Библиотека мировой литературы для детей. Том 30, книга 4 — страница 74 из 122

— Иди, сынок, домой и не бойся!

Я встал и поплелся.

— Сумку и мотыгу забыл!

Я вернулся, забрал свои манатки и пошел домой.

Солнце уже стояло высоко над Толебскими горами, когда я миновал мост через Супсу и свернул на тропинку.

— Сосойя Мамаладзе — мой привет!

Я поднял голову. Передо мной стоял Лука Поцхишвили с огромной корзиной за спиной. Пот лил с него ручьями.

— Будь другом, Сосойя, помоги-ка снять корзину!

Я помог. Лука, кряхтя, сел, рукой показал мне место рядом с собой и начал:

— Яблоки вот несу на базар. Знаешь ведь мою яблоню? Ну да, у свинарника… А свинью мою видел? Супоросая… И корова стельная… Ты погляди-ка на яблоки… Вынь, посмотри. Только не ешь! Этих — не ешь, они для базара, а завтра приходи ко мне и нарви сколько душе угодно… Табачок у тебя найдется? Вот спасибо!.. Хороший сегодня день. Мне бы с утра да в поле!

Но что поделаешь! Деньги-то тоже нужны. Дай-ка бумажку… Вот спасибо!.. Спросить нашего бригадира, так… Спички есть? Вот спасибо!.. Ему-то что? Ни жены, ни детей! Мальчика, говорит, пришли с утра. Вот еще! Мальчик в этом году в институт поступает, а я его пошлю поле мотыжить? Как же! Только и думаю! Прав я? Что ты молчишь, дурень? Скажи хоть слово!

— Война, дядя Лука!

— Что? Какая война?

— Германия напала!

— На кого?

— На нас.

— На кого на нас?

— На нас, на Советский Союз.

— Когда?

— Сегодня!

Лука вдруг побледнел, поперхнулся дымом и зашелся от кашля. Он схватил меня за руку и сжал ее так, что пальцы у меня посинели. Отдышавшись, он с трудом выговорил:

— Кто это сказал?

— Радио…

— Не может быть!

— Радио сказало…

— Ты шутишь! Шутишь, ведь, а? — В голосе Луки прозвучала мольба.

— Да нет, дядя Лука… Передали по радио…

Лука не ответил. Он долго сидел, уставившись в землю, потом поднялся, словно побитый, взвалил на спину корзину и пошел. Отойдя несколько шагов, он остановился, обернулся и собрался было что-то сказать, но передумал. Так он стоял и смотрел на меня.

— Что, дядя Лука?

Лука махнул рукой и, так и не вымолвив ни слова, побрел домой.

…Тетя одной рукой месила в корыте кукурузное тесто, другой подливала горячую воду из кувшинчика. Дверь в кухню была открыта, и я вошел, не замеченный тетей.

— Тетя, сегодня утром Германия напала на нас!

Тетя в недоумении взглянула на меня.

— По радио объявили, что Германия начала войну с нами!

У тети задрожали руки. Она не сводила глаз с меня, вода из кувшинчика лилась в корыто, потом густая белая жижа стала переливаться через край корыта и стекать к ногам тети. Я остолбенело глядел на ее дрожащие руки.

— Ты понимаешь, что говоришь? — донесся до меня голос тети откуда-то издалека. Я отрицательно покачал головой. Я не понимал, что говорил, но чувствовал, что случилось нечто страшное, что в наш дом пришла великая, небывалая, необычная беда.

Отлив

Во дворе районного клуба полно народу. Люди поют, плачут, о чем-то просят, что-то обещают друг другу, обнимаются, целуются, вновь возвращаются к уже сказанному, договариваются, еще раз обнимаются, и так без конца.

На траве под ветвистой шелковицей сидит дядя Герасим. Он курит и не сводит глаз со своего сына, который с громкими возгласами «Гоп-па! Гоп-па» подбрасывает в воздух и ловит маленькую дочь. Девчурка смешно дрыгает ножками, визжит и хохочет. Здесь же стоит невестка Герасима, чернобровая Машико. Она кусает губы и украдкой смахивает слезы.

Асало Гудавадзе пристроился на лестнице клуба. Рядом с ним — сын, у ног парня — молодая женщина. Она уткнулась лицом в колени мужа и не переставая плачет.

— Ты ее к родителям не отпускай, батя! — наставляет парень Асало и нежно гладит жену по голове.

— Никуда я ее не отпущу, сынок! — обещает Асало.

— Слышь, Маргарита, не оставляй папу! Жалко старика!

Женщина плачет.

— Я скоро вернусь, отец!

— Конечно, сынок!

— Ну, хватит, перестань! Не я один иду в армию!

Маргарита плачет громче. Парень обнимает, ласкает жену.

— А ты, сынок, не очень-то… того… Не погуби себя по глупости, будь осторожен! — просит сына Асало.

— Не бойся, батя! Вот те крест: привезу тебе голову Гитлера! — улыбается парень.

— Брось ее свиньям! Сохрани-ка лучше собственную!

Женщина плачет.

— Так ты присмотри за ней, батя, ладно? — просит сын.

— Да ты что! Одурел? — обижается отец.

— Батя!.. — мнется сын.

— Говори, сынок!

— Месяц-другой еще ничего… А потом… Не посылай ее за водой и дровами… И на мельницу…

Асало кивает головой.

— Сама не скажет, знаешь ведь ее характер… Не позволяй ей таскать тяжести…

Асало понимающе улыбается:

— Да ладно… Что я, маленький?

