживается на нее, и я быстро сжимаю кулак.
В тростниках потрескивает — ближе, ближе… Загустело пятно на кромке — или кажется? Нет, не кажется: пятно стронулось, тихий скрежет гальки под тяжелыми копытами. За большим пятном движется маленькое — свинья и поросенок. Остановились. Не то вздохи, не то сопение: принюхиваются. Снова чуть слышный стук камешков — пятна плывут над отмелью.
Вижу фигуры диких зверей, слышу ночь — что еще от охоты надо? Мне довольно просто видеть картину ночи и слышать тихое поцокивание звериных копыт. Зачем? А вот этого я не знаю. Зачем растет дерево? Для чего полыхают молнии? Так было, так есть, так будет.
11 января.
На дворе солнце, теплынь, мягкая, прямо весенняя дымка! На галечной отмели посредине реки дремлет стая гусей. Все, как один, стоят на одной лапке, поджав вторую, спрятав голову в перья спины. Вокруг гусей вповалку спят утки — как булыжники. Полуденный птичий сон.
То и дело с полей подлетают к ним новые гусиные косяки, опускаются, кружа по спирали, — словно их затягивает водоворот. Весеннее небо, радостное гоготание, плеск живой воды. И везде лезет яркая зелень.
Зяблики-самчики сбились уже в гурты — не к отлету ли приготовились? На столбах дремлют большие светлые канюки; жмурятся, как коты на солнце. Кружат над степью, мельтеша крыльями, большие стаи стрепетов. На вспаханном поле — пашут уже! — шумная стая ворон, грачей и сорок. Торопливо бегают блестящие, словно намасленные, скворцы. Деловито бродят белоглазые галки в серых платочках, семенят голуби и хохлатые жаворонки.
Над тихими кабаньими тропами толкутся комарики. Зайцы стали встречаться парочками. Петухи-фазаны все чаще выкрикивают свое гундосое ка-гак, ка-гак! Шумно выпархивают из бурьянов рыженькие перепелки.
А на моей далекой родине дремучие еще снега и трескучие — со скрипом! — морозы. Середина зимы…
16 января.
Теплынь! На реке — у того берега — рыбаки тянут сеть. Заходят в воду в рубахах и подштанниках. Помощники и любопытствующие топчутся босиком в жидком илу, выкрикивают советы. Подходит местный охотник: в войлочной шапочке, в сыромятных чувяках с закрученными носами, в драной куртке и шерстяных красных носках. Древнее его ружье похоже на пионерский горн — с раструбом на конце длинной трубы — ствола. Ствол в напаянных медных заплатах и прикручен к цевью проволокой. Под огромный ударник подложена тряпка — чтобы он случайно не разбил пистон. Заряжается ружье, конечно, со ствола — шомпольное. Вместо шомпола палка: при ходьбе охотник опирается на нее, как на трость.
Рассматриваю это охотничье чудо. Все оно дребезжит и клацает. Из-под цевья лезут… клопы!
— После каждого выстрела лезут! — сокрушается охотник. — Жарко, что ли…
Трудно сказать, для кого ружье опаснее: для охотника или для дичи? Стреляет он из него кабанов, но сам их не ест — он мусульманин! — а продает армянам. Хочу спросить, кого он больше боится — диких кабанов или своего ружья? Но тут налетает огромная рассыпанная стая гусей: гогот, гул, шарканье крыльев! Охотник вскочил, со скрипом — двумя руками! — оттянул огромный боек и нацелился. Мы закрыли глаза, пригнулись, прикрыли руками головы. Ахнул ужасный выстрел! И градом посыпались сверху — нет, не гуси, а загогулинки гусиного помета! Град забарабанил по головам и земле.
Стая была такая огромная, что зеленого града хватило и рыбакам у реки и всем их болельщикам, даже вода забурлила вокруг! Начался крик и смех, все грозили охотнику кулаками. Он смущенно ушел, чадя едким дымом из всех щелей своего самопала.
Что за прелесть этот охотник! Куда ему убить кабана — это он не удержался, нахвастал. Разве что сидячего зайца, и то если в упор. А вот весь день месит грязь. Волнуется, обмирает. И в деревне над ним, конечно, смеются. А дома ругают. Но он терпит. Молча паяет ствол, прикручивает его заново проволокой. Стреляет в утку, рискуя жизнью… Редко что приносит домой. Но снова и снова идет в тростники — зачем?
Вот он идет. То и дело поворачивает голову. С мочажины взлетел бекас и, вихляя, замелькал над лужком. Тяжело поднялся орлан-белохвост и замахал вдоль реки. Важно пролетел над охотником пеликан, колыхая белыми крыльями. На мысках застыли белые цапельки. Щебечут на бурьяне щеглы. Черные бакланы покачиваются на волне. Плывут гуськом черно-белые крохали, пестрые, как сороки. Охотник крутит головой. Может, ради этого и отправился — идти и видеть? Но этого уж и совсем никто не поймет; и вот он берет ружье.
…А мой кабанятник по сторонам зря не станет глазеть. Ему не нужно того, чего не нужно заготсырью. Он носом в землю, а уши по сторонам.
20 января.
Последний день в тростниковом царстве. Особое, непривычное состояние — все видишь в последний раз. И вот эту поляну, и эти снопы высоченных эриантусов, и эту дорогу. Или это вот дерево. Каждый раз, уходя в тростники, я проходил под ним. Оно давно уже примелькалось. Но сейчас я смотрю на него по-особому Будут другие деревья и поляны, куда пышней и развесистей, но этого не будет. Теперь каждый из нас станет жить сам по себе.
Что за наваждение — прощаюсь с деревом! Или с самим собой, который теперь навсегда останется тут? С днями, оставленными в тростниках?
Провожу ладонью по корявой коре. Я не увижу этого дерева. Но оно свое дело сделало.
Вот и скажите теперь — сколько стоит дерево? Какая цена его шума? А цена его тени? А памяти?..
Хоженая кабанья тропа. Привычное уже чувство одиночества и затерянности в нескончаемых тростниках. Гогот гусиных стай в вышине. Суматошный взлет перепуганного фазана: бьется на холодном ветру его роскошный длинный хвост.
Полыхающие багровым поляны. Кусты лозняка, как клубы седого дыма. и тростники, тростники, тростники…
На отмели за тростником что-то белеет. Пригибаюсь и крадусь к самой кромке — лебедь! Груда взбитой белой пены. Сидит и смотрится в воду. Меня не должно быть видно, а он увидел. Выпрямил изогнутую шею, распахнул крылья — словно вспыхнул! — и полетел. Неизвестно откуда появился второй, пристроился в хвост: оба теперь тянут как связные один за другим, в такт загребая крыльями.
Все мы видели лебедей. Но видели ли вы их на воле?.. Готов молиться любому богу — только бы уцелели! Не на прудах, не в зверинцах — это не то! — а в диких озерах среди тростниковых крепей. Только бы слышались их голоса — каждую весну и осень. Лебеди летят — видите ли? Лебеди кричат — слышите ли? и если видите, если слышите — т