Лука свертывает и никак не может свернуть цигарку. Руки у него дрожат, бумага рвется, табак рассыпается. Я беру из его рук кисет, кручу самокрутку, протягиваю. Лука глазами благодарит меня и жадно затягивается. Теперь у него дрожат губы.

— Сосойя, как мне быть с моим Кукури, а? — спрашивает меня Лука.

Что ему ответить? Кукури стоит, окруженный подвыпившими сверстниками, и рассказывает им что-то смешное. Ребята ржут.

— Обреют их всех! — сокрушается Лука.

— Подумаешь! Нам в классе тоже велят стричь головы наголо! — успокаиваю я его.

— Герасиму что? У него вон какая крепенькая внучка на руках. А у меня кто? Кто остается у меня?

— Кукури скоро вернется, дядя Лука!

— Эх, Сосойя, дорогой мой, все не вернутся…

— Все вернутся! — говорю я, потому что уверен: так оно и будет. Я еще не знаю случая, чтобы не вернулся человек, призванный в армию.

Я направляюсь к группе молодых. Они обступают меня, улыбаются, обнимают, целуют. И я тоже улыбаюсь и целую их.

— Уходишь, Анзор?

— Ухожу, Сосойя!

— Вернешься?

На груди у Анзора плачет его невеста Маквала. Она повторяет мой вопрос:

— Скажи, Анзор, ведь вернешься?

— А как же!

— А ты, Никуша?

— И я вернусь, Сосойя! А ты не поедешь с нами?

— Кому он нужен! — смеется Абибо.

— Не моя же вина! — оправдываюсь я.

— Гляди, Сосойя, сколько здесь девок! Оставляем этих коз на твое попечение! Побереги их, как бы шакалы не съели! — смеется Джумбер.

— Все шакалы, сколько вас тут, едут в армию, кто же их съест? — отвечаю я.

Девушки смеются. Я иду дальше.

— Кого ты провожаешь, Сосойя? — спрашивает Тамаз.

— А ты разве не едешь?

— Еду, конечно!

— Вот тебя и провожаю!

Тамаз обнимает меня, целует и спрашивает шепотом:

— А кого провожает твоя тетушка Кето?

Тетя и Датико-бригадир стоят у ограды. Датико что-то творит тете, которая внимательно слушает его. Я смотрю на них. Датико бледен. Он берет тетю за руку, и тетя не пытается отстранить его. Так стоят они, почти касаясь друг друга, и тетя, как никогда, напоминает мне изображенную на старой иконе богоматерь. Но теперь я не боюсь, что она выйдет замуж, что кто-то посторонний отнимет ее у меня. И потому я не подхожу к ней. Тетя чувствует мой взгляд, оглядывается. Оглядывается и Датико.

— Сосойя, иди сюда! — зовет он.

Я подхожу и становлюсь рядом с тетей.

— Ты что, обижен на меня? — спрашивает Датико и треплет меня за волосы.

— Очень мне нужно обижаться… на тебя! — отвечаю я и собираюсь уходить.

— Погоди, побудь с нами!

Я остаюсь.

— Ну вот, я иду на войну!

— Все идут!

— Так ты присмотри за тетей! Ты уже мужчина!

— Обойдусь без твоих советов!

— Знаешь ведь, как я люблю твою тетю!

— Я сам ее люблю больше тебя!

— Я скоро вернусь, Сосойя, и потом мы будем всегда вместе!

— Все вернутся и все будем вместе!

— Нет, Сосойя, вернутся далеко не все!

— А вот увидим!

Во двор входит новая группа молодежи. Окружив тесным кольцом красивую, с огненно-рыжими волосами девушку, ребята громко поют

На войну мой милый едет,

Я за ним последую,

Вместе мы домой вернемся —

Ждите нас с победою!

После полудня на балкон клуба вышел военком района и произнес речь. Запутавшись в причинах и последствиях первой мировой войны, он с ходу переключился на анализ фактов, обусловивших начало второй. Он сровнял с землей фашистскую Германию. Крепко доставалось также Италии и Японии. Военком так убедительно рассказывал об успехах наших войск, о сокрушительных ударах нашей авиации, артиллерии и, особенно, кавалерии, которая, по его словам, вот-вот должна была вступить в Берлин, что готовые к отправке на фронт парни чуть было не разошлись по домам.

Как только, военком закончил свою речь, духовой оркестр грянул туш. А потом оркестр вдруг умолк. Музыканты бережно сложили инструменты на траву, по очереди расцеловали старика маэстро и вскочили на грузовики.

Народ хлынул к автомашинам. Раздались возгласы:

— Значит, едешь, Анзор?

— Не ленись писать письма!

— Смотри, сынок, будь осторожен!

— Побереги себя, не губи старика, дорогой!

— Лезь скорей в машину, Амиран, а то кончится без тебя война.

— Заводи же, черт тебя возьми, нет больше моих сил!

И вдруг словно померкло солнце, словно наступила ночь, словно в мире что-то изменилось… Десять грузовых автомашин увозили в неведомое часть нашей крови и плоти — цену той огромной любви, которой мы, люди, любили родную землю. И теперь, мы, матери, жены, отцы, сестры, дети, принесшие эту жертву, толпились у грузовиков, и лишь старик маэстро стоял одиноко, закрыв лицо руками, среди лежавших на зеленой траве инструментов, и плечи у него дрожали.

Машины двинулись.

В тот день впервые увидел я столько испуганных людей со слезами на глазах, впервые увидел плачущую тетю.

День этот был похож на морской отлив, после которого на берегу остаются рыбы, раковины и щепки…

* * *

Я лежу с раскрытыми глазами в темной комнате и шепчу: