Библиотека мировой литературы для детей. Том 49 — страница 5 из 9

Шандор ТатаиМИШКА НАХОДИТ СВОЮ ДОРОГУ

Когда раздали табели за первую четверть, одним с благодарностями, другим с замечаниями, и классный руководитель стал спрашивать всех восьмиклассников, кто из них хотел бы учиться дальше, а кто решил избрать себе трудовую профессию, Мишка объявил, что он будет слесарем-механиком. Теперь, сидя на корточках с удочкой в руках и глядя на зеленовато-серую гладь Балатона, Мишка размышлял: и почему он, собственно говоря, выбрал именно эту профессию? Одно было для него ясно: ни в гимназию, ни в другое учебное заведение он идти не хотел. И так уж по горло был сыт книгами. Пусть учатся отличники да примерные ученики, те, кто постоянно тянут руку, желая блеснуть своими знаниями. С него хватит и того, что в ремесленном еще придется копаться в книгах…

«И все-таки почему я решил стать слесарем-механиком? Вот Марци знает почему. Он вечно возится с замками, разбирает до винтиков любую машину, любой механизм, все, что только попадается в руки. Марци, даже не глядя, может сказать, какая автомашина мчится по дороге. Ему и глядеть не надо, он по звуку узнает. Конечно, ему легко: его отец работает на автобазе, а старший брат тракторист. А мой отец…»

Мишка залез поглубже в камыши и лег животом на камни, которые натаскал сюда еще тогда, когда можно было купаться в озере. Он нарочно соорудил это укрытие, чтобы со склона крутого холма, возвышавшегося за шоссе и железной дорогой, откуда доносилось звяканье мотыг работавших на винограднике людей, его не могли заметить. Ведь там был и его отец — тяжелой мотыгой он тоже дробил каменистый суглинок, и не хватало бы, чтобы отец заметил здесь Мишку, принесшего в начале недели два замечания в дневнике!

Солнце светило ярко, но стоило спуститься пониже, как в бок задувал не сильный, но пронизывающий восточный ветер; здесь же, под защитой стены из камыша, было хорошо. Впрочем, камышовая защита была хороша еще и тем, что стоило только затарахтеть моторной лодке речной милиции, как Мишке, не имевшему разрешения на рыбную ловлю, достаточно было только вытащить удочку да отползти немного в сторону, в густые заросли камыша. Правда, в этом случае попадаешь в трясину, но не велика беда.

Если лов шел хорошо, то Мишку ничто на свете не интересовало, кроме рыбы; летело время весело, и день проходил незаметно.

Но сегодня ни одна жалкая щука не желала попадаться на крючок, и поэтому в голову лезли разные неприятные мысли: школа, заданные уроки, замечания и, наконец, еще и это — какую профессию себе избрать. О слесаре-механике ему подумалось потому, что однажды летом он спросил у своей старшей сестры Эсти, за кого бы та хотела выйти замуж, и Эсти сказала: только за слесаря-механика. Они, дескать, хорошо зарабатывают и после работы могут еще работать, ремонтируя машины частникам. В два счета можно собрать себе мотоцикл, а то и автомашину. Купит такой слесарь драндулет со свалки и до тех пор ремонтирует и чистит, пока тот не поедет… А жена виноградаря — на что она может рассчитывать? Ну хорошо, хлеб, конечно, будет, ну еще одежда да поросята. Со временем, может быть, удастся скопить денег и на дом. Но стоит ли ради этого так надрываться, гнуть спину?

«Черт побери! У нее ухажер наверняка какой-нибудь механик! Ну а если не механиком, то кем же тогда?»

Откровенно говоря, Мишку интересовала только рыбалка. Ради нее он мог подняться до рассвета. Мог часами просиживать на берегу под палящими лучами солнца или на холодном ветру, дрожать под дождем и даже безропотно сносить нагоняй дома, когда затемно возвращался домой.

Конечно, есть люди, для которых рыбная ловля — профессия, но одно дело рыбалка, хоть и запрещенная: ею человек занимается по собственному желанию, и совсем другое дело мучиться целый день на лодке или судне под дождем и на ветру, тащить из воды сеть, а зимой вести подледный лов даже тогда, когда с Балатона дует резкий ветер. Одно дело — подводить к берегу карпа, попавшего на крючок, и опять-таки другое дело — перелопачивать на промысле центнеры рыбы и таскать пятидесятикилограммовые корзины.

Иногда по вечерам отец, когда бывал в хорошем настроении, начинал объяснять, что, мол, и работа на винограднике далеко не простое дело. Правда, тяжелы мотыга и кирка, но зато сколько радостей ожидают в жизни того, кто ухаживает за виноградными лозами! Нынче молодежь, которая трудится на виноградниках, и горя не знает: появляются все новые и новые машины, с помощью которых можно подобраться куда угодно. Недалек тот час, когда и рыхление почвы станет забавой, и опрыскиватель уже не нужно будет качать — знай лишь направляй на листья синие струйки.

Мать, заслышав такой разговор, в сердцах говорила:

— Ты хочешь, чтоб и твой сын не достиг большего, чем ты?

Нет, мать ни за что на свете не хотела, чтобы ее сын пошел по стопам отца. Она и сама была дочерью виноградаря, бедного поденщика у помещика. Все беды и несчастья, которым мать бывала не раз свидетельницей в детские годы, она связывала с этой профессией. Как будто люди, обрабатывающие виноградники, обязательно всегда и везде должны нищенствовать…

— Я все устрою, сынок, не бойся, — сказала она однажды. Летом она работала уборщицей в доме отдыха электростанции Айка, и у нее было много хороших знакомых на предприятии. — Неужели я не добьюсь хотя бы того, чтобы моего сына приняли туда на работу? Да я хоть к самому директору пойду, так что не печалься, сынок!

Мать Мишки была такой женщиной, которая, стоило ей чего-нибудь задумать, как сразу же старалась это и выполнить. Мишка потому и сидел сейчас так спокойно на берегу озера с удочкой, что мать утренним автобусом уехала в Айку, и он был, по сути дела, предоставлен самому себе. Главное — вернуться домой до прихода отца и Эсти и накормить кур, так как эта обязанность полностью была возложена на него.

Вдалеке прогрохотал пятичасовой поезд. Мишка быстро собрал рыболовные снасти и помчался домой, сделав небольшой крюк, чтобы отец не заметил его со склона холма.

Мать вернулась лишь поздно вечером. По ее лицу было видно, что она принесла нерадостную весть. Поставив корзину, молча сняла и сложила платок.

— Ну как, мать, дела? — начал нетерпеливо расспрашивать отец. — Рассказывай, чего добилась.

— Ничего, — заговорила наконец она, чуть не плача. — Да еще стыда набралась и готова была сквозь землю провалиться от позора. Обещали все сделать, были добры и внимательны ко мне — я ведь говорила, что там есть приличные люди и ко мне хорошо относятся, а только под конец, когда спросили, какие отметки в табеле у этого бездельника и мне пришлось сказать правду, покачали головой и заявили, что одного желания недостаточно. Даже с тройками и то с трудом принимают, ну, а тот, кто еле-еле переползает в восьмой класс, — тому и думать нечего попасть на их предприятие. И тут уж они ничего не могут поделать, даже если бы речь шла об их собственных детях. Вот на том и кончился наш разговор. Кто бы мог подумать! Разве в наше время спрашивали, какой аттестат у того, кто хотел бы стать учеником слесаря?

А затем началась головомойка. Дескать, проклятому мальчишке родители дали все для того, чтобы он мог спокойно учиться. Ведь как было раньше? Как только в семье бедняка подрастал ребенок, он должен был идти работать. Весной, только начиналась страда на полях и на виноградниках, ребята когда ходили в школу, а когда и нет. Мишка же ничего этого не знал; даже летом его не посылали подвязывать виноград. И где же его благодарность? Хоть бы учился хорошо, а то ведь на уме только что игры да рыбалка…

— В этом мы сами виноваты, — сказал отец, — но теперь уже поздно жаловаться, после драки кулаками не машут. Раньше говорили: не каждому быть епископом. Ну а мы можем добавить: и слесарем-то не каждый может стать.

Отец был спокойным по характеру человеком, и в его словах не чувствовалось ни малейшего огорчения.

— Ну, раз так, пойдешь со мной — будешь работать на винограднике, да хорошенько. Это я говорю потому, что и виноградарем может стать далеко не каждый встречный и поперечный. Для этого, во-первых, нужна сила, во-вторых, терпение, а еще сердце да разум, и не меньше, чем для того, чтобы гайки крутить. Но прежде всего должна быть добросовестность. Тогда и жизнь будет в радость. Впрочем, вы не умеете ценить то, что открывается перед вами.

Мишка тогда еще не понял смысла отцовских слов. Да у него и времени не было задумываться над ними, потому что мать так раскричалась, что в кухне дрожали стены. Конечно, и Эсти вторила ей, восхваляя слесарное ремесло. Словом, двум мужчинам самое время было помолчать.

— Ну, — снова заговорил отец, когда наконец женщины малость успокоились, — вы правы в том, что парень должен учиться, и учиться лучше, потому что нет на земле такой профессии, которой помешали бы знания.

Однако мать так этого дела не оставила. Добрые друзья все же пообещали ей, что, если Мишка в оставшуюся часть учебного года возьмет себя в руки и по окончании школы сможет представить приличный аттестат, то для него найдется место в слесарномеханическом цехе.

Через несколько дней она так встретила сына, вернувшегося из школы:

— Слушай меня внимательно, Мишка. Сейчас хорошенько пообедай, затем погладь брюки, почисти ботинки, возьми книжки и отправляйся к господину Ковачу, учителю. Три раза в неделю будешь ходить к нему на час, он тебе поможет. Я хочу, чтобы в конце года ты принес домой аттестат с четверками. Понял? Никаких отговорок, что тебе то непонятно да это. Господин Ковач все тебе объяснит. Тебе же только остается взяться за ум и прилежно заниматься.

Старый учитель-пенсионер Арон Ковач жил высоко на винограднике, в простом, но уютном домике. Мишка знал его. Временами учитель наведывался в деревню за покупками с палкой и плетеной сумкой в руках. Он казался добродушным человеком, и, однако, ничего худшего, чем ходить после школы к нему, для Мишки нельзя было и придумать. Зимой еще куда ни шло, но вот наступит весна, а ему придется в самые лучшие для рыбалки дни смотреть на водную гладь озера лишь со склона виноградника.

Ну, да теперь все равно были бы тщетны любые обещания и заверения, что он будет учиться и без репетитора. Приходилось поступать так, как решила мать.

Зима уже приближалась, но в укрытом от ветра уголке виноградника, где жил господин учитель Ковач, еще приветливо светило солнце.

Мишка, к своему глубокому изумлению, нашел старого учителя среди виноградных кустов, где тот усердно работал мотыгой. Он так увлекся работой, что даже не заметил Мишку. Мальчик медленно приближался к нему, держа под мышкой учебники. Он осмелился поздороваться со стариком, лишь когда очутился совсем рядом с ним.

И только тогда старый учитель взглянул на него.

— Ну что, пришел? Правильно. Вот только пройду этот ряд до конца, и сразу же приступим к работе. Немного затянул я с окапыванием, но не потому, что поленился. Не подумай этого. Просто я ждал, когда опадут виноградные листья. И сейчас я укрываю виноградные кусты и одновременно закапываю опавшую листву. Что же я, стало быть, сделал? Вернул ее земле. А земля за это отблагодарит.

Мишке понравилось, что не нужно сразу садиться за урок. Приветливые слова немного приободрили его.

— А разве господин учитель тоже должен окапывать виноградник? — спросил он.

— Должен? Почему должен? Кто может заставить меня? Никто! Пенсионер — сам себе хозяин. Разумеется, если есть здоровье да если разумно распоряжаться своей жизнью. Я работаю потому, что труд доставляет мне радость.

Мишка задумался над этими словами. Сколько старых людей тратят время на то, чтобы обработать свои сады или виноградники! Но есть ли такие, которые в шестидесятилетием возрасте начинали бы слесарничать? Если и есть, то таких наверняка очень мало.

— Ну, на сегодня хватит! — Старый учитель аккуратно почистил мотыгу деревянным ножом и отнес ее в сарайчик, где хранился инструмент. — А теперь послушаем-ка, по каким предметам ты не успеваешь.

— По истории и языку.

— История и язык! Что ты говоришь? Ты что же, учиться не любишь?

Мишка опустил голову.

— Я просто не хочу учиться дальше, после школы, — сказал он.

— Значит, теперь ты будешь ко мне приходить, чтобы стать слесарем, верно? Что ж, ничего не скажешь, профессия хорошая. Если б не было землепашца — не было бы хлеба; не было бы слесаря — не было бы машин…

С этого времени Мишка начал регулярно ходить на занятия в домик с виноградником. На первых порах он делал это с неохотой, но чем дальше, тем больше ему был по душе учитель Ковач. Тот не только объяснял ему заданный урок, но и рассказывал о всяких интересных вещах.

В табеле за полугодие уже сказался результат их совместных занятий, и этот успех воодушевил Мишку.

— Вот увидишь, мама, в конце года у меня и троек не будет, ни одной.

В один из февральских дней, войдя в домик учителя, Мишка увидел господина Ковача на кухне. Старый учитель сидел, обложенный аккуратно нарезанными виноградными лозами одинакового размера, а на подносе перед ним лежали одинаковые кусочки лозы величиной с ладонь.

— Что вы делаете, дядя Арон? — спросил он.

— Разве ты, Мишка, не видишь, что я прививаю виноград? — удивился учитель. — Твой отец зарабатывает хлеб виноградарством, а ты даже не разбираешься в этом? Это большая ошибка. Впрочем, она свойственна вам, юнцам. Ваши отцы трудятся ради вас, а вы даже не удосуживаетесь поинтересоваться поближе их трудом. Ты, наверное, даже не знаешь, что виноград нужно прививать.

— Это-то я знаю… Вот только зачем?

— Зачем? Ну, вот послушай. Это же ведь целая история, а ты как раз слаб по истории. Сто лет назад из далеких краев в Венгрию завезли вместе с виноградными лозами, которые высаживали здесь, и вредного червя, филлоксеру. Филлоксера распространялась так, как в нынешние времена колорадский жук, только она была намного опаснее. Даже опаснее саранчи, потому что саранча перемещается, а филлоксера нет. Вот она и угнездилась здесь и уничтожила самые лучшие в стране сорта винограда. Именно самые лучшие, потому что в песке не жил проклятый червь, острый кварц ему не по вкусу. А настоящее хорошее вино дает лишь виноград, растущий на связанном грунте на склонах холмов, и вот от этих-то виноградников за одно-два десятилетия ровным счетом ничего не осталось. Много бедных виноградарей разорилось в те времена. Этой беде можно было помочь только одним способом. Нужно было отыскать такие сорта дикого винограда, корни которого филлоксера не ест, и вот к ним прививают теперь благородную виноградную лозу.

Острый нож блеснул в руке дяди Арона; легко, как масло, срезал он твердый слой лозы. Два быстрых поворота ножа на черенке дикой лозы, два на привое; затем старый учитель наложил черенки один на другой и плотно зажал их.

— Это так называемая прививка английским способом, — проговорил он. — Если умело сделать, то они и так удержатся, но для надежности мы перевяжем их мочалой, тем более что время у нас есть.

— Дядя Арон, дайте и мне попробовать. Острый нож у меня есть. Видите? — И Мишка вытащил из кармана ножик со сточенным узким лезвием.

И все же это был прививочный нож, которым, возможно, пользовался еще его дедушка. Мишка выудил его со дна ящика стола. Нож был ржавый, и его пришлось точить и шлифовать до тех пор, пока тот не стал пригодным для резания сала.

— Гм! Для того чтобы резать сало, он достаточно остер, но для прививок туп, как палка. Вот сталь, что правда, то правда, хороша. Ну, подожди, мы сейчас хорошенько его наточим, потому что для любой работы самое главное — хороший инструмент.

И пока шел урок по языку, дядя Арон точил ножик, вначале на крупнозернистом наждачном камне, а затем на мелкозернистом. И наконец, направил его на ремне. Нож стал таким острым, что им хоть сейчас брейся. А когда покончили с занятиями, дядя Арон дал Мишке пучок негодных лоз.

— Ну, давай, Мишка, нарезай их аккуратно косыми пластинками, как это делаю я.

— Только резать?

— Конечно, потому что вначале нужно научиться нарезать пластинки.

Лишь на следующем уроке Мишка стал делать срезы, и только на следующей неделе ему было разрешено соединять свежие дикие и культивированные лозы. Мишка сделал штук десять привоев. Это было в понедельник. В среду он уже сделал двадцать, а в пятницу тридцать.

Погода еще не позволяла сажать привой прямо в землю. Дядя Арон подготовил ящики с опилками и мхом и в них положил привои для проверки результатов их работы. Привои обрызгали водой и оставили в теплой кухне.

— Ну, скоро увидим, насколько ты оказался умелым, Мишка. Мы пометили твои привои. Если ты хорошо их сделал, то через две недели на привитой лозе начнут набухать почки.

В тот вечер к Мишке сон не шел. Когда потушили лампу, он приподнялся на локте и спросил отца:

— Папа, а сколько лет живет виноградная лоза?

— Что это тебя вдруг озаботило? — заворчала мать.

Но отец с готовностью ответил:

— Лет девяносто, а то и все сто. А вообще, кто его знает, потому что еще при жизни моего деда здесь погиб весь виноград.

«Значит, и отец знает. Странно, что он никогда не говорил об этом».

— И сколько вина дает лоза в год?

— Хорошая лоза должна дать и литр.

— Сто лет — сто литров вина… — пробормотал Мишка, скорее, самому себе.

— Но мы не даем им столько лет расти: как только лоза стареет, на ее место высаживаем новую.

— Жаль, — задумчиво протянул Мишка и про себя все же решил вести счет до ста лет. «Если даже десять моих привоев выживут, то это значит, десять, помноженные на сто, — тысяча литров вина. А потом и от этих лоз можно отрезать новые пластинки для прививок, и так бесконечно… Значит, виноград от моих лоз может плодоносить и тысячу лет, а то, кто знает, вообще пока существует жизнь на земле…»

Мишка еле мог дождаться того срока, когда появятся почки на его привоях. Как только он приходил в домик на винограднике, первым делом бежал к ящикам. Разумеется, он не мог ничего видеть, потому что все лозы были прикрыты тонким слоем опилок.

— Терпение, терпение, — успокаивал его в такие минуты дядя Арон. — Скоро уже мы увидим, насколько ты был ловок. А пока прилежно занимайся, чтобы к тому времени, когда надо будет высаживать черенки, мы освободились.

И вот однажды в понедельник, после того как они закончили уроки, дядя Арон сам позвал его на кухню взглянуть на ящики. Он осторожно счистил пальцем опилки с двух черенков, под которыми было помечено, что это Мишкины привои. И Мишка чуть не взвизгнул от радости: большинство почек хорошо набухло; некоторые даже начали давать беловато-зеленые росточки.

Когда под вечер Мишка вернулся домой, домашние не знали, чем и объяснить, отчего у него такое хорошее настроение, он был ласков и послушен. Да и мать была хорошо настроена: в этот день она была в школе и принесла оттуда радостную весть: учителя прямо не узнают Мишку — так он взялся за ум в последнее время. Мать сказала, что после пасхи она еще раз поедет в Айку. Если и дальше так все пойдет, его наверняка возьмут в слесарно-механический цех.

Мишка ничего не ответил матери, но, когда они остались с Эсти вдвоем, он сказал ей:

— Ты знаешь, о чем я думаю?

— Откуда мне знать, если ты не говоришь.

— Если слесарь или механик сделают станок, то через несколько лет он превратится всего лишь в металлолом, а вот вырастишь виноградную лозу — и она будет давать урожай и через сто лет.

— Ишь чего придумал! — рассмеялась Эсти, а потом посерьезнела: — Уж не раздумал ли ты стать слесарем?

— Не скажу, что раздумал. Просто так пришло в голову…

Через несколько дней Мишка принес от старого учителя книгу в желтом переплете. После ужина он подсел с ней к лампе и погрузился в чтение. Эсти удивилась этому, так как ее брат не очень-то любил читать. Она взяла в руки книгу и посмотрела. На обложке была нарисована виноградная гроздь и бочка. Эсти громко прочла заголовок:

— «Виноград и вино». Нет, вы только посмотрите, чем он занимается, вместо того чтобы учиться!

Отец тоже взял книгу, повертел ее в руках, потом полистал ее. — Хм, а ведь правда… Сущая правда то, что здесь написано… Мишка так и не получил в тот вечер назад книгу — настолько отец ею увлекся.

В эти дни на виноградниках вовсю уже шла работа. На склонах холма только и слышалось повизгивание садовых ножниц.

А на деревьях весело щебетали птицы, подбадривая работающих.

В одно из воскресений отец Мишки в благодарность за успешные занятия с сыном помогал старому учителю обрабатывать его виноградник. А в следующее воскресенье и Мишка тоже работал на участке дяди Арона.

— Вот видишь, Мишка, — говорил учитель, — скоро мы выкопаем те привои, которые я сделал в прошлом году, и аккуратно посадим их здесь. Но сначала точно определим место для каждой лозы. С точностью до сантиметра. Так, чтобы ряды кустов выглядели как стройные ряды солдат. И оставим небольшое место для наших свежих привоев, которые мы делали вместе: они пригодятся на будущее. Я вижу, у тебя успешно идут дела с учебой. В школе, я слышал, тебя хвалят. Коли и дальше так дело пойдет, то ты, если будет охота, сможешь помочь мне в весенних работах на винограднике… Я помогаю тебе учиться, а ты мне поможешь немножко на винограднике. Это называется взаимная выручка. Договорились?

— Отлично! — радостно воскликнул Мишка.

Когда они закончили урок, дядя Арон достал из чуланчика с инструментами длинный шпагат, на обоих концах которого были закреплены заостренные колышки. Около чуланчика у стены стояла большая связка свеженарезанных ясеневых палочек. Они выбрали палочку попрямее и обрезали ее точно в метр длиной. Потом Мишка подхватил остальные, и они направились на участок.

Натянув шпагат, они стали втыкать в мягкую землю на расстоянии одного метра друг от дружки прямые, как стрелы, палочки. Затем дядя Арон отмерил от каждой по метру в обе стороны, а Мишка, идя вслед за ним, тотчас же втыкал в отмеченные места палочки. Через час колышки стояли в строгом порядке, и впрямь напоминая солдат в строю.

На следующий день у них не было занятий, но дело, начатое Мишкой с дядей Ароном, было поинтереснее рыбалки. В этот день он рано пришел из школы, быстро пообедал и уже был на винограднике у старого учителя, когда солнце стояло еще высоко над головой. Дядя Арон подкапывал мотыгой прошлогодние корневые привои. Мишка стал по одному вытаскивать их из разрыхленной земли. Большинство привоев пустили обильные корни и дали сильные побеги. Мишка вкладывал в лунку по одному привою. Потом они удобрили и полили посадки.

— Ну, а теперь пригреем их, — проговорил дядя Арон.

Мишка уже знал, что означало это шутливое выражение: вокруг посаженных привоев они насыпали из земли Небольшие холмики.

— Вот так, — сказал дядя Арон, когда они закончили работу. — Теперь будем ждать, когда полезут новые побеги. Когда же они наберут силу, мы откопаем их, и вот тогда-то начнется закладка виноградника.

Несколько дней спустя ясным апрельским днем они занялись посадкой в землю новых привоев. С большим нетерпением ожидал Мишка того часа, когда они разорят ящики с привоями. И какова была его радость, когда он увидел, что из шестидесяти сделанных им привоев более сорока дали небольшие побеги, а на концах лоз появились маленькие и тонкие, как волоски, корни!

Мишке не надо было много объяснять, как нужно управляться с ними, закапывать в ямочки, вырытые еще утром дядей Ароном. Когда он вырывал прошлогодние привои, он хорошо запомнил, как они были посажены.

— Видишь, Мишка, эти привои мы на будущий год посадим сюда, на место выродившихся кустов. Так мы постепенно обновим весь виноградник. Вполне возможно, конечно, что мне уже не доведется дожить до этого урожая, но кому-то он пойдет на пользу, и, надо думать, тот человек помянет меня добрым словом…

Наступили теплые весенние дни, за ними пришли тихие майские дожди; виноградные лозы на всем холме буквально на глазах давали обильные молодые побеги. Мишка мог наблюдать, как сначала появлялись листочки, потом цепляющиеся один за другой усы и, наконец, на них — первые крохотные гроздья.

Иногда Мишка выходил на берег — порыбачить, но все реже и реже. Большую часть своего времени он проводил со старым учителем, ставшим для него не только педагогом-наставником, но и другом.

Во время повторения в школе учебного материала Мишка так ловко расправлялся с ним, что учителя и удивлялись, и радовались его успехам. В годовой аттестат Мишки не попала ни одна тройка. И если бы за ним не тянулся хвост старых грехов, то он, пожалуй, окончил бы восьмой класс на «отлично».

В семье была большая радость. Мать тотчас же затеяла печь слоеный пирог с черешней — любимое лакомство Мишки. Потом заявила, что завтра же поедет с его аттестатом в Айку. Мишка ничего не ответил, промолчал. Дома, правда, он вообще не отличался особой разговорчивостью. Но на этот раз его упорное молчание всем бросилось в глаза.

— Уж не заболел ли ты, сынок? — спросила мать, погладив Мишку по голове. — А вернее всего, ты просто переутомился — слишком много занимался. Ну, не беда, завтра ты уже можешь спать сколько душе угодно.

Однако Мишка спал недолго. Он проснулся на рассвете, когда мать отправилась к первому автобусу. Только она закрыла за собой дверь, он вскочил с постели, и, когда отец, собираясь на виноградник, стал готовить себе завтрак, Мишка подошел к нему:

— Папа, заверни что-нибудь и на мою долю. Мне тоже хочется пойти с тобой на участок.

— А что мать на это скажет, когда вернется домой?

— А какая беда, если я пойду? Ведь я все равно теперь свободен.

— Это верно, — согласился отец. — Ну ладно, пошли, но только тихо, пока спит Эсти, а то она начнет допытываться…

— Она подумает, что я пошел на рыбалку, — улыбнулся Мишка. — Я нарочно даже спрятал свою удочку.

В небе звонко щебетали птицы, когда отец с сыном медленно брели вверх по дорожке, вьющейся по склону крутого холма, засаженного виноградом. У отца тоже было отличное настроение; он шел и насвистывал, как вдруг взгляд его упал на листья одного виноградного куста. Он сошел на обочину и сорвал лист. Посредине листа желтело пятно величиной с однофоринтовую монету.

— Ты знаешь, что это такое, сынок?

— Знаю, — ответил Мишка. — Пероноспора.

— Что-то рано она объявилась. Придется как следует поработать опрыскивателем. Сейчас как раз и начинается горячая пора на виноградниках. Опрыскивать, окапывать, привязывать. И так вплоть до августа. Тогда наступит тихое, спокойное время окончательного созревания винограда. Вот тогда, сынок, начнутся самые приятные недели — знай себе наблюдай за результатами своего труда да следи за тем, как набухают, наполняются соком ягоды.

— Папа, — собравшись с духом, заговорил Мишка, решив сказать то, к чему давно готовился, — а ничего, если я не буду слесарем?

— Не будешь слесарем? А кем же ты хочешь стать?

— Может, самым обыкновенным виноградарем, а может, и чем-то больше. Словом, я хочу посвятить свою жизнь только виноградарству.

— Вот как? Тебя что же, научил этому старый Арон Ковач?

— А разве это плохо?

— Да нет, почему же. Твой отец всю жизнь занимается виноградом. И дед тоже, и кто знает, сколько еще наших прадедов занимались виноградом. И никто из них не жалел об этом, не стыдился. Хотя в те поры жизнь была устроена так, что они знали: кроме лопаты и мотыги, им больше ничего не суждено увидеть. А сейчас разве имеет какое-нибудь значение, где ты родился, чей ты сын! Перед тобой открыты все дороги — за какую работу ни возьмешься, пожалуйста, работай в меру своих сил и ума. А если о силах и об уме говорить, то и они больше всего человеку помогают сейчас там, где он охотнее всего работает…

Некоторое время они шли молча. Потом отец начал насвистывать песенку, словно дрозды, чей пересвист раздавался на придорожных деревьях, передали ему свой мотив.

Там, где две дорожки слились в одну, они повстречались с группой девушек, спешивших на привязку винограда. Девушки тотчас же подхватили мелодию и запели:

На холме живу, лозами я печь топлю,

Бадачоньскую красотку уж давно люблю.

У нее глаза, как звезды ясные, горят,

И меня зовет и манит девушки той взгляд.

Морли КаллагэнДЕЛОВОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ

В то лето, когда двенадцатилетний Люк Болдуин приехал жить к своему дяде Генри в дом на берегу речки, рядом с лесопилкой, он постоянно помнил о своем обещании, которое он дал умирающему отцу: стараться быть похожим на дядю во всем. И поэтому он пристально наблюдал за ним.

Дядя Генри, который служил управляющим на лесопильном заводике, был высокий, плотный человек весом чуть меньше ста килограммов. Кожа лица у него была обветренная, кирпичного цвета. Хотя он производил впечатление очень крепкого человека, здоровье у него было неважное. Его донимали боли в спине и плечах, которые ставили в тупик докторов.

Самое первое, что Люк узнал о дяде, было то, что все его уважали. Когда он разговаривал со своими рабочими с лесопилки, они всегда слушали его почтительно и внимательно. Его жена Хелен, тетка Люка, добродушная полная женщина, очень простая, иногда говорила племяннику: «Старайся быть таким, как твой дядя Генри. Он такой практичный — просто чудо. Во всем он благоразумен, все делает не спеша».

По лесопилке Люк ходил за дядей Генри не только потому, что ему нравился чистый, свежий запах, который шел от напиленных бревен и кучи опилок. Ему еще нравился твердый, уверенный тон, каким дядя разговаривал с рабочими.

Иногда дядя Генри останавливался и рассказывал Люку о разных видах древесины. «Всегда старайся понять суть дела, — говаривал он. — Если тебе это удалось, ты будешь знать, что полезно, а от чего пользы не жди, и тогда никто не сможет тебя одурачить».

Он показывал Люку, как на лесопилке идет в дело все, что имеет хоть малейшую ценность. Люк слушал его и думал: «Есть ли еще хоть один человек на земле, который так же хорошо знает, от чего будет польза для дела и что можно отшвырнуть за ненадобностью?»

Дядя Генри сразу же понял, что Люку нужен велосипед, чтобы ездить в школу, которая находилась за две мили от их дома, в городе, и он купил племяннику хороший велосипед. Он знал, что Люку нужна хорошая, добротная одежда. Он знал совершенно точно, сколько денег необходимо тете Хелен на хозяйство, знал цену любых товаров, знал, сколько нужно платить за стирку белья для всей семьи.

По вечерам Люк сидел в столовой и смотрел, как дядя пишет какие-то цифры в своей черной записной книжке, которую он всегда носил в жилетном кармане. Люк знал, что дядя Генри подсчитывает прибыль от любой сделки, заключенной за день, даже самой незначительной. Люк решил, что, когда он вырастет, он тоже станет человеком, которого все уважают за деловой характер. Но, конечно, Люк не мог постоянно наблюдать за дядей и учиться у него. Часто, глядя на дядю Генри, Люк вспоминал отца, и тогда ему делалось одиноко. И он стал придумывать для себя другую, тайную жизнь здесь, на лесопилке. Спутником и другом его была одиннадцатилетняя шотландская овчарка по кличке Дэн, слепая на один глаз и слегка хромавшая на левую заднюю лапу. Дэн уже сильно растолстел и стал медлительным. Он очень привязался к Люку. Его единственный глаз был янтарного цвета, шерсть тоже была цвета янтаря. Когда по утрам Люк уезжал в школу, старая овчарка провожала его примерно с полмили, а когда днем мальчик возвращался домой, Дэн ждал его у ворот.

Иногда они играли около мельничной запруды или уходили по берегу ручья к озеру. Люк никогда не чувствовал себя одиноким, когда собака была рядом.

На реке у них стояла старая весельная лодка, которая была их пиратским кораблем, а они оба были пиратами; Люк подавал команды капитану Дэну, и казалось, что пес понимал их и с энтузиазмом вилял хвостом. Его янтарный глаз был неизменно бдителен, в нем светились ум и одобрение.

Потом они забирались в кусты на другом берегу речки и играли в охотников за тиграми. Конечно, старая овчарка была плохим охотником: она была слишком медлительна и ленива. Дядя Генри не брал ее с собой, даже когда шел охотиться на кроликов и других мелких животных.

Они вылезали из кустов, ложились на сыроватый берег реки, покрытый травой, и чувствовали себя друзьями. Люк что-то рассказывал собаке (он говорил серьезно), а овчарка, как ему казалось, улыбалась ему своим единственным глазом. Лежа на траве, Люк поведал собаке много такого, чего он бы не стал рассказывать своему дяде и тете Хелен. И дело не в том, что все, о чем он говорил, было таким уж важным: он рассказывал о себе то, что рассказал бы отцу или матери, если бы они были живы. Потом друзья шли домой ужинать, а после ужина они обычно спускались с холма к дому мистера Кемпа и спрашивали старика Кемпа, можно ли им пойти вместе с ним загонять домой его четырех коров. Старик всегда был рад им. Ему нравилось смотреть, как Люк и овчарка бегали вокруг коров, а мальчику казалось, что они скачут на лошадях по просторам у подножия Скалистых гор.

Дядя Генри не обращал особого внимания на собаку. Только однажды, споткнувшись о нее на веранде, дядя покачал головой и задумчиво произнес:

— Бедняга, она свое отжила. Теперь от нее никакого толку нет — только ест, спит да под ногами болтается.

Однажды (это было в воскресенье, во время летних каникул) вся семья, вернувшись из церкви, пообедала, а потом все вышли на веранду, где спала овчарка. Люк сел на ступеньки веранды, прислонившись спиной к столбу, на котором держалась крыша, дядя Генри уселся в кресло-качалку, а тетя Хелен устроилась в гамаке. Люк, не отрывая глаз от собаки, похлопал по ступеньке ладонью. Он хлопнул три раза. Это был сигнал — овчарка, подняв голову, с трудом встала, слабо помахала хвостом, показывая, что она услышала, и направилась к Люку через всю веранду. Но собака еще не совсем проснулась, а ее слепой глаз был со стороны качалки. Когда она проходила мимо, ее левая лапа попала под кресло. С ужасным визгом собака прыгнула вниз по ступенькам и, хромая, скрылась за углом. Там она остановилась, потому что услышала шаги Люка, который бежал за ней. Едва Люк дотронулся до собаки рукой, как она успокоилась. Она начала размеренно лизать его руку, как бы прося прощения.

— Люк, — позвал дядя Генри резким тоном, — приведи собаку сюда.

Когда мальчик привел овчарку на веранду, дядя кивнул и сказал:

— Спасибо, Люк.

Потом он вынул сигару, закурил ее, сложил свои большие руки на коленях и начал покачиваться в качалке. Он нахмурился и пристально посмотрел на Дэна. Очевидно, он решал что-то очень важное, что-то, что имело отношение к собаке.

— Что случилось, дядя? — нервно спросил Люк.

— Собака совершенно ослепла, — ответил дядя Генри.

— Совсем нет, — быстро ответил мальчик. — Просто она повернулась к вашему креслу слепым глазом, вот и все, дядя.

— И зубов у нее уже больше нет, — продолжал дядя Генри, не обращая внимания на слова Люка. Повернувшись к гамаку, он позвал жену: — Хелен, сядь, пожалуйста, я тебе хочу кое-что сказать.

Когда тетя поднялась и подошла к нему, он продолжал:

— Хелен, я как раз на днях думал об этой собаке. Она не только почти ослепла; ты заметила, что, когда мы приехали из церкви, она даже не залаяла?

— Это правда, Генри, она не лаяла.

— Сейчас от нее мало толку, даже как от сторожевой собаки.

— Бедняга, мне ее так жаль!

— И для охоты она уже не годится. И потом, тебе не кажется, что она много жрет?

— Да столько, сколько и раньше, Генри.

— Стало быть, ясно, что эту собаку держать накладно. Пора от нее избавиться.

— Всегда очень трудно придумать, как избавиться от собаки, Г енри.

— Я как раз об этом думал. Некоторые считают, что лучше всего собаку застрелить. Но у меня уже почти год нет патронов для ружья. Отравить собаку — уж очень тяжелая смерть. Пожалуй, самое простое — утопить ее, да и времени это много не займет. Я поговорю с кем-нибудь из ребят с лесопилки, попрошу заняться этим делом.

Люк бросился на землю, обнял старую овчарку за шею и закричал:

— Дядя Генри, Дэн — замечательная собака! Вы не знаете, какая она хорошая!

— Она просто очень старая собака, сынок, — спокойно сказал дядя Генри. — Рано или поздно приходится избавляться от каждой собаки. Надо быть практичным. Я тебе достану щенка, сынок. Маленькую собаку и умную, расход на которую себя оправдает. Этот щепок будет расти вместе с тобой.

— Мне не нужен щенок! — крикнул Люк, отворачиваясь.

Собака закружилась вокруг него, залаяла. Потом она начала лизать затылок Люка своим длинным розовым языком.

Тетя Хелен, поймав взгляд мужа, приложила палец к губам.

— Старые собаки вроде нашего Дэна часто уходят в кусты, как бы подыскивая место, куда они придут умирать. Ведь правда, Г енри?

— Верно, — быстро согласился он. — По правде говоря, когда Дэн вчера куда-то исчез, я об этом подумал.

Он зевнул и, казалось, забыл о собаке.

Но Люку было страшно, потому что он знал характер дяди. Он знал, что, если дядя решил, что от собаки нет проку и что нужно избавиться от нее, он будет стыдиться самого себя, если не сделает этого по каким-то сентиментальным соображениям. В глубине души Люк сознавал, что ему не удастся разжалобить дядю Генри. И он решил, что ему остается только спрятать собаку от дяди, увести ее из дома, кормить, когда поблизости не будет дяди Генри.

На следующий день, около полудня, Люк увидел, как дядя шел с лесопилки, направляясь к дому, и рядом с ним шел старый рабочий Сэм Картер. Сэм Картер был человек лет шестидесяти, мрачный сутулый тугодум с седой бородой. Он носил голубой комбинезон и рубашку такого же цвета. Люк вдруг увидел, как дядя дал Сэму сигару, а тот положил ее в карман. Люк никогда раньше не видел, чтобы дядя давал Сэму сигары или просто обращал на него внимание.

После обеда дядя Генри сказал как бы между прочим, чтобы Люк взял свой велосипед и съездил в город купить ему сигар.

— Я возьму с собой Дэна, — сказал мальчик.

— Лучше не надо, сынок, — ответил дядя. — Тогда у тебя весь день до вечера уйдет на то, чтобы съездить в город. Мне нужны сигары. Ну, поезжай, Люк.

Тон дяди был таким обыденным, и Люк почти поверил, что дядя не собирается отделаться от него. Конечно, он должен был сделать то, что ему было сказано. Он еще ни разу не осмелился не выполнить распоряжение дяди. Но когда он сел на велосипед и проехал почти четверть мили по тропинке, которая шла вдоль берега реки до самой дороги, ведущей в город, он вдруг опять вспомнил эту сцену — как дядя Генри дал старику Картеру сигару.

Люка охватило беспокойство. Он затормозил, слез б велосипеда и в раздумье остановился на дороге, залитой солнцем. Старик Картер был сухой человек, ко всему безразличный. Уж он-то не пожалеет собаку. И Люк вдруг почувствовал, что не может ехать в город, пока не убедится, что с овчаркой ничего не случилось в его отсутствие.

С того места, где он остановился, Люк мог видеть дом дяди, который стоял на другом конце поля.

Люк оставил велосипед в кювете и направился к дому. Он хотел подобраться к нему как можно ближе, чтобы Дэн мог услышать его свист. Он остановился метрах в пятидесяти от дома. Мальчик свистнул и подождал, но собаки нигде не было видно. Может быть, она спит перед домом или даже убежала на лесопилку? Свистел он тихо, и Дэн мог не услышать свист из-за громкого визга пил. Несколько минут Люк никак не мог придумать, что же делать, потом решил вернуться на дорогу, сесть на велосипед и вернуться к тому месту, где тропинка скрещивалась с дорогой. Там он мог оставить велосипед, подняться вверх по тропе и, прячась в высокой траве, пробраться почти до самого дома. Оттуда можно было видеть фасад дома и лесопилку, оставаясь незамеченным.

Он проехал по тропинке метров сто, и, когда выбрался на то место, где река круто поворачивала к дому, сердце его затрепетало, и он остановился как вкопанный: на реке, на самом глубоком месте, покачивалась старая лодка, а в ней сидели Сэм Картер и овчарка.

Старик в голубом комбинезоне курил сигару. Собака с довольным видом сидела около него. Время от времени она дружески лизала руку старика. На шее Дэна была веревка. Вся эта картина показалась Люку страшным сном. Все в ней было нереальным — так все ее участники были довольны, спокойны, даже дым от сигары вился в воздухе на редкость миролюбиво. Но когда Люк крикнул: «Дэн, плыви скорее сюда!» — и собака прыгнула в воду, он заметил, что левая рука Сэма была глубоко погружена в воду — в ней он держал веревку, а на конце ее был привязан тяжелый камень. Люк страшно закричал:

— Не надо! Прошу вас, не надо!

Но в это время Картер уже бросил камень в воду — Люк крикнул слишком поздно. Из-за визга больших пил на лесопилке старик не расслышал его. И все-таки он чего-то испугался — Картер тупо уставился на берег реки, потом вдруг опустил голову и начал быстро грести к берегу.

Люк смотрел на овчарку. Было похоже, будто она собирается нырять на небольшую глубину, только вдруг ее задние лапы забились над поверхностью воды, потом исчезли. Люк смотрел на нее, всхлипывая и дрожа: он чувствовал, что у него украли счастливую, скрытую от людей сторону его жизни на лесопилке. Он смотрел, как тонет собака, и, казалось, делал все по какому-то заранее обдуманному плану: шарил в карманах — искал свой складной нож, раскрыл его, стащил штаны, сбросил ботинки, что-то яростно бормоча про себя и моля, чтобы Сэм Картер побыстрее исчез из виду.

Старик добрался до берега меньше чем за минуту и воровато скрылся за излучиной, как будто чувствовал, что мальчик следит за ним. Но Люк не отрывал глаз от того места, где Дэн скрылся под водой. Как только старик исчез из виду, Люк соскользнул вниз по берегу и прыгнул в воду; солнечные лучи освещали его худенькое тело, в глазах горело нетерпение. Люк спешил на глубину. Он согнулся и нырнул в воду. Его глаза начали привыкать к серо-зеленой дымке, к цвету песка на дне и подводных камней.

Он уже чувствовал боль в легких, как вдруг увидел тень от собаки, которая плавала на туго натянутой веревке, привязанной к камню. Он полоснул веревку ножом. Удар получился несильным, потому что вода тормозила движение. Люк схватил веревку левой рукой и начал резать ее. Внезапно собака начала медленно подниматься на поверхность. А потом и голова мальчика вынырнула из воды. Он жадно глотал воздух и одновременно подтягивал к себе веревку и бил рукой по воде. Он очень быстро отплыл с глубины, и вскоре ноги его коснулись дна.

Люк тащил собаку из воды. Шатаясь, он брел к берегу, спотыкаясь на каждом шагу, потому что Дэн был тяжелый и неподвижный, словно мертвый.

Он выполз на берег и выбрался на траву, где лег на землю, крепко прижимая к себе овчарку, пытаясь согреть ее своим телом. Но Дэн лежал без движения, его зрячий глаз был по-прежнему закрыт. Тогда Люк решил действовать, как опытный, знающий дело человек. Он встал на колени, перевернул собаку на брюхо, сжал ее коленями.

Дрожащими руками мальчик нащупал ее мягкие бока и начал нажимать на них, то откидываясь назад и выпрямляясь, то наклоняясь вперед всем телом. Он надеялся, что так сумеет выкачать воду из легких собаки. Ему приходилось читать когда-то, что утопленников, которых считали мертвыми, удавалось спасти именно таким способом.

— Ну, Дэн, ну давай, старина, — мягко уговаривал он.

Когда из пасти собаки вылилось немного воды, сердце Люка дрогнуло, и он стал приговаривать:

— Тебе нельзя умереть, Дэн! Нельзя, нельзя! Я не дам тебе умереть!

Он продолжал нажимать на бока собаки, неустанно наклоняясь вперед и выпрямляясь. Из пасти вылилась еще вода. Он почувствовал, как тело овчарки слегка дрогнуло.

— Ну вот, Дэн, ты жив, — прошептал он. — Здорово. Давай, старина, не сдавайся.

Неожиданно собака закашлялась, откинула назад голову и открыла свой зрячий глаз. Они смотрели друг на друга. Потом собака, резко упершись лапами в землю, попыталась подняться, закачалась, но все-таки поднялась и застыла в оцепенении. Потом она отряхнулась, как любая собака отряхивает шерсть, повернула голову, посмотрела на мальчика и слабо лизнула его в щеку своим красным языком.

— Ложись, Дэн, — приказал Люк.

Когда овчарка легла на землю около него, Люк закрыл глаза, спрятал лицо в ее влажную шерсть и никак не мог понять, почему мускулы рук и ног его начали нервно дрожать, — реакция была запоздалой, ведь все уже осталось позади.

— Лежи, Дэн, — мягко сказал он.

Люк вернулся к тропинке, подобрал одежду, потом опять вернулся туда, где лежала собака, и оделся.

— Кажется, нам лучше уйти отсюда, Дэн, — сказал он. — Не высовывайся из травы. Идем.

И он пополз в высокой траве. Остановились они метрах в семидесяти пяти от того места, где он раздевался.

Потом он услышал голос тети, она звала его:

— Люк, Люк! Иди сюда, Люк!

— Тихо, Дэн, — прошептал мальчик.

Прошло несколько минут, и он услышал голос дяди Генри: «Люк, Люк!» — и потом дядя начал спускаться по тропинке. Они видели, как он остановился, массивный, внушительный, положив руки на бедра. Дядя смотрел вниз, потом повернулся и пошел назад к дому.

Мальчик лежал и смотрел, как солнце освещало шею дяди Генри, и радость, которую Люк испытывал при мысли, что овчарка спасена, уступила место отчаянию. Он знал: если даже его простят за то, что он спас собаку, то все равно он помешал плану дяди. Дядя Генри решил избавиться от Дэна, и через несколько дней он каким-либо способом отделается от него, как он отделывался от всего на лесопилке, что, по его мнению, было ненужным, на что не имело смысла тратить деньги.

Мальчик повернулся на спину и стал смотреть на облака, которые почти не двигались. Ему стало страшно. Он не мог вернуться домой, не мог он и уйти в лес и спрятать там овчарку и кормить ее. Конечно, собаку пришлось бы привязать, иначе Дэн вернулся бы домой.

— Кажется, нам некуда пойти, Дэн, — печально шепнул он.

А Дэн в это время следил за бабочкой, которая порхала над их головами. Люк немного приподнялся и посмотрел сквозь заросли травы на угол дома. Потом он повернулся и стал смотреть в другую сторону, на широкое голубое озеро. Вздохнув, он опять лег на землю, и долгие часы они лежали там, пока на лесопилке не замолкли пилы.

— Мы больше не можем здесь оставаться, Дэн, — сказал мальчик наконец. — Нам нужно уйти как можно дальше отсюда. Держись плотнее к земле, дружок.

И они поползли сквозь траву, все больше удаляясь от дома. Когда их уже не могли видеть из дома, Люк поднялся на ноги и рысцой побежал через поле к дороге, покрытой гравием, — эта дорога вела в город.

Пока они бежали, собака время от времени оглядывалась назад, как бы спрашивая, почему Люк бежит так — устало, еле переставляя ноги, опустив голову.

— Меня ноги не держат, Дэн, вот в чем дело, — объяснил собаке Люк. — И я никак не придумаю, где тебя спрятать.

Когда они проходили мимо домика, где жил мистер Кемп, они увидели старика — он сидел на веранде. Люк остановился. Он подумал о том, что раньше мистер Кемп любил их обоих, что Люк всегда с удовольствием помогал ему загонять коров по вечерам. И Дэн всегда бывал вместе с ними. Он посмотрел на старика, который сидел на веранде, и сказал с беспокойством:

— Я бы хотел, Дэн, чтобы на него можно было положиться. Хорошо бы, он оказался круглым идиотом, разиней и не стал бы рассуждать, стоишь ли ты чего-нибудь или нет. Ну, идем.

Он решительно открыл ворота, но в глубине души чувствовал робость и свою незначительность.

— Здравствуй, сынок. Ну, что ты мне хочешь сказать? — приветствовал его с веранды мистер Кемп.

Это был худой, жилистый мужчина в темно-коричневой рубашке. У него были седые растрепанные усы, морщинистая кожа, похожая на голенище, но глаза его всегда смотрели дружелюбно и весело.

— Могу я с вами поговорить, мистер Кемп? — спросил Люк.

— Ну конечно. Говори.

— Это насчет Дэна. Дэн — замечательная собака, но вы, конечно, это знаете не хуже меня. Я хотел у вас спросить: можно, чтобы он жил у вас?

— Почему он должен жить у меня, сынок?

— Видите ли, дело в том, — начал мальчик, с трудом подыскивая слова, — что дядя мне больше не разрешает держать его дома… говорит, что собака слишком стара. — Губы его задрожали, и он, не останавливаясь, рассказал старику всю историю.

— Так, так, — медленно сказал мистер Кемп, поднялся, вышел на лестницу и сел прямо на ступеньки.

Он начал поглаживать голову собаки.

— Конечно, Дэн — старая собака, сынок, — спокойно сказал он. — И рано или поздно от старой собаки приходится избавляться. Твой дядя это знает. Может быть, он прав: Дэн не стоит тех денег, которые на него тратят.

— Он ест мало, мистер Кемп, только один раз в день.

— Мне не хочется, Люк, чтобы ты думал, что дядя Генри жестокий, бесчувственный человек, — продолжал мистер Кемп. — Он неплохой человек… Может быть, только чересчур практичный и резкий.

— Кажется, да, — согласился Люк, нетерпеливо ожидая, что же скажет старик дальше, и верил тому, что видел в его глазах.

— Может быть, имеет смысл сделать ему деловое предложение?

— Что… что вы имеете в виду?

— Видишь ли, мне, в общем, нравится, как ты по вечерам загоняешь домой моих коров, — сказал мистер Кемп, улыбаясь каким-то своим мыслям. — По правде говоря, мне кажется, что мне вообще незачем ходить с тобой, когда ты их загоняешь. Допустим, я буду тебе платить семьдесят пять центов в неделю. Ты согласен заводить моих коров в загон каждый вечер?

— Ну конечно, мистер Кемп.

— Вот и хорошо, сынок. С тобой сделку мы заключили. Теперь слушай, что ты должен делать: ты пойдешь домой, и, прежде чем он рот раскроет, ты ему прямо скажешь, что пришел к нему с деловым предложением. Скажи это, как настоящий мужчина, как я это тебе говорю. Предложи ему семьдесят пять центов в неделю за кормежку собаки.

— Но дяде не нужны семьдесят пять центов, мистер Кемп, — с тревогой в голосе сказал мальчик.

— Конечно, нет, — согласился старик. — В этом-то все и дело. Будь с ним откровенным. Помни, что он ничего не имеет против Дэна. Нажимай на это, сынок. Потом ты мне скажешь, что вы решили, — добавил он, весело улыбаясь. — Ведь ты же хоть капельку знаешь своего дядю, верно? Все будет в порядке. Мне так кажется.

— Попробую, мистер Кемп, — сказал Люк. — Большое вам спасибо.

Но он не очень верил в успех, хотя и знал, что Кемп — умный старик, который не станет его обманывать; Люк все-таки не верил, что семьдесят пять центов в неделю соблазнят его состоятельного дядю.

— Идем, Дэн, — позвал он и медленно направился домой.

Когда они поднимались вверх по тропинке, тетя Хелен, стоявшая у окна, закричала:

— Генри, Генри, о господи, Люк с собакой вернулись!

Шагов за десять от дома Люк остановился и нервно ждал, когда выйдет дядя.

Дядя Генри стремительно вышел из дома, но, когда увидел овчарку и Люка, он резко остановился, побледнел, и челюсть его отвисла.

— Люк, — прошептал он, — но ведь у собаки был камень на шее.

— Я вытащил ее из воды, — опасливо ответил мальчик.

— Ага, ясно, — сказал дядя Генри, и постепенно краска опять появилась на его лице. — Ты ее вытащил из воды, да? — переспросил он, все еще косо посматривая на собаку. — Ты не должен был делать этого. Видишь ли, я приказал Сэму Картеру утопить ее.

— Подождите минутку, дядя Генри, — сказал Люк, стараясь говорить твердо. Он почувствовал себя увереннее, когда тетя Хелен тоже вышла на улицу и остановилась за спиной мужа. Взгляд у нее был не сердитый, и мальчик продолжал, осмелев: — Я хочу сделать вам деловое предложение, дядя Генри.

— Что ты хочешь сделать? — спросил дядя Генри, чувствуя себя до сих пор неуверенно: ему было не по себе из-за того, что мальчик и собака стояли прямо перед ним.

— Деловое предложение, — быстро заговорил Люк. — Я знаю, что в вашем доме расходы на Дэна себя не оправдывают. По-моему, кроме меня, никому до него нет дела. Поэтому я буду вам платить семьдесят пять центов в неделю за его кормежку.

— О чем ты говоришь? — спросил дядя Генри в изумлении. — Где ты возьмешь семьдесят пять центов в неделю, Люк?

— Я буду по вечерам загонять домой коров мистера Кемпа.

— Ради бога, Генри, — взмолилась тетя Хелен с несчастным видом. — Пусть эта собака останется у него.

Она бросилась назад в дом.

— Нечего об этом разговаривать! — крикнул ей вслед дядя Генри. — Мы в этом вопросе должны проявить твердость.

Но он и сам был потрясен, охвачен чувством беды, которое разрушало в нем чувство уверенности. Он медленно сел в свою качалку, ладонью похлопывая себя по лицу. Ему хотелось пойти на уступки, сказать: «Ладно, можешь оставить собаку дома», но ему было стыдно этого чувства слабости и сентиментальности. Он упрямо сопротивлялся ему, он отчаянно пытался сделать так, чтобы душевное волнение его обернулось просто нормальным, полезным чувством здравого смысла. И поэтому он раскачивался в кресле и размышлял. Наконец он улыбнулся.

— Ты плутишка с головой, Люк, — медленно сказал он. — Ты это неплохо придумал. Я, кажется, согласен принять твое предложение.

— Вот здорово, дядя Генри, спасибо!

— Я принимаю твое предложение потому, что эта история, как мне кажется, тебя кое-чему научит, — задумчиво продолжал он.

— Да, дядя Генри.

— Ты поймешь, что даже самым умным людям ненужная роскошь стоит денег, добытых тяжелым трудом.

— Мне все равно.

— Когда-нибудь тебе придется это уразуметь. И я думаю, что ты это поймешь, потому что в тебе, конечно, есть практическая жилка. Меня это радует. Ну, ладно, сынок, — сказал он, улыбнулся с облегчением и вошел в дом.

Повернувшись к собаке, Люк тихо прошептал:

— Ну, что ты об этом скажешь?

Когда мальчик сел на ступеньки, собака примостилась рядом с ним, и он слышал в доме голос дяди — он разговаривал с тетей Хелен. Глаза Люка сияли от радости. А потом он начал раздумывать: почему мистер Кемп так хорошо понимал характер дяди Генри? Он стал мечтать о том, как будет когда-нибудь таким же умным, как старый мистер Кемп, и тогда он научится вести себя с людьми. Возможно, он уже оценил некоторые дядины качества, которые ему так необходимо было понять, по мнению его отца.

Положив голову на шею собаки, он поклялся себе, что, кем бы он ни стал, у него всегда будет немного денег для того, чтобы суметь защитить все, что ему дорого, от практичных людей.

Шарль ВильдракВРАГ

— Ты ведь уже приготовил уроки, — сказала мне мать. — Сбегай в лавочку и купи мне на два су[31] толченых сухарей.

— Хорошо, мама.

Мать дала мне медную монету, и я пошел. В то время фунт хлеба стоил четыре су.

Пританцовывая и прыгая со ступеньки на ступеньку, я галопом спустился по лестнице, каждую ступеньку отмечая для ритма скороговоркой: «На два су сухарей! Сухарей на два су!» После этого я уже был уверен, что не забуду поручения; кроме того, это меня забавляло — прыгать сразу через три ступеньки, цепляясь за перила. Но когда я очутился в узком коридоре нижнего этажа, в конце которого были видны просвет улицы, тротуар и прохожие, я тотчас же вспомнил о Фийо и остановился, охваченный тоской.

Чтобы отогнать злую судьбу, я несколько раз быстро пробормотал: «Пусть его не будет у дверей! Пусть его не будет у дверей!» А потом, осторожно выглянув на улицу, внимательно осмотрел сначала наш тротуар — по нему мне предстояло идти, — затем тротуар на противоположной стороне, до ворот дома № 17, который находился невдалеке от нас. Фийо мог стоять там много часов, засунув руки в карманы и прислонившись к дверному косяку или прижавшись к выемке в стене.

Хорошо! На этот раз его не было. Я вздохнул с облегчением и побежал за сухарными крошками — побежал по нашему тротуару, чтобы пересечь улицу против самой булочной.

Возвращаясь домой, я убедился, что путь по-прежнему свободен, и шел не торопясь, перебирая в голове подробности той истории, которую кончил вчера читать.

Вдруг я вздрогнул: за мной была погоня. Ну конечно, это Фийо, это он гнался за мной изо всех сил. Засунув поглубже в карман кулек с сухарями, я пустился наутек.

На этот раз мне удалось спастись от врага. С бьющимся сердцем, запыхавшись, я кинулся со всех ног в темноту коридора и слышал, как за мной заскрежетали по асфальту подкованные гвоздями башмаки Фийо и с разбегу ударились в запертую дверь. Но чаще всего меня дубасили на протяжении двадцати метров костлявыми кулаками в спину и в поясницу. Под градом этих ударов я обращался в бегство.

Между мной и Фийо никогда не было никакой ссоры, никаких объяснений. Два года назад мы учились с ним в одном классе, но относились друг к другу с полным равнодушием. Потом он почему-то переменил школу, и я встречал его только на улице: он хмуро стоял в одиночестве, не отходя от подъезда дома № 17.

Однажды он погнался за мной со злым остервенением, и потом это стало повторяться каждый раз, когда он встречался со мной: он видел, что я не способен оказать ему сопротивление. Но, гонясь за мной, нанося мне удары, он ни разу не удостоил меня ни единым словом, обходился без угроз и оскорблений. Очевидно, он ненавидел меня, сам не зная за что; может быть, из-за моего передника, который казался ему слишком чистеньким, или моих начищенных башмаков.

Но он соблюдал в наших столкновениях известные правила, установленные им самим, нечто вроде законов охоты или правил уличного движения. Так, он никогда не позволял себе хотя бы на один сантиметр переступить через порог нашего дома или преследовать меня в коридоре. Если он, например, видел, что я несу хлеб, бутылку с чем-нибудь или сетку с картошкой и со всякими другими вещами, что могло бы мне помешать бежать или защищаться, он не нападал на меня. Самое большое, что он позволял себе в подобных случаях, — это испугать меня, делая вид, что бросается в драку, и отметить в свою пользу еще одно очко; но он никогда не отходил при этом от дверей своего дома.

Если он видел, что я играю на улице с двумя-тремя приятелями, он тоже не трогался с места, а только смотрел на нас с презрительным видом. Может быть, он считал, что игра — тоже священная вещь, как хлеб или молоко? Или он боялся, что в такие минуты я окружен защитниками?

Иногда мне случалось проходить мимо него по тротуару в обществе родителей, совсем близко от него. В таких случаях он притворялся, что не видит меня, и я отвечал ему тем же. Дома я ничего не говорил о Фийо и его нападениях — не говорил даже матери, которой обычно поверял свои тайны и горести. Сделать это мешало мне какое-то странное чувство, в котором были перемешаны застенчивость, гордость и немножко стыда.

Но однажды вышло так, что я, сам того не заметив, наполовину открылся перед отцом.

В тот теплый, медленно наступавший июньский вечер мы сидели с ним у окна на нашем четвертом этаже, погруженные в игру, которую мы называли игрой в автомашины. Она заключалась в том, что каждый из нас должен был по очереди угадывать, куда — направо или налево? — свернет в конце улицы пробегавшая мимо машина.

Надо было набрать двадцать очков. Если выигрывал я, то получал конфету, если отец — ему разрешалось выкурить сигарету. Но и в тех случаях, когда он проигрывал, я великодушно разрешал ему покурить, не в порядке награды, а в виде утешения. Разумеется, у нас бывали и «утешительные» конфеты.

Автомобилей на улице долго не было. Высматривая их, я вдруг увидел Фийо. Как обычно, он стоял у своего дома, скрестив ноги и прислонившись к двери.

Накануне, когда я проходил мимо семнадцатого номера, он довольно сильно потрепал меня. Тайна становилась слишком тяжелой. Я чувствовал потребность хоть немного облегчить свою душу, хоть чуть-чуть приоткрыть свою тайну.

Фальшивым тоном, как бы между прочим, я сказал отцу:

— Видишь мальчишку вон там, у ворот семнадцатого дома?

— Вижу. Ну и что?

— Бегу я вчера из лавки домой, тороплюсь, потому что мама меня ждала, а он как бросится за мной! Я никак не мог понять, что ему от меня надо. Он догнал меня, как раз когда я вбегал в нашу дверь, и здорово стукнул кулаком по спине.

— А ты ему дал сдачи?

— Нет…

Это нерешительное «нет» означало: «Дать сдачи Фийо! Плохо же ты его знаешь!»

— Как? — переспросил отец. — Ты получил по шее и не дал сдачи? Позорно бежал от этого сопляка? Ведь он меньше тебя ростом!

Я покраснел и стал врать.

— Да нет, я просто очень спешил. Я нес в руках петрушку. Понимаешь, букетик петрушки, за которым меня мама послала. И потом, знаешь, мне совсем не было больно. Наверно, он хотел поиграть. Я его знаю, его фамилия Фийо. Мы с ним вместе во втором классе учились. Он впервые так поступил со мной. Но я не советовал бы ему это продолжать…

— В добрый час, — сказал отец.

Но он хорошо меня знал и, по-видимому, поверил мне только наполовину, потому что прибавил:

— Видишь ли, сынок, если теперь, когда тебе уже скоро одиннадцать лет стукнет, ты позволишь всякому нахалу так обращаться с собой, потом этому конца-краю не будет. Ты станешь их жертвой на всю жизнь. Позже, когда ты поступишь в полк, ты пропадешь, если не покажешь себя с самого начала настоящим мужчиной. Будь хорошим товарищем с хорошими парнями, но сумей дать отпор всякой дряни, или ты сделаешься козлом отпущения и будешь на посылках у разных грубиянов. Злые люди почти всегда трусы. Они нападают только на тех, кого они считают неспособными дать отпор… А как же, сынок, наши машины? Ты уже две прозевал. Тепёрь твоя очередь играть…

Партия продолжалась, но я все думал о словах отца.

Ах, как он был прав! Почему я стал постоянной жертвой Фийо, его добычей? Потому что убегал от него. Значит, если при первом же случае я не окажу ему сопротивления, то всю свою жизнь буду получать затрещины и оплеухи. А ведь он и вправду не был выше меня, скорее даже ниже ростом. Конечно, длинный — это еще не значит сильный. Но разве он сильнее меня? Ведь я не имел никакого представления о его силе и не пытался никогда это узнать. Ему просто достаточно было на меня напасть — и он показался мне навеки непобедимым. Мне стало стыдно. Стыдно за свою трусость… Что подумал бы отец, если бы знал всю правду?..


Вечером, в постели, я поклялся, что при первом же случае встречу Фийо лицом к лицу. И если я получу на этот раз по роже, я тоже дам ему сдачи. Все было лучше, чем это вечное унижение, этот постоянный страх. А может, Фийо — именно такой трус, о каких говорил отец? Ведь он ни разу не преграждал мне дорогу,х не становился передо мной лицом, а всегда давал мне пройти мимо своего дома — и только тогда перебегал через улицу, бросался за мной вслед и колотил кулаком в спину.

Очень хорошо! Больше я не буду бегать от него. Теперь я встречу его грудью. Меня даже стало лихорадить от принятого решения, и я долго не мог уснуть. Я и страшился этой драки и жаждал ее, как своего освобождения.

Настало утро. Я не получил никаких поручений, но мне разрешили пойти поиграть на улице. О какой игре могла идти речь? Призывы товарищей не доходили до меня: я озабоченно искал Фийо. Но он как сквозь землю провалился. Я отважился даже отойти довольно далеко от нашего дома и не раз проходил мимо ворот семнадцатого номера.

«Тем лучше», — вздохнул я и пошел домой. Мать удивилась, что я так рано вернулся. Но я сказал, что не с кем было играть.

Правда, нельзя было сказать, что я ждал Фийо очень долго, но в конце концов я был удовлетворен, даже горд немного: я выполнил свой долг. И этот первый этап с врагом закалил меня и успокоил. Ведь если Фийо не оказалось на улице — это была не моя вина. Спускаясь по лестнице, я уже не заклинал судьбу: «Пусть его не будет на улице! Пусть его не будет у дверей!» Правда, я и не говорил: «Пусть он там будет!» Я честно решил не влиять на судьбу.

Следующий день был четверг. Взглянув с утра в окно, я вздрогнул всем телом: Фийо мрачно стоял на своем посту!

Внутри меня властный, мужественный голос неустанно повторял: «Иди туда! Иди туда! Необходимо, чтобы ты пошел туда сейчас же!» Но другой голос, голос маленького мальчика, возражал: «Не сейчас, а после обеда! Он будет торчать тут целый день, ведь сегодня четверг!»[32]

С бьющимся сердцем я дважды обошел вокруг стола, не осмеливаясь подойти к окну. Потом, как автомат, направился в комнату матери.

— Мама, у тебя нет никаких поручений? — спросил я. — Я могу в лавку сходить.

— Нет, мой милый. А в чем дело?

— Мне нужно купить резинку. У нас завтра урок рисования, а у меня нет резинки.

— Ну и купи. Только осторожно переходи улицу.

Я медленно спустился по лестнице, подняв голову и сжимая кулаки. Путь к отступлению был отрезан. Я твердо произнес два раза: «Пусть он будет там! Пусть он не отходит от дверей!» Я не колеблясь вышел на улицу. Фийо не видел меня: он повернулся спиной к улице и смотрел в коридор своего дома. В это мгновение проезжала повозка, на каких в Париже развозят лед. Она медленно двигалась в сторону Фийо. Я пошел рядом с ней и таким образом миновал дом № 17 незамеченным. Потом я вошел в лавку, где продавались газеты и писчебумажные принадлежности, и лавочник вручил мне резинку за два су. После этого, не спуская глаз с Фийо, я снова стал переходить на свою сторону. Я приближался к нему не торопясь, но чего стоил для меня каждый шаг!

Он заметил меня только тогда, когда я оказался перед самой дверью его дома. Я смотрел на него в упор, и он кинулся на мостовую мне навстречу. Мне невольно захотелось убежать, но в ту же минуту я подавил это желание.

Прежде чем Фийо приблизился ко мне, я бросился навстречу, выставив вперед оба кулака, думая только о том, как бы защитить себя от его удара. Я крепко ухватил его за плечи, и между нами образовалось расстояние на вытянутую руку. Фийо не мог ни ударить меня, ни освободиться; он тоже вцепился мне в плечи, и так мы топтались на одном месте, сгорбившись и пытаясь оттолкнуть друг друга. На одно мгновение Фийо отпустил мое плечо, чтобы нанести удар. Удар без всякой силы пришелся мне около шеи. Но Фийо ослабил свои усилия, и я заставил его отступить на один шаг. Тогда он стал толкать меня обеими руками. Ни он, ни я не произнесли ни слова. Теперь я видел совсем близко его коротко остриженную белокурую голову, его прямой и тонкий нос, его искаженный рот. Мои пальцы вцепились в его сильно потертый бархатный отложной воротник, выпущенный на черный передник, который лоснился от грязи.

Он яростно толкал меня, но ему едва-едва удавалось сдвинуть меня с места. Мгновение спустя я оттолкнул его на целый шаг, потом еще на один. Тогда он плюнул в меня. Я ответил ему тем же; между нами началось отвратительное соревнование, которое длилось до тех пор, пока у нас не иссякла слюна. Видеть свой плевок на бледной щеке Фийо, покрытой пушком, мне было еще противнее, чем ощущать его плевки на своем лице.

Но теперь мне удалось заставить противника попятиться, и он уже не сопротивлялся. Так я теснил его до конца тротуара, и он споткнулся о канавку на краю мостовой.

В это время какая-то женщина бросилась, чтобы разнять нас, и, так как Фийо опять плюнул в меня, она обозвала его противным мальчишкой, пристыдила нас обоих и пошла прочь.

Фийо вытер лицо передником, а я вынул носовой платок. Потом он опять яростно прыгнул и стукнул меня; я ответил тем же.

— Попробуй только, — сказал я.

Я чувствовал, что эти слова тут не к месту, но старался говорить угрожающим тоном, чтобы заставить Фийо держаться в границах приличия.

— Теперь ты видишь, что я сильнее тебя, — сказал я. — Если ты опять будешь приставать, я тебя буду гнать до самых твоих дверей.

— Дудки, — пожал он плечами, — ты сам знаешь, что я всегда могу тебе надавать тумаков, пока ты убегаешь от меня.

— Этого больше не будет: я не боюсь твоих тумаков. Теперь я буду ждать тебя, как сегодня. Увидишь!

Я отошел от него уверенной походкой, с твердой решимостью больше ему не уступать, хотя я и косил глазами и был начеку, все-таки опасаясь внезапного нападения с тыла. Однако, обернувшись через несколько шагов, я увидел, что Фийо вернулся к своей двери и потирает ушибленную ногу. Он, вероятно, оцарапал ее о выступ тротуара.

Я переживал гордость победителя. В тот же вечер за ужином, как бы между прочим, я ввел отца в курс событий.

— Знаешь, папа, мальчишка, которого я тебе показал тогда, он опять хотел напасть на меня сзади. Но я его схватил за шею и толкал до самой двери. Он просто на ногах уже не держался. О, я ему не сделал очень больно, но уверен, что теперь ему больше не захочется меня трогать.

— Вот это другое дело! — одобрил отец.

— Какие драчуны эти мальчишки! — поморщилась мать.

Фийо больше на меня не нападал. Когда я проходил мимо, он равнодушно смотрел на меня, как будто невыносимо скучал или думал о чем-то другом.

Глядя на него, я тоже испытывал тревогу и, что более странно, чувство жалости и даже симпатии. Прежние обиды уже не шли в счет, теперь я чувствовал, что, в свою очередь, нанес ему обиду, и мне было стыдно за нас обоих, за тот поединок.

Наблюдая издали за Фийо так, чтобы он меня не видел, я чувствовал, что он чем-то опечален. Впрочем, разве и до нашей драки он не был таким же?

* * *

Была середина дня, и я возвращался из школы. Свернув на нашу улицу, я вдруг увидел, что навстречу движется похоронная процессия. «По последнему разряду», — определил я с видом знатока, когда разглядел жалкую черную бахрому на катафалке. Дело в том, что на днях один приятель притащил изумительный каталог[33] магазина похоронных принадлежностей, и мы с увлечением рассматривали катафалки всевозможных моделей и всех разрядов. Теперь мы здорово разбирались в этом.

Я остановился у края тротуара, чтобы посмотреть на процессию. Это были похороны бедняка. Казалось, что лошади покрашены в черную краску, как желтые ботинки, почищенные мазью. На гробе, прикрытом простым черным покрывалом, лежали два дешевых веночка из бисера.

Я стащил с головы берет и вдруг увидел, что за гробом, держась за руку какого-то человека с горестным лицом, идет Фийо. Это был, вероятно, его отец. Вместе с ним шло еще несколько человек, и среди них я узнал консьержку[34] из семнадцатого номера.

Проходя мимо, Фийо серьезно посмотрел на меня и приветствовал кивком головы, я ответил ему тем же.

А когда я подошел к дому № 17, то увидел, что несколько ребят с нашей улицы читают наклеенное на дверях траурное извещение в черной рамке.

— Кто умер? — спросил я, приближаясь.

— Мать Фийо, — ответил мне кто-то из ребят. — Смотри, его имя здесь тоже указано: Жюльен Фийо. Мы его сейчас видели, когда процессия тронулась. И знаешь, его отец плакал. У Фийо тоже слезы текли, но видно было, что он сдерживается, чтобы не плакать у всех на глазах.

На следующий день, выйдя из булочной, я столкнулся нос к носу с Фийо.

— Я тебя поджидал, — сказал он, — я видел, как ты пошел в булочную. Знаешь, я хотел поблагодарить тебя за то, что ты остановился во время похорон и снял шапку.

Он произнес эти слова тихим голосом и очень церемонно, а я смотрел на креповую повязку у него на рукаве, на его осунувшееся, ставшее восковым лицо одиннадцатилетнего мальчика, который только что потерял мать.

Я не знал, что ответить, мне захотелось плакать. Наконец я пробормотал с комком слез в горле:

— Так уж полагается… снять шапку.

— Да, так полагается. Но я видел, что некоторые этого не сделали. Видно, они считали, что похороны недостаточно богаты. Но были и такие, что сняли шапки. Очень многие. И женщины крестились… Вот ты тоже снял шапку, хотя, может быть, и сердился на меня. Ты даже остановился, чтобы подождать нас. Вот я тебя и благодарю.

У меня едва хватило сил пробормотать:

— Да я нисколько не сержусь на тебя… и я хорошо понимаю, какое у вас горе.

На его лоб набежала мимолетная складка, он всхлипнул и пошел рядом со мной, продолжая говорить:

— Конечно, это очень тяжело, но для мамы лучше, что она умерла. Все так говорят, и папа тоже. Уж слишком она мучилась, и это тянулось много месяцев. Выздороветь она уже не могла. У нее был рак. Знаешь, что такое рак? Не знаешь? Это когда все внутренности разъедает. И это так больно, что люди все время кричат. Когда у мамы были приступы, она сдерживала себя, пока у нее хватало сил. Из-за меня… Или просила, чтобы я уходил из дому. Потом я уже не ждал, чтоб она об этом говорила, сам убегал. Когда я видел, что ей очень больно, я говорил, что иду играть на улицу. И только я закрывал дверь, как она начинала кричать. От этого можно было с ума сойти.

Он замолчал на мгновение и потом продолжал снова с глухой яростью:

— Я сделал бы все, что угодно, чтобы только ей не было больно, мог бы дом поджечь, убить кого-нибудь. У ворот, где ты меня видел, я еще слышал ее крики, потому что мы живем в нижнем этаже, во дворе. Но мне приходилось оставаться там, слушать и ждать, когда ей делалось легче и она переставала кричать. Тогда я шел домой. Сам понимаешь, мне было не до игры…

— Ах, разумеется, — сказал я совсем тихо.

Он посмотрел на меня, замедлил шаг и нерешительным тоном, чего-то смущаясь, спросил:

— Скажи, ты помнишь? Когда я за тобой до самой двери гонялся… Ты, наверно, спрашивал себя, зачем это я так… Это от злости. Понимаешь, чтобы сорвать на ком-нибудь свою злость. Когда я увидел тебя в первый раз, ты проходил мимо с таким спокойным и довольным видом, а моя мама кричала, и я хотел тебя в порошок стереть… или самому превратиться в порошок. А потом… я придумал одну вещь… Только мне стыдно тебе это говорить. Потому что это очень глупо.

— Скажи, Фийо, — попросил я. — Ты все-таки скажи!

Он глубоко вздохнул, как это делают дети, когда у них тяжело на душе, и решился:

— Я даже рад, что ты будешь это знать. Я вроде как бы игру придумал, хотя это совсем не было игрой. Я сказал себе: «Он и есть мамина болезнь…» И вот каждый раз, когда ты проходил мимо, я преследовал тебя. Ты, верно, подумаешь, что я немного не в своем уме, но когда я тебя догонял, мне казалось, что я делаю что-то, что облегчает мамины мучения. Ты видишь, это дурацкое объяснение, но ты меня поймешь…

— Конечно, я понимаю, — запротестовал я от чистого сердца. — На что угодно можно решиться, когда мать так страдает.

— Ты был прав, когда сказал, что надо это прекратить, — продолжал Фийо после короткого молчания, — потому что это не помешало матери еще больше страдать и мучиться. Ну, а потом гоняться за тобой стало для меня каким-то развлечением. Я делал это, даже не сознавая, что делаю. А забавляться, когда твоя мать кричит от боли, — самое последнее дело, и это приносит несчастье.

Мы дошли до дома № 17.

— Еще раз благодарю, — повторил Фийо торжественно.

Он крепко пожал мне руку, как это делают на похоронах родственники покойника.

Потом мы с Фийо стали друзьями.

Герхард Хольц-БаумертЗА ЧТО МЕНЯ ПРОЗВАЛИ «АЛЬФОНС — ЛОЖНАЯ ТРЕВОГА»

Когда мама и папа сказали, что на осенние каникулы я поеду в деревню к дяде Гансу, я сперва очень обрадовался. По-настоящему то я никогда не жил в деревне, никогда и животных вблизи не видал — одного Попку. А он мне надоел.

В первый раз я ехал по железной дороге без взрослых, и не немножечко, а целых четыре часа! Но тут случилась маленькая неприятность: ветер вырвал у меня из рук носовой платок, которым я махал родителям на прощание. И сразу же у меня начало капать из носу. Еду и не знаю, куда деваться. Сперва попробовал поправить дело рукавом. Все бы хорошо, но это не понравилось тетеньке, которая сидела напротив. Я стал шмыгать носом, но это не понравилось дяденьке, который сидел рядом. Тогда я махнул рукой на все и думаю: «Ну и пускай капает!» Но тут подвернулся контролер.

— И не стыдно тебе? — говорит. — Неужели ты не замечаешь, что у тебя из носу течет? Кажется, уже не маленький!

…На станции меня встретил дядя Ганс, и мы с ним сразу пошли осматривать деревню. Больше всего мне понравился скотный двор сельскохозяйственного кооператива. Там было очень светло и чисто. Правда, со мной и тут стряслась беда.

Я стоял в проходе между коровами и серьезно разговаривал с дядей Гансом. Мне было интересно узнать про дойку коров. Никак я этой техники раскусить не мог.

Вдруг чувствую: что-то теплое и шершавое прикоснулось к ноге. Я — кричать. С перепугу споткнулся и угодил прямо в кормушку. Лежу и вижу над собой слюнявые морды коров. Так и дуют мне в лицо теплым воздухом.

— Караул! Помогите! Они кусаются! — заорал я во всю мочь.

А дядя Ганс и остальные крестьяне только хохочут, за животики держатся.

— Корова его лизнула, а он с перепугу в ясли свалился… Кусаются, говорит! Ха-ха-ха!

Кое-как я выбрался из кормушки. Злой-презлой! И твердо решил не делать ничего такого, над чем крестьяне смеялись бы. Надо доказать им, какой я мировой парень. А когда на следующий день (до чего же быстро в такой маленькой деревушке все всё узнают!) ребятишки кричали мне вслед: «Эй ты, кусачая корова», я закусил губу и поклялся: «Вы меня еще узнаете!»

И несколько дней спустя я себя показал. В полдень тетя Марта, жена дяди Ганса, вручила мне большой синий бидон с кофе и целую корзину еды. Все это она велела отнести дяде Гансу в поле.

— Они там в картошке сидят, за березовой рощей, — сказала она, напутствуя меня.

Я что-то никак не мог понять ее. Дядя Ганс — и сидит в картошке?! Да как же он в нее, такую маленькую, забрался?

— Эх ты, городской! — пристыдила меня тетя Марта. — Они там картошку копают, понял теперь?

Я кивнул, но про себя подумал: «Смешно! У нас копают только ямы, а картошку ведь собирают!»

Тетя Марта объяснила мне, как идти, и я пустился в путь. Сперва я прошел всю деревню, потом зашагал вдоль выгона, но от коров держался подальше — я еще не забыл свои злоключения на скотном дворе. А вот и лес. Хорошо в лесу! Но как подумаешь о диких свиньях — сразу как-то муторно делается. Говорят, они очень свирепые. Иду и все присматриваюсь и примериваюсь к деревьям. На всякий случай, конечно. Если кабан выскочит, я прыг на дерево — и спасся. И очень это даже кстати было. Вдруг слышу: что-то шуршит в кустах. Я мигом подскочил к большой сосне. Думал, взберусь на верхушку, но ствол оказался слишком толстым, и высоко влезть мне не удалось. Так некоторое время я и висел, будто игрушечная обезьянка, у которой веревочка лопнула, даже глаза зажмурил. Но все обошлось. А шуршал в кустах, оказывается, заяц. Он и сам не меньше моего испугался. Вот, думаю, дурацкая история! Из-за какого-то зайца штаны себе разорвал. Здоровая дырка, главное. И обед дяди Ганса теперь с песком — корзину-то я уронил, когда на дерево лез.

Хорошо еще, что дикие свиньи больше не показывались. Но мне все-таки приятно было, когда кончился лес и я увидел перед собой поле. А вон и березовая рощица, за которой должны работать дядя Ганс и его бригада.

Но что это? Над рощицей подымается дым! Нет, я не ошибся: там где-то горит. Вон и еще дым, и еще! Лесной пожар! Со всех ног я пустился бежать в деревню. Теперь-то, думаю, я вам докажу, на что я способен. Я должен спасти лес! Я должен спасти деревню! Про меня напечатают в пионерской газете, и весь класс позеленеет от зависти. А может, меня наградят медалью? Я и правда здорово бежал. И диких свиней совсем не боялся.

Скоро у меня стало колоть в боку. До чего же, должно быть, больно бегать чемпионам! Я, как настоящий чемпион, наклонил голову и широко раскрыл рот. Стало вроде легче бежать. Чтобы сократить путь, я пустился прямо через выгон. Коровы размахивали хвостами, хлопали ушами и глупо таращили на меня глаза.

— Эй вы, коровы! Дорогу! Лес горит!

Коровы замычали. А я прошмыгнул под плетень и был таков! Неважно, что я при этом распорол и вторую штанину. Я же спасал деревню!

Тетя Марта вся побелела от страха, когда я ворвался на кухню. — Альфонс, неужели тебя ребята избили? На кого ты похож! Она взяла мою рубашку, и у нее в руках оказались две половинки. Я и не заметил, как рубаху разодрал.

— Да это пустяки! — крикнул я. — Деревня… Я должен спасти деревню!..

Тетя Марта раскрыла рот, а сказать ничего не может, только головой качает. А я напыжился изо всех сил да как крикну:

— Пожар! Тетя Марта, пожар!

— Господи Исусе! Где?

— Лес горит!

Тетя Марта — сразу бежать. Ее деревянные туфли так и постукивали. Я — за ней. А неплохо она бегала! Недалеко от деревенского пруда она остановилась у сарая и давай стучать по висевшему там куску рельса.

— Пожар, пожар! Лес горит! — кричала она.

— Своими глазами видел! — подтверждал я.

Вся деревня мигом превратилась в разворошенный муравейник. Первыми выскочили из домов ребятишки, за ними — женщины. Наконец появились и мужчины. На бегу они натягивали на себя пожарные куртки. Бургомистр был у них начальником пожарной дружины. Он выбежал в одних подтяжках, со шлемом на голове. Мне велено было поскорее рассказать, где горит. Пожарные отперли сарай, и мы дружно выкатили насос. Тут же пригнали лошадей.

— Вот дурачье! — кричал бургомистр. — Ставь назад насос! На кой он нам в лесу? Там же воды нет!

Тогда все схватили лопаты. Подъехала телега, и шесть добровольцев пожарной дружины вскочили на нее. И я тоже. Мне надо было дорогу показывать.

Лошади сразу припустили галопом. Но я крепко держался. Дружинники все никак одеться не могли и ругались. Один забыл пояс, другой был в деревянных туфлях, а бургомистр даже куртку позабыл надеть и долго этого не замечал.

А когда заметил, крикнул:

— Стой!

Кучер натянул вожжи, телега разом остановилась, и мы попадали друг на друга.

— Я, поди, куртку-то забыл, — сказал бургомистр и поправил шлем, съехавший ему на нос. — А, черт с ней! Трогай! Ведь лес горит!

Тут уже я крикнул:

— Стой!

Лошади остановились, и мы еще раз стукнулись головами; бургомистру опять шлем съехал на нос.

— Чего стоим? — кричали дружинники.

Я сказал:

— Тут можно дорогу сократить, если прямо через выгон ехать.

Дружинники как-то странно посмотрели на меня.

Бургомистр потер нос и проворчал:

— Это что же, мы на телеге через изгородь сигать будем? Так, что ли? Вот дурень!

И мы помчались через лес. Вдруг я заметил что-то на дороге. Сперва я даже не понял что, а когда разглядел, было уже поздно. Под колесами хрустнуло. Это были бидон и корзина с едой для дяди Ганса.

— Стоп! — закричал я.

Кучер натянул вожжи. Мы все опять повалились друг на друга, а бургомистр даже вскрикнул — так больно ему шлем по носу ударил.

— Черт бы тебя побрал! Чего там опять стряслось?

— Весь обед дяди Ганса пропал, — объяснил я, спрыгнул с телеги и побежал назад.

Бидон был расплющен, как блин, и гороховый суп весь вылился, Я даже заревел от злости. И как это меня угораздило дядин обед посреди дороги оставить?

Дружинники кричали:

— Давай! Садись! Что с воза упало, то пропало!

Мы выехали на поле, промчались через березовую рощицу и очутились на том самом поле, где дядя Ганс работал со своей бригадой. Увидев пожарную телегу с дружинниками, они побросали работу и подбежали к нам.

Я хотел им все объяснить, но бургомистр крикнул:

— Эй, мужики! Все садись! Лес горит!

Я дернул его за подтяжку.

— Замолчи! — рыкнул он на меня. — Ты уж и так два раза задерживал нас по пустякам.

Все мужчины из бригады дяди Ганса вскочили на телегу, кучер развернул, и мы поскакали дальше.

Только теперь дядя Ганс меня заметил. Почему-то он очень долго рассматривал расплющенный бидон у меня в руках и мою разорванную рубаху.

— Это же он пожарную тревогу поднял! — кивнул на меня бургомистр, потирая свой красный нос.

— Стойте! — крикнул я. — Стойте!

Кучер резко натянул вожжи. Все снова повалились вперед, и бургомистру опять шлем по носу ударил.

— Дьявол! — выругался он. — С меня хватит!

— А пожар? — спросил я.

— Да где, где горит-то? — закричали все дружинники разом.

Я показал назад, в поле. Там ведь и вправду горело. Повсюду были сложены какие-то кучи, и от них подымался синий дым.

— Да вон же! Везде горит!

Дружинники переглянулись. Бургомистр стащил шлем с головы. Кто-то засмеялся. За ним — другой. Под конец рассмеялся и дядя Ганс, а потом и бургомистр. От смеха они все стали красные-красные. И только слезы вытирали.

Бургомистр шлепал ладонью по шлему и приговаривал, хрипя от смеха:

— Это ж ботву картофельную жгут! Пойми: ботву! Какой же это пожар?

С тех пор деревенские ребята уже не дразнили меня кусачей коровой, а называли «Альфонс — ложная тревога». Я попросил дядю Ганса не писать об этом домой. На свои карманные деньги я куплю ему новый бидон. И картошку я теперь больше не люблю: увижу и сразу вспоминаю про ложную тревогу. А уж если ребята в школе об этом пронюхают, как пить дать, в газете про меня напишут — только в «уголке смеха», конечно.

Май НгыВЗРОСЛЫЙ

Если бы спросили у Зунга: «Что бы ты пожелал, будь у тебя книга желаний, какие бывают в сказке, — что ни захочешь, все сбудется?» — Зунг, не задумываясь, ответил бы: «Хочу стать взрослым!»

Не удивляйтесь, друзья, ведь Зунг сказал бы чистейшую правду.

Зунг — самый старший. Его сестрички — Лан и Хунг — совсем еще малышки. А ему уже семь с половиной, и он учится в первом классе.

Вообще-то Зунг мальчик смышленый и послушный. Но есть у него два больших недостатка: он очень любит гулять и не может равнодушно смотреть на сласти.

Давно уже хочется Зунгу стать взрослым. Потому что он так считает: если ты взрослый, то во всем тебе полная свобода. Гуляй сколько хочешь, ешь конфеты сколько влезет!

Взглянул как-то раз отец на календарь, который висел на стене, и очень удивился:

— Что такое, сегодня только третье, а кто-то уже все листки до пятнадцатого оборвал! Ну-ка признавайтесь, чья это работа?

Хунг, предательница, конечно, тут же прямо пальцем на Зунга показывает:

— А я знаю, а я видела! Это Зунг. Он стул подставил и залез!

Отец повернулся к Зунгу:

— Это ты оборвал календарь?

— Да…

— Что за шалости такие! Кто тебе разрешил? Вечно ты балуешься!

— Я не балуюсь…

— Разве это не баловство — календарь оборвать!

Зунг совсем красный от стыда сделался:

— Потому что я хотел… мне один мальчик сказал… — И замолчал, совсем расстроился, наклонил голову, в пол смотрит.

Мама пожалела Зунга:

— Иди поешь, потом поговорите…

Поели. Отец подозвал к себе Зунга:

— Ну так как, расскажешь, почему оборвал листки у календаря?

— Я хотел, чтобы месяц поскорей прошел, тогда бы и год скорее кончился.

— Вот так штука! А для чего тебе это?

Мама — она укачивала Лан, самую младшую сестренку, — вмешалась:

— Наверно, ты хочешь, чтобы поскорее Новый год пришел?

Зунг замотал головой:

— Нет, не Новый год. Я хочу побыстрее стать взрослым.

Тут только отец все понял. Он очень громко засмеялся. И так стало Зунгу стыдно, что он готов был удрать куда глаза глядят.

А отец снова спрашивает:

— Говоришь, хотел побыстрей вырасти, потому и оборвал календарь?

— Ага…

— Неправильно это, сын. Время, годы и месяцы, — оно ведь не в календаре спряталось и лежит. Оно ведь идет… У него свои законы. И никто не может его подтолкнуть, чтобы побежало быстрее, никто не может и задержать его, остановить. Даже если ты все листки сразу у календаря оторвешь или переведешь стрелку часов на целый круг, все равно время не пойдет быстрее. Скажут часы шестьдесят раз «тик-так» — вот тебе и минута, а шестьдесят минут — это уже час, двадцать четыре часа — вот и день, а тридцать дней — целый месяц… Ну как, понял?

— Понял…

— Ну а зачем же ты все-таки так торопишься стать взрослым?

Зунг долго колебался, прежде чем решился поведать свою мечту. А потом все же рассказал.

Отец не стал смеяться, он даже не улыбнулся. Он очень удивился и даже не совсем понял.

Да сказать по правде, такое и понять-то трудновато, потому отец и переспросил:

— Значит, ты решил, что взрослые могут сколько угодно гулять и кушать конфеты?

— Ага!

— Нет, сынок, не так все. Быть взрослым — это значит трудиться, отдавать свой труд людям, обществу. Вот что это значит, а ты говоришь — гулять сколько вздумается. Ты подумай сам: разве я гуляю, когда хочу? Посмотри-ка, днем я на работе, вечером на занятиях или на собрании, а если нет, то дома с вами. Только уж когда совсем-совсем свободен или очень устал, иду немного погулять. А если бы я все время бездельничал, знаешь, как бы мне досталось от всех дядей и тетей, с которыми я работаю! Или вот ты про конфеты говоришь. Так ведь и взрослые не все время конфеты едят. Это дурная привычка. Если есть такие, что без перерыва конфеты сосут, с них пример брать не надо. Лет через десять подрастешь — узнаешь, что быть взрослым совсем не так просто и легко. Это даже трудно, сын…

* * *

Но ждать десять лет не пришлось. Зунг стал взрослым через год с небольшим после того разговора. Это случилось тогда, когда Вьетнам начали бомбить американские самолеты.

Дома у Зунга тогда произошли большие перемены. Прежде всего Зунга и его сестренок эвакуировали — их отправили в деревню к бабушке. Потом отец получил повестку и ушел в армию. Перед отъездом он целый день пробыл с ребятами.

Зунгу он сказал:

— Зунг, я теперь буду от вас далеко. Когда вернусь, не знаю. Я иду воевать против агрессоров. Мама тоже далеко, вы остались только с бабушкой. Бабушка старенькая, а Хунг и Лан совсем еще малышки. Придется тебе, мой сын, и учиться, и бабушке помогать, и за малышами последить. Ведь ты теперь остаешься за взрослого. Понял, сын?

— Понял…

— Обещаешь мне, что все сделаешь, о чем я тебе говорил?

— Да, папа, обещаю.

Зунг посмотрел на ставшее серьезным лицо отца, заглянул в его глаза.

Нет, отец вовсе не шутил. Он действительно относится теперь к нему, как к взрослому, поэтому и говорит с ним так: он верит ему и надеется на него.

И тут отец взял Зунга за руку и пожал ему руку. Зунг так растерялся, что чуть было не заплакал, но вовремя вспомнил, что теперь он взрослый, и спохватился: ведь взрослому плакать не пристало.

Он сжал губы и изо всех сил заморгал, чтобы не потекли слезы.

С тех пор Зунг стал совсем другим. Там, где он теперь жил — хоть это и деревня, — было много мест, вполне подходящих, с его точки зрения, для прогулок. Взять, например, хотя бы пруд с лотосами. Он был в самом начале деревни, совсем близко. Летом лотосы очень хорошо пахли, а листья их, большие и зеленые, раскинувшись по воде, покрыли весь пруд.

Деревенские ребята очень любили удить там рыбу или просто кататься на лодке, взятой у старика сторожа, и грызть вкусные молодые побеги лотоса.

Или, к примеру, перед динем[35] в тени развесистых бангов[36]каждый вечер собирался базар. И хотя был он не очень многолюдный, но ребята там отыскивали для себя немало интересного.

И вот Зунг теперь совсем никуда не ходил — ни к пруду, ни на базар. Возвращался из школы и, пока бабушка готовила еду, смотрел за малышами, а после обеда принимался за уроки.

Частенько ему очень хотелось бросить все и скорее побежать гулять. Но он заставлял себя думать так: «Я взрослый, у меня есть еще дела, которые я не успел закончить, поэтому я пойти не могу».

Вот, например, как было однажды. Вечером маленькая Хунг попросила, чтобы он повел ее погулять, посмотреть на базар.

Но Зунг упорно отказывался. Он упрямо мотал головой и твердил: «Нет». Хунг все не унималась, и тогда бабушка попросила:

— Зунг, пойди погуляй с ней — и сам погуляешь.

— Но мне еще уроки нужно приготовить!

— Ну ладно, оставайся тогда, я сама с обеими пойду…

И бабушка увела Лан и Хунг.

Зунг остался дома один. Он уставился на лежащие перед ним на столе книжки и тетрадки. Как ему не хотелось сейчас учить уроки! Вот бы прогуляться! Хоть чуточку! Но нет, нужно сначала приготовить уроки. И он решительно уткнулся в книгу.

Однако долго усидеть он не смог.

Что-то не давало ему покоя, и никакие задачки в голову не лезли.

В конце концов Зунг захлопнул учебник и решительно встал. «Будь что будет, пойду прогуляюсь». Но уже у ворот он вновь засомневался и остановился в нерешительности. Хорошо, что как раз в этот момент вернулись бабушка и девочки.

Зунг вздохнул с облегчением и со спокойной душой снова сел за учебники.

Однажды ночью, когда Зунг уже крепко спал, его вдруг разбудила бабушка:

— Зунг, Зунг, проснись!

Бабушке долго пришлось его расталкивать, пока наконец он с трудом открыл глаза:

— Что случилось, бабушка?

— У Лан сильный жар, я не знаю, что с ней!

Зунг тут же вскочил и подбежал к сестренке.

Ой-ой, как раскраснелись у нее щечки, как она тяжело дышит и какое горячее у нее тельце!

— Бабушка, что теперь делать?

Зунг был очень напуган.

— Посиди у ее постели, внучек, а я пойду за медсестрой.

Но Лан вцепилась в бабушкину руку и ни за что не хотела ее отпускать.

Как ни уговаривала ее бабушка, как ни баюкала, чтобы она уснула, ничего не помогало, Лан только еще громче плакала.

Вдобавок проснулась Хунг и, испугавшись, тоже захныкала.

Зунг выглянул в окно — ночь черная-пречерная, ничегошеньки в ней не видно. Потом снова посмотрел на Лан: так жалко сестренку! Что же делать? Ах, если бы была тут мама!

Зунг с решительным видом, плотно сжав губы, встал.

— Бабушка, ты оставайся. Я пойду за сестрой.

— Как можно, ночь такая темная сегодня!

— Ничего, пойду.

Зунг сказал это очень уверенно. Он пошарил под кроватью и достал оттуда большую палку.

Уже во дворе он почувствовал, что ему очень страшно: вокруг было так темно, а до дома, где жила медсестра, нужно идти через поле!

Сколько ужасов поджидало его на дороге! Но тут он услышал, как в доме бабушка сказала Лан:

— Спи, маленькая, дай я тебя укрою, Зунг пошел за сестрой, она тебя вылечит! Хунг, а ну-ка хватит хныкать, ложись спать, живо!

Зунг потоптался немного и пошел.

Еще ни разу не выходил он ночью из дому и уж тем более никогда не ходил один ночью по чужой, незнакомой деревне, где тропинка все время точно ускользала из-под ног.

Густые кусты, торчавшие повсюду, Зунгу в темноте казались притаившимися в засаде людьми. Почему-то именно сейчас на память приходили все рассказы о чертях и злых духах. Он втянул голову в плечи, но назад не повернул, упрямо шел вперед, то и дело спотыкаясь от страха и чувствуя, как в груди громко-громко стучит сердце.

Было очень темно, Зунгу часто приходилось останавливаться, чтобы найти все время терявшуюся тропинку, и эти мгновения были самыми страшными — ему казалось, что кто-то стоит у него за спиной.

«Но ведь я же взрослый, я взрослый, а взрослые не боятся!» — твердил он себе, чтобы успокоиться, и продолжал путь.

Он вышел уже за околицу.

Стало немного светлее, вверху ярко блестели звезды. Дул прохладный, приятный ветерок, поблескивала вода на поле, где только что была высажена рисовая рассада.

Но за деревней все же было страшнее. Там, в деревне, вокруг люди, в темноте можно было различить дома и даже было слышно, как хрюкает свинья или возятся на насесте куры.

А тут, в поле, было совсем-совсем пустынно, только трещали кузнечики.

И дорога была неровной, по ней трудно было идти. Она была вся в рытвинах и колдобинах, оттого что по ней обычно проходили буйволы.

Зунг то и дело спотыкался и падал, ему было так больно, что хотелось заплакать. Но он боялся остановиться, замедлить шаг и торопливо, чуть не бегом, шел вперед, ощупывая палкой дорогу.

Он шел и шел, спина его стала мокрой от пота, а полю почему-то не было конца. Наверно, он потерял тропинку и заблудился.

Зунг испугался не на шутку. Теперь, даже если захочешь, не вернешься, да к тому же как вернуться, если дома Лан в жару? Нет, нужно обязательно найти дом, где живет медсестра. «Никаких чертей нет, и духов нет тоже, откуда им взяться, ведь отец никогда про них не говорил! И вообще взрослые не боятся чертей, ничего не боятся, а я взрослый! Не надо бояться, иди вперед!» — уговаривал себя Зунг.

Зунг кружил и кружил, а тропинку все найти не мог.

Выплыла из облаков луна и осветила маленькую фигурку Зунга, затерянную среди огромного поля. Луна помогла Зунгу, он нашел дорогу в деревню. У самого ближнего дома в окнах горел свет.

Зунг, обрадованный, побежал прямо туда. Это оказался дежурный пост отряда обороны.

Громкий женский голос спросил:

— Кто идет?

— Это я, я!..

— Кто такой?

Зунг побежал к вышедшей ему навстречу девушке и, едва переводя дух, сказал:

— Меня зовут Зунг, из той деревни, я эвакуированный. У моей сестренки температура, я ищу медсестру…

— Почему же ты сюда забрел, ведь медсестра не в этой деревне?

— Я заблудился, я шел, шел…

— Ой, бедняга! А она ведь совсем в другом месте! Такой малыш — и один ночью ходить не боится! Подожди-ка, я тебя провожу.

Девушка позвала подругу заменить ее на посту и велела Зунгу идти за ней. В деревне уже запели первые петухи…

…Медсестра, сделав Лан укол, погладила ее по головке и сказала бабушке:

— Ничего, ей сейчас станет лучше. Вы не волнуйтесь. Я завтра приду снова.

Она обернулась, чтобы попрощаться с Зунгом, и увидела, что Зунг, свернувшись калачиком, уже спит. Наверно, после такого долгого и трудного путешествия спалось ему очень крепко.

Петр НезнакомовНЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА

Маргаритке давно хочется сходить в кино посмотреть какой-нибудь интересный мультипликационный фильм. Как-то раз прохожу я мимо кинотеатра «Цанко Церковский», вижу — висит яркая афиша. Тут-то я и вспоминаю Маргариткино желание. Я и сам любитель веселых, забавных фильмов. Зная, что после двух часов дня мы оба свободны, я решаю составить дочке компанию. Возвращаюсь домой и, едва переступив порог, размахиваю билетами. Маргаритка бросается мне на шею.

— Вот это отец! — кричит она. — А я уже потеряла всякую надежду. Хотела просить бабушку, но ты же знаешь, она тяжела на подъем, ее с места домкратом не сдвинешь…

— Ш-ш-ш-ш-ш! — строго останавливаю я Маргаритку и отстраняю от себя ее руки. — Разве можно про бабушку так говорить?

— Это я от тебя слышала.

Никогда я ничего подобного не говорил! Откуда это у тебя такие выражения?

Говорил. Помнишь, ты хотел с мамой и с бабушкой в театр пойти? Ты тогда сказал: «Ну и тяжелы вы на подъем, домкратом вас с места не сдвинешь!»

— Ну, довольно тебе, — несколько смущенно говорю я. — Почему ты должна повторять, как попугай, глупости, которые иногда говорят взрослые?

Маргаритка смотрит на меня с удивлением:

— А откуда я знаю, что глупость, а что нет?

Попав в затруднительное положение, я стараюсь переменить разговор.

— Давай-ка скорее поедим, нам надо спешить. А об этом поговорим в другой раз.

Мы обедаем второпях и без четверти два подходим к кинотеатру. Входим в фойе, и… какая неожиданность!.. Вы можете догадаться, кого мы встретили? Нет, конечно. На лестнице, ведущей на балкон, держа руки в карманах длинных штанов, стоит наш главный разведчик — тот самый Тошко, который вместе с нами летом пережил столько приключений на Ропотамо.

— Здравствуй, Тодор! — весело приветствую я парня и подаю ему руку.

— Здравствуй, профессор! — оправляется от смущения Тошко: он здоровается со мной и снова засовывает руки в карманы.

Маргаритка в это время неизвестно почему прячется у меня за спиной.

— А-а-а! — удивляюсь я. — Что же это, вы забыли друг друга, что ли? Вы бы хоть поздоровались!

Тошко неохотно вынимает из кармана руку. Маргаритка так же неохотно пожимает ее и опять прячется у меня за спиной.

— Ну, ты что тут поделываешь, Тодор? — спрашиваю я.

— Взял билет на «Случай На границе», на четыре часа.

— Ты, выходит, где-то недалеко живешь?

— Где там! У самого Русского памятника.

— И сам пришел сюда?

— А то как же! Что я, маленький ребенок?

В это время Маргаритка меня дергает сзади за пальто:

— Папа, послушай, что я тебе скажу.

— Ну, говори!

— На ушко.

Я наклоняюсь, не в силах понять, в чем тут дело.

— Папочка, давай выйдем немножко на улицу! — шепчет она.

— Зачем?

— Так просто.

— Глупости! Разве тебе не хочется поговорить с Тошко? Такими друзьями были в Приморском! Тодор, почему ты у нее не спросишь, где лодка?

— А чего тут спрашивать? — говорит Маргаритка. — Лодка лежит дома. Папа, давай выйдем, ну, я прошу тебя! Тут очень душно! До свидания, Тошко!

— До свидания! — холодно отвечает Тошко и, безразлично насвистывая, удаляется.

Что бы это могло означать, черт возьми! Или тут что-то такое, чего я не могу, понять? Ведь они расстались в Приморском очень сердечно, обещали приходить в гости друг к другу, откуда же сейчас эта холодность?

Мы с Маргариткой выходим на улицу.

— Ну? — спрашиваю я. — Что это за история? К чему все это?

— Так просто.

— Как это — так просто! Я тебя спрашиваю, что все это значит?

Маргаритка смотрит в землю и смущенно теребит платочек.

— Отвечай же!

— Что… А то, что он мальчишка.

— Ну и что из этого? Разве в вашем классе нет мальчишек?

— Есть, но там другое… Да и они уже не хотят с нами играть.

— Вот те на! А почему они не хотят с вами играть?

— Потому что мы девчонки.

— Кто тебе внушил эти глупости? Разве в пионерской организации вас делят на девчонок и мальчишек?

— Не делят, но…

— И правильно делают, что не делят. Ну-ка, пойдем обратно, и ты увидишь, вы опять станете такими же друзьями, какими были.

Глаза Маргаритки наполняются слезами.

— Папочка, прошу тебя, не надо!

— Но почему? — начинаю я выходить из себя.

— Ох, как ты не понимаешь! Он же будет… смеяться надо мной.

— Как то есть будет над тобой смеяться! С какой стати? Что же в тебе смешного?

Маргаритка молчит, по ее щекам скатываются слезы. Я кладу ей на плечо руку и привлекаю к себе:

— Что с тобой, моя девочка? Признайся папе и увидишь, тебе полегчает.

— Он… он… — всхлипывает у меня на груди Маргаритка, — ведь он увидит, что я хожу смотреть детские картины… Да еще с отцом… как ребенок какой-нибудь… Знаешь, как над нами смеются…

— Ох, глупышка, глупышка! — усмехаюсь я, поглаживая ее светлую головку. — Так вот оно в чем дело, глупышка ты моя…

И вдруг я понял, что как-то совершенно незаметно Маргаритка перестала быть ребенком. Об этом надо будет серьезно поговорить с мамой. Нам необходимо призадуматься. Да, да, необходимо призадуматься. Ведь Маргаритке уже одиннадцать лет.

Роза ЛагеркранцПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ

Между тем весна идет, со дня на день лето начнется! Не успели оглянуться, как уже июнь, июнь на пороге и конец занятий!

Когда наступает последний день, Самюэль Элиас встает на восемь минут раньше обычного, спускается во двор и собирает цветы для учительницы. Это папа ему посоветовал. Самюэль Элиас не знает, как они называются — маленькие такие белые звездочки! С черной точечкой посередине!

Учительница просто счастлива, когда он перед началом представления тихонько подходит и протягивает ей букетик. Она сейчас же идет за стаканом с водой и ставит цветы на кафедре, чтобы видели все дети и их родители. С того места, где сидит Самюэль Элиас, цветы видно отлично, но в ту самую минуту, когда он говорит себе, что они очень красиво смотрятся, к нему поворачивается его худший друг, у которого никогда не хватило бы сил встать на восемь минут раньше, чтобы собрать цветы для учительницы!

— Слышишь! — шепчет он и так настойчиво ловит взгляд Самюэля Элиаса, что тому сразу ясно, что речь идет о каком-то важном деле! — Знаешь что?

— Нет, а что?

Самюэль Элиас уже чувствует, что надо быть готовым к новому подвоху!

— А то, что у тебя котелок не варит! — шепчет Магнус. — Думать надо, разве можно такие дарить!

Он показывает на белые цветочки в стакане и уверяет Самюэля Элиаса, что там внутри, где кончаются белые лепестки, сидят крохотные букашки, которые заползают людям через уши прямо в мозг и пожирают его!

Но на этот раз ему не провести Самюэля Элиаса!

— Чушь, — фыркает Самюэль Элиас. — Отдохни!

— Что ты сказал? — спрашивает Магнус.

— Я сказал: отдохни.

Магнус хмурится.

— Послушай! — зловеще бормочет он. — Ты что, в самом деле хочешь, чтобы учительница осталась без мозга?

Тут же он отворачивается, потому что слышно шум и грохот — это начался спектакль и пора играть подозреваемых.

А это не такое уж простое дело! Во всяком случае, для Самюэля Элиаса, потому что мысли в его голове упорно расползаются по закоулкам, вместо того чтобы выходить вперед, как им положено! Ему стоит огромных усилий направлять их в нужную сторону и в то же время выглядеть жутко подозрительным, как того требует пьеса! И если кто-то портит представление в этот торжественный день, так это не Самюэль Элиас, а Арне-Ларне Ялин! Арне-Ларне поручена роль сугроба в пьесе «Весна», и в самый разгар спектакля он должен растаять. Но у него вдруг начинает идти кровь носом, и он совершенно теряется, стоит как столб под белой простыней, хотя девочка, играющая солнце, сияет изо всех сил! Сколько она ни усердствует, сугробу все нипочем, если не считать, что простыня медленно розовеет! Спектакль заходит в тупик, и папа Арне-Ларне, подбежав к сугробу, сдергивает простыню, и все видят горько плачущего актера с капающей из носа кровью.

Воцаряется страшный сумбур., в это самое время Магнус снова поворачивается к Самюэлю Элиасу и мрачно напоминает ему об опасности, которая грозит мозгу учительницы!

Тем временем Арне-Ларне срочно оказывают помощь, все утешают его, и многие ребята говорят, что розовые сугробы даже красивее белых. А Самюэль Элиас, дождавшись конца суматохи, снова тихонько подходит к кафедре и теребит пальцами белые звездочки, озабоченно глядя на учительницу.

— Какие чудесные цветы ты принес! — поворачивается она к Самюэлю Элиасу, остановив наконец злополучное кровотечение. — Ты не знаешь, как они называются?

— Не знаю, — вздыхает Самюэль Элиас. — И не такие уж они чудесные, как вы думаете!

— Восхитительные цветы! — заверяет она его, широко улыбаясь.

Самюэль Элиас смотрит на ее улыбку, потом взгляд его поднимается выше, вдоль носа и лба, туда, где расположен мозг учительницы.

Затем он берет двумя руками букет и идет с ним к мусорной корзине.

— Ты забираешь цветы обратно? — звучит за спиной голос учительницы, и он, кивнув, садится на корточки и сует букет в кучу мятой бумаги и карандашных огрызков.

— А почему? Ты сожалеешь о том, что подарил их мне?

Самюэль Элиас сидит на корточках возле мусорной корзины и соображает, что ответить.

— Да, — говорит он наконец.

— Но почему? Я тебе чем-нибудь досадила?

Снова мудреный вопрос. Она досадила ему? Самюэль Элиас пытается припомнить хотя бы один такой случай, но, так как ничего подобного не было, он качает головой, встает и возвращается к Магнусу, который встречает его ласковой улыбкой. Самюэль Элиас тоже слегка улыбается, ведь теперь ему не надо опасаться ни за чьи мозги! Однако в ту самую минуту, когда он садится на место, Магнус вскакивает со своей парты, подбегает к мусорной корзине, выхватывает оттуда букет и возвращает его в стакан с водой на кафедре. Что это на него вдруг нашло?

— Разве можно выбрасывать цветы, которые тебе больше не принадлежат! — говорит Магнус в ответ на вопросительный взгляд учительницы.

Можно подумать, что он совершенно забыл про зловредных букашек.

Но в эту самую минуту из середины букета как раз выпархивает на легких крылышках что-то гадкое и направляется к голове учительницы! С виду совсем безобидная букашка, но сердце Самюэля Элиаса замирает в груди. Потом оно снова начинает колотиться, и он бросается на выручку.

— Берегитесь! — кричит Самюэль Элиас и размахивает руками, пытаясь перехватить букашку в воздухе.

К счастью, она поворачивает в другую сторону и направляется прямо к Магнусу Пильбуму и его лоснящемуся правому уху.

Ныряет внутрь и явно не желает оттуда выбираться, сколько Магнус ни кричит и ни дергает себя за ухо. Единственный итог его усилий — капелька крови на пальце. Дети с грохотом вскакивают со своих мест и окружают Магнуса, наседая Друг на друга. Им явно не терпится посмотреть, как содержимое Магнусовой головы превратится в насекомый корм. Самюэль Элиас вынужден посторониться, чтобы его не растоптали. И ведь все равно никто ничего не видит. Кроме учительницы, которая, сжав голову Магнуса мертвой хваткой, заглядывает ему в ухо.

Что представляется там ее взору, никому не ведомо, но учительница просит дать ей спичку. Кто-то из родителей выполняет ее просьбу, она принимается ковырять спичкой в злополучном ухе, и Магнус орет так, что окна чуть не лопаются. Но учительница знай себе продолжает ковырять и в конце концов извлекает наружу зловредную тварь. Пытливо изучает ее взглядом знатока природы и возвещает, поглаживая пальцем раздавленную букашку:

— Окрыленный муравей!

Все переводят дух. У Самюэля Элиаса словно гора с плеч сваливается, и в голове его после короткого перерыва снова оживают мысли, поначалу какие-то расплывчатые и вопросительные. А как сейчас ведут себя мысли в голове Магнуса? Может быть, носятся как угорелые зигзагами после того, как их покусал муравей?

Со смешанным чувством восторга и испуга дети славят песней наступившее лето, после чего учительница, как и все учителя в стране в этот день, произносит напутственную речь, призывая их бережно относиться ко всему живому в природе.

— Но самое уязвимое изо всех созданий, — говорит она, — это человек, потому что человек постоянно столько всего переживает!

Дальше не происходит ничего особенного. Во всяком случае, ничего кровопролитного, если не считать, что Пер-Ула Эгген самую малость обрезает себе палец, уронив на пол стеклянную салатницу, которую они купили на собранные деньги в подарок учительнице, чтобы она не забывала своих учеников, когда будет смотреть на нее и есть помидоры, огурцы и прочую зелень. Правда, салатница, к сожалению, разбивается на тысячу осколков, но потом уже точно ничего не происходит.

На улице прошел дождик, и, когда они идут домой из школы, вокруг деревьев кружатся и жужжат мошки. Или это скрипки? Самюэль Элиас не знает, что и думать, потому что ему чудится, что у мошек и скрипок очень похожие голоса. Он слышит это впервые в жизни и просит Магнуса тоже послушать, однако Магнус даже его не слышит, идет, зажимая руками не только правое, но и левое ухо. И вряд ли он замечает, что деревья обсыпали черные тротуары белыми лепестками и воздух пахнет сладкой лакрицей.

Вечером мама Магнуса идет с ним в кафе, чтобы утешить его после не совсем удачного торжества по случаю окончания учебного года, и даже разрешает ему взять с собой Самюэля Элиаса. Она предлагает им выбрать любое блюдо по вкусу, и Самюэль Элиас выбирает тарталетку с креветками, а Магнус — тарталетку с ветчиной. Правда, управившись со своей порцией, Магнус начинает жалеть и даже злится, что он тоже не взял тарталетку с креветками.

ПремчандИГРА В ЧИЖИК

1

Не важно, согласятся или не согласятся со мной друзья, получившие английское воспитание, но я считаю, что игра в чижик лучше всех других игр. Даже теперь, когда я вижу детей, играющих в чижик, у меня появляется сильное желание присоединиться к ним.

Для этой игры не нужно ни ровной лужайки, ни корта, ни деревянного молотка, ни сетки. Срезали ветку с любого дерева, сделали чижик, и игра началась, даже если вас всего двое. Самый большой недостаток английских игр — это то, что принадлежности к ним слишком дороги. Не истратив по крайней мере сотни рупий, вы не сможете назвать себя игроком. То ли дело игра в чижик — превосходное развлечение, не требующее ни пайсы. Но мы настолько помешались на всем английском, что с пренебрежением относимся ко всему своему. В наших школах ежегодно только на игры с каждого ученика взимается по нескольку рупий. И никому не придет в голову, что лучше играть в индийские игры, не требующие никаких затрат. Английские игры предназначены для тех, у кого много денег. Зачем забивать головы детям бедняков этими развлечениями? Правда, есть опасность выбить чижиком глаз. А разве, играя в крикет, нельзя разбить голову, отбить внутренности, поломать ноги? Я до сих пор ношу на лбу метку от чижика, но среди моих друзей есть и такие, которые поменяли крикетную биту на костыли. В конечном счете это дело вкуса. Мне же из всех игр больше всего нравится чижик.

Когда я думаю о детстве, то самое сладостное воспоминание связано с этой игрой. Рано утром убежишь, бывало, из дому, заберешься на дерево, найдешь подходящую ветку, срежешь и вырежешь из нее чижик и биты. Восторг и страсть толпы игроков, подача и прием, споры и ссоры и та простая обстановка, в которой полностью отсутствует различие между «прикасаемыми» и «неприкасаемыми»[37], между богатыми и бедными, в которой нет места аристократическим замашкам, высокомерию, чванству, — все это забудется лишь тогда, когда… когда…

Дома сердятся. Отец, усевшись на чауке, поглощает лепешки, словно срывая на них свой гнев. Мать гонится за мною до самых ворот. По их мнению, мое мрачное будущее, словно разбитая лодка, мечется по волнам. А я увлечен игрой и забываю умыться и поесть. Чижик — всего-навсего маленькая палочка, но в ней сосредоточена прелесть всего мира и восторг всех зрелищ.

Среди моих товарищей был мальчик Гая. Это был худой высокий паренек года на два старше меня, с очень длинными и тонкими, как у обезьяны, пальцами, обладавший обезьяньей ловкостью и живостью. Как бы высоко и далеко ни летел чижик, Гая бросался на него, как ящерица на букашку. Не знаю, были ли у него родители, где он жил и чем питался, но славился он как чемпион нашего клуба игроков в чижик. Победа той партии, в которую входил Гая, была предрешена заранее. Увидев его еще издали, мы все бросались ему навстречу, приветствовали и старались привлечь на свою сторону.

Однажды мы с Гая играли вдвоем. Он подавал, а я водил. Удивительное дело: подавать мы могли без устали целый день, водить же надоедало уже через минуту. Для того чтобы избавиться от этой неприятной обязанности, я пускался на хитрости, простительные в этом случае, хотя они и противоречили правилам игры. Но все было тщетно, я никак не мог отводить, а без этого Гая не отпускал меня.

Что же делать, если просьбы не действуют на него? Я побежал домой, Гая бросился за мной, поймал меня и сказал, замахнувшись палкой:

— Не уйдешь, пока не отводишь! Подавать-то ты любитель, а как отыгрываться — удирать!

— А если ты будешь подавать весь день, так мне весь день и водить?!

— Да, так весь день и не уйдешь.

— Что же мне, теперь не есть и не пить?

— Да! Пока не отводишь, никуда не пойдешь.

— Что я тебе, слуга, что ли?

— Да, слуга.

— Вот возьму и пойду домой! Что ты мне за это сделаешь?

— Как же ты уйдешь домой? Ты что, смеешься надо мной? Я отводил, а теперь води ты.

— Раз так, отдай гуаву, которую я тебе вчера дал.

— Она давно у меня в животе.

— Вынимай из живота. Зачем съел мою гуаву?

— Гуаву ты мне сам дал, я ее и съел. Я у тебя ее не просил. — Не буду отыгрываться, пока не вернешь мою гуаву.

Я считал, что справедливость на моей стороне. В конце концов, я дал ему гуаву не просто так, а с какой-то целью. Кто же оказывает любезность бескорыстно? Даже милостыню дают с каким-то расчетом. Какое Гая имеет право требовать, чтобы я отыгрался, если он съел мою гуаву? Давая взятку, люди что-то получают взамен. Не думает ли Гая, что он даром присвоил мою гуаву? Гуава стоила пять пайс. Такие деньги вряд ли есть даже у отца Гая. Гая поступал совершенно несправедливо.

А Гая упорствовал и продолжал тащить меня:

— Отводи, тогда уйдешь. Не признаю никаких гуав.

На моей стороне было сознание своей правоты: он настаивал на несправедливом деле. Я вырвался и хотел бежать. Он снова поймал меня. Я выругался. Он ответил еще более крепкой бранью и, не ограничившись этим, стукнул меня несколько раз. Я выбил ему зуб. Он ударил меня палкой по спине. Я заревел. Против такого оружия Гая устоять не мог и убежал. Я тут же вытер слезы, забыл про ушибы и, улыбаясь, побежал домой. Я был сыном начальника полицейского участка, поэтому даже в то время мне показалось оскорбительным быть избитым парнем из низшей касты. Но дома я никому не пожаловался.


Вскоре моего отца перевели на новое место. Я так обрадовался возможности увидеть новый мир, что даже разлука с друзьями не огорчала меня. Отец был опечален — старое место приносило ему большой доход. Мать тоже расстроилась — здесь все было дешево, и к тому же она сдружилась с женщинами нашего квартала. А я не помнил себя от радости. Расписывал мальчишкам, что там, куда мы едем, таких низких домов, как в этом местечке, почти нет. Там здания так высоки, что достигают до неба. Там в английской школе учителя, который побьет ученика, сажают в тюрьму. Широко раскрытые глаза и удивленные лица моих друзей говорили о том, как высоко я поднялся в их глазах. Разве мы, превращающие правду в вымысел, можем понять способность детей превращать вымысел в правду? Как завидовали мне мои неудачливые друзья! Они словно говорили мне: «Тебе, братец, повезло, ты уезжаешь, а мы должны жить и умереть в этой заброшенной деревне».

2

Прошло двадцать лет. Я стал инженером. Однажды, совершая инспекционную поездку по району, я попал в ту самую деревню и остановился в помещении почты. Едва я увидел прежние места, как в моем сердце пробудились сладостные воспоминания детства. Я взял трость и отправился погулять. Мне хотелось осмотреть места моих детских игр.

Под впечатлением нахлынувших на меня воспоминаний детства, я жаждал повидаться со старыми друзьями.

Но оказалось, что в деревне все, кроме названия, стало незнакомым. Там, где раньше были развалины, теперь стояли каменные дома, где раньше росло старое фиговое дерево, теперь разросся красивый сад. Деревня очень изменилась. Вряд ли я узнал бы ее, если б не знал названия и местонахождения. Так и хотелось припасть к земле, зарыдать и сказать ей: «Ты забыла меня. Я и сейчас хочу видеть тебя в твоем прежнем облике».

Вдруг на открытой площадке я заметил нескольких мальчиков, играющих в чижик. На мгновение я совершенно забыл обо всем. Забыл, что занимаю высокий пост, одет по-господски, окружен почетом и наделен властью.

Я подошел к играющим и спросил у одного из мальчишек:

— Послушай, мальчик, не живет ли здесь человек по имени Гая?

Мальчик испуганно ответил:

— Какой Гая? Гая — чамар?[38]

— Да, да, он самый, — подтвердил я без особой уверенности. Раз кого-то зовут Гая, то, наверно, это и есть мой знакомый.

— Да, живет.

— Ты можешь его позвать?

Мальчик убежал и вскоре вернулся с темнокожим великаном. Мужчина был в пять локтей ростом. Я узнал его еще издали, хотел пойти навстречу и обнять, но, подумав, остался на месте. Когда он подошел, я спросил:

— Скажи, Гая, ты узнаешь меня?

Гая поклонился:

— Конечно, саркар[39], узнаю. Почему не узнать? Как вы поживаете?

— Очень хорошо. Расскажи о себе. Что ты делаешь теперь?

— Работаю конюхом у господина депутата.

— Где все наши друзья: Матаи, Мохан, Дурга? Ты знаешь о них что-нибудь?

— Матаи умер. Дурга и Мохан стали почтальонами. А как вы?

— Я районный инженер.

— Вы, саркар, и раньше проявляли большие способности.

— А теперь тебе случается играть в чижик?

Гая посмотрел на меня вопросительно:

— Разве теперь до чижика, саркар? Вздохнуть некогда; только и думаешь, как заработать на хлеб.

— Давай сыграем сегодня вдвоем, ты да я. Ты подавай, а я буду принимать. Я тебе должен одну игру. Хочу сегодня отыграться.

Только после долгих уговоров Гая согласился. Он — бедный рабочий. Я — высокопоставленный чиновник. Что общего между нами? Бедняга смущался, да и я чувствовал неловкость. Не потому, что я собирался играть с Гая, — меня смущало то, что окружающим эта игра покажется необычной, они превратят ее в спектакль и вокруг нас соберется большая толпа любопытных. Что за удовольствие играть при такой толпе? Но я не мог отказаться от игры. В конце концов решили, что мы уедем подальше и поиграем где-нибудь наедине. С удовольствием поиграем и насладимся забавой детства. Мы с Гая сели в автомобиль и выехали в поле. С собой захватили топорик. Я все это делал очень серьезно, но Гая воспринимал мою затею как шутку. Его лицо не выражало ни интереса, ни удовольствия. Возможно, ему мешала разница в нашем положении.

Я спросил его:

— Скажи откровенно, Гая, ты когда-нибудь вспоминал обо мне?

— Как я мог вспоминать о вас, хузур? Разве я достоин этого? Когда-то мне довелось играть с вами, но какое это имеет значение? — смущенно сказал Гая.

Меня такой ответ опечалил.

_— Однако, Гая, я часто вспоминал тебя. Особенно твою палку, которой ты здорово угостил меня. Ты помнишь этот случай?

Гая с сожалением ответил:

— То было детство, саркар, не напоминайте об этом.

— Вот как! А для меня это одно из самых приятных воспоминаний тех дней. То чувство, которое я испытал, отведав твоей палки, теперь не может быть вызвано ни почетом, ни богатством.

Мы отъехали от деревни мили на три. Нас окружала тишина. На западе на много миль простиралась равнина, где когда-то мы рвали нежные цветы, сплетали из них серьги, вешали себе на уши. Вечернее небо было окрашено шафрановым закатом. Я забрался на дерево и срубил сук. Моментально были вырезаны биты и чижик.

Игра началась. Я положил чижик в ямку и ударом палки подбросил его вверх. Чижик пролетел мимо Гая. Он растопырил руки, будто ловил рыбу. Чижик упал где-то позади него. И это был тот самый Гая, в руки которого чижик раньше словно сам летел! Где бы он ни стоял — справа, слева, — чижик обязательно попадал прямо в его ладони. Будто у Гая была власть над чижиками. Он ловил их все без исключения — новые и старые, маленькие и большие, заостренные и тупые. Словно в его руках был какой-то магнит, который притягивал чижики. Но сегодня чижик все время летел мимо. К тому же подавать начал я и пускался на всевозможные уловки. Недостаток умения я восполнял нечестностью: продолжал бить даже после промаха, хотя по правилам игры следовало передать подачу Гая. Если после слабого удара чижик падал недалеко, я хватал его и ударял второй раз. Гая прекрасно видел все мои хитрости, но ничего не говорил, как будто забыл правила игры. Раньше он очень метко кидал чижик, и тот, звеня, ударялся о палку. Точно у чижика, пущенного рукой Гая, была одна задача — стукнуться о палку. Но сегодня чижик не попадал в цель. Он падал то справа, то слева, то впереди, то сзади палки.

Один раз после получасовой игры чижик ударился о палку. Я сжульничал, сказал, что чижик не попал в палку, он прошел совсем рядом с палкой, но все же не задел ее.

Гая не выразил никакого неудовольствия.

— Возможно, не попал, — спокойно сказал он.

— Стал бы я обманывать, — согласился я.

Случись мне так сжульничать в детстве, да разве я остался бы в живых! Этот же самый Гая схватил бы меня за горло. Но сегодня с какой легкостью я обманывал его! Вот осел! Все перезабыл.

Вдруг чижик вновь ударился о палку, и с такой силой, точно выстрелили из ружья. При таком доказательстве в первый момент у меня не хватило духа сжульничать. «Но почему бы еще раз не попытаться солгать? — подумал я. — Что я теряю? Поверит — хорошо, нет — придется передать подачу. Сославшись на темноту, я легко избегу необходимости водить».

Гая, радуясь удачному попаданию, закричал:

— Попал, попал! Слышали, как стукнулся?

Я притворился непонимающим:

— Ты видел, что попал? А я не заметил.

— Даже слышно было, саркар.

— А может, чижик стукнулся о какой-нибудь камень?

Сам удивляюсь, как с моих губ сорвалась эта фраза. Это было все равно что назвать день ночью. Мы оба слышали, как звонко ударился чижик о палку, но Гая тотчас согласился со мной:

— Да, наверно, попал в какой-нибудь камень. Если бы ударился о палку, был бы другой звук.

Я снова начал подавать. Но после такого явного обмана почувствовал сострадание к наивности Гая. Поэтому, когда чижик в третий раз коснулся палки, я великодушно решил передать подачу.

— Уже темно, отложим игру на завтра, — сказал Гая.

Я подумал: «Завтра будет много времени, кто знает, как долго придется водить. Лучше закончить это дело сейчас».

— Нет, нет. Еще совсем светло. Начинай подавать.

— Чижика не будет видно.

— Ничего, увидим.

Гая начал подавать, но теперь он совершенно разучился бить по чижику. Он дважды ударил и дважды промазал.

Меньше чем за минуту он проиграл подачу. Бедняга целый час бегал за чижиком, а сам не играл и минуты.

Я проявил великодушие:

— Бей еще. Первый раз прощается.

— Нет, брат, темно стало.

— Ты разучился играть. Неужели никогда не играешь?

— Где же выкроить время для игры?

Мы уселись в машину и уже с зажженными фарами вернулись в деревню. По дороге Гая сказал мне:

— Завтра у нас будет игра в чижик. Все прежние игроки соберутся. Вы придете? Я созову игроков, когда вам будет угодно.

Я ответил, что вечером буду свободен, и на следующий день отправился смотреть состязание. На площадке собралось несколько десятков человек. Некоторые оказались товарищами моего детства. Но большая часть собравшихся были юноши, которых я не знал. Игра началась. Сидя в автомобиле, я наблюдал за матчем. Сегодня игра Гая, его мастерство поразили меня. Когда он бил, чижик летел высоко в небо. В его движениях не было и следа вчерашней скованности, нерешительности, вялости. То искусство игры, зачатки которого были у Гая в детстве, теперь достигло зрелости. Если бы он вчера так подавал мне чижик, я бы, наверно, заплакал от огорчения. От удара его палки чижик летел на двести ярдов.

Один молодой человек из новичков сплутовал. По его словам, он поймал чижик на лету. Гая утверждал, что чижик ударился о землю и, подпрыгнув, отскочил. Дело доходило до драки, но юноша отступил. Он испугался, увидев разъяренное лицо Гая. Я не участвовал в игре, но от игры других испытывал то же наслаждение, как когда-то в детстве, когда мы играли, забыв обо всем на свете. Теперь мне стало ясно, что вчера Гая не играл, а лишь делал вид, что играет. Он просто не принимал меня всерьез. Я плутовал, играл нечестно, но он совершенно не сердился: ведь он не играл, а развлекал меня, потакал моим капризам. Подавая, он щадил меня. Теперь я был для него важным чиновником, и это создало между нами стену. Теперь я мог пользоваться его вниманием, уважением, но не мог рассчитывать на дружбу. В детстве я был ему ровня, между нами не было никакого различия. Теперь, когда я достиг высокого положения, я мог рассчитывать только на его снисхождение, он не считал меня равным себе. Он стал взрослым, а я остался ребенком.

Эрскин КолдуэллКАК МОЙ СТАРИК ОБЗАВЕЛСЯ УПАКОВОЧНЫМ ПРЕССОМ

У переднего крыльца нашего дома раздался оглушительный грохот, будто кто-то вывалил нам груду камней на ступеньки. Дом чуть дрогнул на фундаменте, а потом все сразу стихло. Мы с мамой были в это время на заднем крыльце и никак не могли понять, откуда такой шум. Мама испугалась, уж не начинается ли светопреставление, и велела мне быстрее крутить ручку стиральной машины, не то приключится невесть что и она не успеет отжать и развесить белье миссис Дадли.

— Мне хочется посмотреть, что там такое, — сказал я, изо всех сил крутя ручку. — Можно, ма? Можно, я сбегаю посмотрю?

— Крути, крути, Вильям, — сказала она, мотая головой и запихивая в машину комбинезон мистера Дадли. — Там будь что будет, а белье я все-таки повешу.

Я что есть мочи вертел ручку, а сам прислушивался. У переднего крыльца кто-то громко говорил, но слов разобрать было нельзя.

И как раз в эту минуту из-за угла дома выбежал мой старик.

— Моррис! Что случилось? — спросила мама.

— Где Хэнсом? — еле переведя дух, выговорил мой старик. — Куда Хэнсом девался?

Хэнсом Браун — это наш работник негр, который живет у нас с тех пор, как я себя помню.

— Где ему быть? На кухне убирается, — сказала мама. — А зачем он тебе понадобился?

— Я без Хэнсома не справлюсь, — ответил папа. — Мне его сейчас надо, сию минуту.

— Па, давай я тебе помогу, — сказал я, бросив ручку. — Можно, па?

— Вильям! — сказала мама, хватая меня за локоть и подтаскивая к отжималке. — Делай, что тебе велено! Крути!

В эту минуту из-за кухонной двери показалась голова Хэнсома. Мой старик сразу его углядел.

— Хэнсом, — сказал папа, — бросай все и беги к переднему крыльцу. Ты мне нужен.

Хэнсом не сдвинулся с места и поглядел на маму, выжидая, как она отнесется к тому, что он бросит все свои дела на кухне. Но мама запихивала в отжималку старое ситцевое платье миссис Дадли и была так этим занята, что ничего ему не сказала. Мой старик схватил Хэнсома за рукав и стащил его вниз по ступенькам во двор. Мы и оглянуться не успели, как они оба скрылись за домом.

Мне очень хотелось пойти с ними, но я взглянул на маму — и духу не хватило проситься во второй раз. Кручу ручку что есть мочи, лишь бы поскорее отжать белье.

Не прошло и нескольких минут, как мы услышали скрип двери, и потом в передней что-то грохнуло. Точь-в-точь будто крыша провалилась.

Мы с мамой бросились в дом посмотреть, что там творится. Вбегаем в переднюю и видим: мой старик и Хэнсом волокут огромный, тяжелый ящик, выкрашенный ярко-красной краской, как товарные вагоны, и с большим железным колесом на крышке. Он был не меньше старинной фисгармонии и такой же дурацкий с виду. Хэнсом налег на эту махину, она пролезла в дверь и всей своей тяжестью села на пол гостиной, так что портреты на стенах заходили ходуном. Мы с мамой тоже протиснулись в дверь одновременно с этим большим красным ящиком. Мой старик стал рядом с ним, поглаживая его рукой и тяжело переводя дух, точно собака, все утро гонявшаяся за кроликами.

— Моррис! Господи помилуй! — сказала мама, обходя ящик кругом и стараясь понять, что это за штука.

— Ну как, хороша вещица? — спросил мой старик, отдуваясь после каждого слова. Он сел в качалку и с восхищением уставился на ящик. — Правда, хороша?

— Па, где ты его достал? — спросил я, но он будто и не слышал меня.

Хэнсом ходил вокруг ящика и заглядывал в щели, стараясь рассмотреть, что там внутри.

— Подарили его тебе, что ли, Моррис? — спросила мама, отступив к стене, чтобы как следует разглядеть эту громадину. — Где ты такое раздобыл?

— Купил, — сказал папа. — Вот только что, несколько минут назад. Агент, который продает их, заехал сегодня утром к нам в город, и я с ним сторговался.

— Сколько же это стоит? — озабоченно спросила мама.

— Пятьдесят центов наличными, а остальное в рассрочку по пятидесяти центов в неделю.

— А на сколько недель рассрочка? — спросила мама.

— На целый год, — ответил он. — Это недорого. Есть о чем говорить — тьфу! Не успеешь оглянуться, год прошел. Мы и не заметим, как все будет выплачено.

— А что это такое? — спросила мама. — Для чего оно?

— Это упаковочный пресс, — ответил он. — Прессует бумагу. Кладешь в него всякий хлам — ну, скажем, старые газеты или еще что-нибудь, потом завинчиваешь до отказа вот это колесо, и бумага выходит из-под низа готовой кипой, спрессованная и перевязанная проволокой. Замечательное изобретение!

— Мистер Моррис, а что вы будете с ней делать, когда она выйдет из-под низа? — спросил Хэнсом.

— Как что? Продавать, конечно, — сказал папа. — Тот же агент будет заезжать к нам раз в неделю и скупать у меня бумагу. Пятьдесят центов вычтет, а что сверх того — на руки.

— Вот здорово! — сказал Хэнсом. — И вправду замечательная штука!

— Где же ты наберешь столько бумаги? — спросила мама.

— Эка! — сказал мой старик. — Есть о чем думать! Ненужная бумага везде валяется. Старые газеты, да мало ли что еще! Оберточная от покупок и та годится. Несет по улице ветром какой-нибудь обрывочек, и его туда же. Это золотое дно, а не машина.

Мама подошла к ящику поближе и заглянула внутрь. Потом крутанула разок колесо и зашагала к двери.

— В гостиной ей не место, — сказала она. — Моррис Страуп, будьте любезны вытащить эту уродину из моей парадной комнаты.

Папа кинулся за ней.

— Подожди, Марта! Ведь лучше помещения не придумаешь! Что же ты хочешь? Чтобы я вытащил ее во двор — пусть гниет и ржавеет под открытым небом? Такую ценную машину!

— Убрать немедленно, не то я велю Хэнсому изрубить ее на дрова, — сказала мама и, спустившись во двор, пошла к заднему крыльцу.

Мой старик вернулся назад и долго смотрел на упаковочный пресс, проводя обеими руками по гладко обструганным доскам обшивки. Он стоял молча, а потом вдруг нагнулся и приподнял его. Я и Хэнсом взялись с другой стороны. Втроем мы вынесли его из гостиной на переднее крыльцо. Папа опустил свой конец ящика, и мы тоже.

— Ну вот, — сказал папа. — Тут его и солнцем не будет палить и дождем не замочит.

Он взялся за большое колесо на крышке.

— Хэнсом, неси сюда всю ненужную бумагу со всего дома, — сказал папа, — сейчас и начнем.

Мы с Хэнсомом прошли по комнатам и собрали все, что нам попалось на глаза. В одном чуланчике нашелся ворох старых газет; я вынес их оттуда, и папа затолкал все сразу в загрузочную воронку. Хэнсом раскопал где-то оберточную бумагу и вернулся с целой охапкой. Мой старик принял ее у Хэнсома и тоже запустил в машину.

— Оглянуться не успеем, как наберется кипа фунтов на сто, — сказал он. — А дальше будет чистая прибыль. Призадумаешься, куда деньги девать. На следующей неделе, когда этот агент снова приедет в Сикамору, надо, пожалуй, купить у него еще три-четыре таких пресса. Разве с одним управишься? Столько денег загребем, что придется часть положить в банк. Эх! Не знал я раньше, как деньгу зашибают! Оказывается, проще простого! Вот напрессую побольше, а там можно будет все дела побоку и на покой.

Он замолчал и подтолкнул Хэнсома к двери.

— Хэнсом, нечего прохлаждаться, тащи бумагу!

Хэнсом побежал в комнаты и стал шарить по всем комодам, чуланам и за умывальником. Я нашел на столе в гостиной несколько старых журналов и принес их папе.

— Молодец, сынок! — сказал он. — Старые журналы такой же хлам, как и старые газеты, а весят больше. Тащи их сюда.

Когда я вернулся со следующей порцией журналов, мой старик объявил, что теперь их и на вторую кипу хватит. Мы крепко закрутили пресс, и Хэнсом обвязал новую кипу проволокой. Папа сбросил ее на пол и велел Хэнсому положить на первую.

Через час в углу крыльца у нас лежали три кипы прессованной бумаги. Хэнсом сказал, что теперь во всем доме не сыщешь ни клочка, и мой старик отправился на поиски сам. Он долго пропадал где-то и наконец вернулся с целой охапкой молитвенников, которые мама закупила для своего класса в воскресной школе. Мы содрали с них переплеты, потому что они были коленкоровые, а мой старик сказал, что всучивать тряпье вместо бумаги нечестно. После этого он опять отправился в комнаты и вышел оттуда с пачками писем, перевязанными ленточками. Ленточки он сорвал, а письма затолкал в пресс. Когда и это было спрессовано, время подошло к полудню, и папа решил сделать передышку на часок.

После обеда мы опять принялись за работу. Мы несколько раз обшарили весь дом, но ничего бумажного не нашли, кроме отставших обоев в одной комнате, и папа велел их сорвать, потому что они все равно старые и только уродуют стены. Потом он послал нас с Хэнсомом к миссис Прайс спросить, не найдется ли у нее ненужной бумаги. К миссис Прайс нам пришлось сходить два раза. Под конец все мы так устали, что папа сказал:

— На сегодня хватит — поработали.

Тогда мы втроем сели на ступеньки и пересчитали кипы, сложенные в углу. Их было семь. Папа сказал, что для начала это недурно, и если дальше пойдет так же, то скоро мы будем богаче всех в городе.

Мы долго сидели на ступеньках и радовались, глядя на спрессованную бумагу, и мой старик сказал, что завтра надо встать пораньше и к вечеру наготовить не семь кип, а все двенадцать. Потом мама тоже вышла на крыльцо и увидела сложенную штабелем прессованную бумагу. Мой старик повернулся к ней, думая, что она тоже порадуется, глядя, как мы много наработали в первый же день.

— Моррис, откуда же это взялось столько бумаги? — спросила она, подходя к кипам и трогая их рукой.

— Со всего дома собрали, Марта, — ответил папа. — Теперь нигде ничего не валяется, весь хлам убрали до последнего клочка. А сколько этой бумаги было запихано по разным уголкам! Только мышиные гнезда разводить. Хорошо, что я купил этот пресс. И в доме стало чище: все прибрано.

Мама расковыряла одну кипу и что-то вытащила оттуда. Это был журнал.

— Моррис! Что же это такое? — сказала она, оборачиваясь. И вытащила еще один журнал.

— Вы знаете, Моррис Страуп, что вы наделали? — сказала мама. — Загубили все мои рецепты и все мои выкройки, которые я сберегала с первого дня замужества.

— Да зачем тебе такое старье? — сказал папа.

Хэнсом попятился к двери. Мама оглянулась.

— Хэнсом, развяжи все до одной, — сказала она. — Я хочу посмотреть, что вы еще у меня взяли? Хэнсом! Делай, как приказано!

— Подожди, Марта… — сказал папа.

— Ма, разве нельзя продать эти газеты и журналы, ведь они старые? — спросил я.

— Молчать, Вильям! — сказала мама. — Нечего отца выгораживать.

Хэнсом развязал верхнюю кипу, и молитвенники вперемешку с журналами посыпались на пол. Мама нагнулась и подняла одну книжку.

— Господи помилуй! — вскрикнула она. — Да ведь это новые молитвенники для воскресной школы! На них деньги собирали по подписке! Люди мне доверились, думали, что уж у меня-то в доме все будет в целости. А теперь полюбуйтесь!

Она расшвыряла газеты и журналы, грудой валявшиеся на полу. Потом ухватилась за другую кипу. Хэнсом хотел было развязать проволоку, но она сама рванула ее.

— А это что? Моррис! — еще громче крикнула мама, глядя на одно из писем, которые мы запустили в пресс.

— Так, какие-то бумажонки, я их в чулане нашел, — ответил папа. — Все равно крысы и мыши съедят.

Мама вся покраснела и тяжело опустилась на стул. Минуты две она молчала. Потом окликнула Хэнсома.

— Хэнсом, — сказала она, покусывая губы и прижимая к глазам краешек фартука, — сию минуту развяжи эту кипу.

Хэнсом перепрыгнул через ворох бумаги на полу и дернул проволоку. Письма грудой упали к маминым ногам. Она нагнулась и подняла целую пачку. Потом пробежала глазами несколько строк в первом же попавшемся письме и закричала не своим голосом.

— Марта, что с тобой? — спросил папа, вставая со ступенек и подходя к ней.

— Письма! — сказала мама, прижимая краешек фартука к глазам. — Любовные письма от моих прежних поклонников! И все твои письма, Моррис! Что же ты наделал!

— Да ведь это бог знает какое старье, Марта, — сказал папа. — Хочешь, я тебе новые напишу, только прикажи.

— Не нужно мне новых! — закричала мама. — Я старые хочу!

Она так громко заплакала, что папа не знал, как ему быть. Он прошелся по крыльцу взад и вперед.

Мама нагнулась и набрала с пола целый фартук писем.

— Марта, я тебе еще напишу, — сказал папа.

Мама встала.

— Если ты свои письма ни во что не ставишь, — сказала она, — так, по крайней мере, не трогал бы тех, что мне мои поклонники писали.

Она подхватила фартук с письмами и ушла в комнаты, громко хлопнув дверью.

Мой старик заходил по крыльцу, ступая прямо по газетам и молитвенникам и подкидывая их ногами. Он долго молчал, потом подошел к прессу и провел обеими ладонями по гладко выструганным доскам обшивки.

— Эх, сынок! Зря пропадает бумага! — сказал он. — И чего мама так расстроилась из-за каких-то старых писем? Приехал бы агент на следующей неделе и столько бы нам денег отвалил!

Лодонгийн ТудэвПЕРВЫЙ КОНЬ

— Вот твой конь, — сказал как-то отец, указывая на новорожденного жеребенка.

— А не лучше ли отдать ему жеребенка от пятнистой кобылы? — возразила мать.

— Нет. Ты посмотри на этого — едва успел появиться на свет, как сразу же попытался подняться на ноги, — ответил отец.

Я ликовал. Еще бы! Обзавестись собственным конем было заветной мечтой каждого мальчишки в нашей округе. Замечательное слово «конь» входило в первый десяток слов, которые я научился говорить. Под топот конских копыт проходило мое детство.

— Монгол рождается на коне и умирает на коне, — частенько говаривал отец.

Самой первой лошадкой мне служил хорошо обтесанный волнами нашей реки камень-голыш. Я нашел его на берегу и долгое время изображал из себя всадника, зажав камень между пальцами. Позднее я вылепил конька из мыла, а когда пришла очередь пасти ягнят, лошадью мне служило кнутовище до тех пор, пока не додумался кататься верхом на ягненке. Высматривал самого сильного и забирался ему на спину. Ездил я и на овцах, и на козах. Но что это была за езда! Одно только название. Понукаешь, бывало, козла, понукаешь, а он ни с места.

Тут кстати будет вспомнить об одной выдумке моего младшего брата. Мать дала ему имя Мунагарбор, что означает Смуглый пестик. Странное имя, не правда ли? Оно пришло матери в голову, очевидно, потому, что нос у братишки был шишечкой и очень напоминал кончик пестика.

Сперва мальчика так и звали — Мунагарбор, потом незаметно имя сократили, и оно превратилось в Мунагар. Это был смышленый и ловкий парнишка.

Как-то раз он предложил мне:

— Знаешь что, аха[40], покатаемся-ка на баране. Он вечно ходит по пятам за нашей рыжей овцой-лысухой. В полдень, когда стадо пригонят домой, мы этого барана крепко привяжем. А когда овец опять угонят на пастбище, наш баран затоскует. Тут мы его отвяжем, заберемся ему на спину, тогда увидишь, как он помчится вдогонку за своей рыжухой.

Предложение Мунагара мне очень понравилось. Мы так и сделали. Во время полуденной дойки хорошенько привязали барана и пошли в юрту, чтобы попросить у матери сухого творога. Заполучив несколько кусков этого лакомства, мы вернулись к барану. И что же? Разъяренное животное выделывало чудовищные выкрутасы, чтобы освободиться от привязи. Еще бы — ведь отару уже угнали на пастбище и он остался один!

В мгновение ока мы взобрались ему на спину и выдернули колышек, державший веревку. Как мы только не свалились! Мы судорожно вцепились в густую жесткую шерсть. Бежал наш баран ничуть не хуже хорошего жеребца.

А на пастбище возле рыжей овцы уже стоял другой баран. Наш баран при виде его немедленно нагнул голову к земле, намереваясь затеять драку. Но и его соперник был не из пугливых. Удар его крутых крепких рогов пришелся нам по ногам. С громким воплем мы повалились на землю.

Эту сцену увидал наш сосед Ванчик. Вечером он вдоволь посмеялся над нами в присутствии взрослых.

— Посмотрите на них, хороши наездники! Ха-ха-ха, если бы вы видели их верхом на баране!

— Это правда, что вы оседлали барана? — спросил дедушка Мана.

— Правда!

— И это называется быть мужчиной! — укорил он нас. — Да мы в свое время начинали ездить верхом с трех лет, да не на каком-нибудь паршивом баране, а на настоящем коне. Нет, теперешних детей родители слишком долго нянчат.

Вскоре после этого разговора отец и подарил мне жеребенка — это была кобылка. Я полюбил ее сразу. Бегал к ней каждый день, заботился о ней и выбрал ей хорошее имя — Быстроногая.

Счастье делает человека щедрым. Свою козу, долго служившую мне лошадкой, я подарил младшему брату. Хорошенькая была коза, с острыми копытцами, с ошейником на стройной шее.

Скоро жеребенок превратился в маленькую лошадку.

— Не пора ли приучать ее к седлу? — спросила мать.

А лошадка и так была совсем ручная и нисколько не дичилась.

Люди удивлялись:

— Лошадь-то совсем домашняя!

Однажды мы с братом решили поехать верхом подальше от дома. Наша Быстроногая мчалась стрелой, копыта ее даже искры из камней выбивали. Разве была у кого-нибудь еще на свете такая замечательная лошадь, как у нас? Конечно, нет!

Стояла весна. Прошлой ночью выпал последний в том году снег и до утра не успел растаять. Все вокруг было белым-бело, так что резало глаза. А вот и горный перевал. У обона, небольшой кучки камней, насыпанных в честь духов здешней местности, мы спешились и, подражая старым людям, добавили к обону несколько камешков. Пусть духи радуются. Пригрело солнце, и снег стал быстро таять, от земли шел пар и пряный запах.

— Давай с тобой сделаем «растущий ком», — предложил братишка.

Вы, конечно, знаете, в чем прелесть этой старой детской игры? Забираетесь в горы, из подтаявшего снега делаете снежок и пускаете его по косогору вниз. По пути снежок обрастает новым снегом, и в долину скатывается уже большой ком, нередко достигающий размеров юрты и способный преградить течение ручья или небольшой речушки.

Пока мы играли, прошло немало времени. А тут и голод дал себя знать. Пора было возвращаться.

Лошадь наша мчалась как ветер, и домой мы поспели к обеду.

— Если идти пешком, то мы не вернулись бы и до вечера, — сказал братишка. — А так никто из взрослых и не заметил нашей отлучки.

— Верно! — согласился я. — Лошадь — значит скорость.

Так я узнал, что у всадника большие преимущества перед пешеходом.

Вэнс ПалмерУЛОВ

Раздевшись, мальчуган направился к лужам, которые остались после отлива на плоской скале. Под ногами были подсыхающие теплые камни, шелковистый полуденный ветерок поглаживал кожу. Подняв длинную водоросль, похожую на просоленную виноградную лозу, мальчик завертел ее над головой и, обдавая себя прохладными брызгами, пронзительно завизжал от восторга.

— Подальше от края, старина, — предостерег его мужчина, подняв голову от жестянки с наживкой.

Ну к чему эти разговоры, подумал мальчуган, нахмурившись, и раздавил пальцами морскую виноградину. Что он, младенец?

Эти лужи его вполне устраивали: воды в них по пояс и сквозь нее просвечивают всякие интересные вещи — актинии, разноцветные водоросли, кучи песка, словно озаренные зеленоватым неоновым светом. Из гротика в гротик шныряют яркие полосатые рыбешки, из щелей между камнями высовываются узорчатые крабы, а иногда прошмыгнет и желтовато-серый угорь с гусиной головой.

Прибой, с ревом обрушивающийся на скалу во время прилива, теперь ворчал у ее края, как усталый зверь, изредка взметая тучи брызг, которые испарялись, не успев упасть. Ярдах в двухстах от нее полумесяцем раскинулся пляж, на песке виднелось несколько коричневых тел, за пляжем, на склоне горы, домики с красными крышами прятались в зарослях банксий. Еще дальше, около устья реки, был отель с террасами и теннисным кортом.

Сонный покой воздуха, пронизанного солнцем, не нарушала ни одна морская птица. Даже мужчина, сонно отведя удочку назад, чтобы закинуть ее в глубокое место, казалось, не сознавал, что делает. Стоя на краю скалы, голый мальчик сосредоточенно глядел на него: плотный человек в голубой рубахе и трусах цвета хаки, на голове нахлобучена фетровая шляпа, в уголке рта торчит изогнутая трубка.

«Возьмите его с собой на скалы, Брайан, — услышал он, как мать шепнула после завтрака. — Он просто обожает ходить с вами. Это последняя возможность».

Все утро она была какая-то тихая и печальная. Может, потому, что завтра на рассвете уезжает Брайан? При мысли об отъезде Брайана ему самому делалось горько. Завтра приедет из города отец, и не будет больше пикников на берегу, кончатся путешествия на песчаные косы, во время которых мама веселилась, как девчонка, а Брайан греб и распевал смешные песенки. Отец не любит кататься на лодке. Он всегда поест — и долго спит. И почти никуда не выходит, разве только изредка возьмет клюшки и отправится играть в гольф на поле около соленого озера.

Леска просвистела в воздухе, грузило шлепнулось в воду за дальними камнями, где было глубокое место. Мужчина, зажав в зубах потухшую трубку и надвинув шляпу поглубже на глаза, устроился поудобней и стал ждать. Через пятьдесят ярдов, которые отделяли его от мальчика, донеслось грубовато-дружелюбное:

— Как вода, Лео?

— Хор-о-ошая, Брайан!

— Не очень холодно?

— Нет, только когда входишь… Посмотри, здесь меня целиком покрывает.

— Ладно, осторожно, не порежь ноги о кораллы. Давай на этот раз обойдемся без неприятностей.

«Почему он не может забыть?» — подумал мальчик, растянувшись в мелкой луже, так что глаза его оказались на одном уровне с водой. Он прекрасно понял, что хотел сказать Брайан, они с мамой никак не могут простить ему того случая. Это произошло прошлым летом, в день отъезда Брайана; надо было посмотреть, вывели или нет новую спортивную машину Брайана из гаража отеля, — вот он и залез на верхнюю перекладину веранды, держась за водосточную трубу. Вдруг нога соскользнула, и больше он ничего не помнит, только боль в спине, когда мама, схватив его на руки, бежала по лужайке к отелю. Брайану пришлось везти их за десять миль к доктору, обратно возвращались уже поздно ночью, и, когда машина тряслась по бревенчатому мосту, они по свету в доме узнали, что из города приехал отец. Ух и злой же он был, когда стоял у ворот, освещенный фарами!.. И злился не из-за сломанной ключицы, а вообще на них на всех. И остаток каникул был вконец испорчен.

При мысли об отце над мальчиком, плескавшимся в сверкающей на солнце ямке, на какой-то миг нависла холодная тень. Почему всем делается не по себе, когда он приезжает? Почему он не может быть таким же веселым, как Брайан, насвистывая, болтать с рыбаками у мола и во время поездок на отмель придумывать игры, гоняя раков-отшельников?

«Папа спит, Лео, не шуми… Убери с веранды эти ракушки и водоросли, пока папа не видел…»

Как часто после таких замечаний у него все застывало внутри и он уныло брел за дом к акациям, — ничего не оставалось, как упасть на редкую траву и мечтать, чтобы укусила змея!

Мальчик перебирался из одной лужицы в другую, заглядывая в пещерки позади колыхающихся водорослей. В поисках прозрачной гальки и раковин он переворачивал большие камни. Тут были разные раковины: каурии с зеленоватыми спинками, по которым бежали золотые полосы, большие арабские змеиные головы, которые под пальцами были как бархат. Картонная коробка, где он их держал, была уже набита почти доверху и пахла так, что ему приходилось прятать ее под домом.

— Что еще за мерзость притащил этот мальчишка? — всегда спрашивал отец, сидя на веранде у своей спальни и потягивая носом.

«Завтра он будет здесь. Он приедет вскоре после завтрака, вылезет из автобуса около магазина и сразу поднимет шум, если я буду без сандалий. Прошли хорошие времена».

Люди в пестрых халатах вереницей спускались из пансиона к пляжу. В полуденном воздухе еле слышно звучало их щебетанье; среди кустов банксии они были похожи на попугаев. Море уже отошло далеко, и в мокром песке, как в огромном зеркале, отражалось небо. Вернулись чайки и, аккуратно обходя камни, прохаживались по песку, время от времени останавливаясь, чтобы поглядеть на свои перевернутые отражения. Мужчина неподвижно стоял на плоском камне, удочка торчала прямо перед ним, у ног стояла банка с наживкой. «Он, наверное, уже больше часа удит, — сказал себе мальчик, — и до сих пор ничего не поймал. А хочется ему что-нибудь поймать? Похоже, что он и не думает о рыбе. Он смотрит на лодку далеко в море, и удочка у него в руках повисла».

— Эй, Лео!

— Все в порядке! Я здесь!

— Присмотри за удочкой немного, ладно? Я хочу поплавать перед уходом.

Как заяц из чащи, мальчик выскочил из лужи и побежал по скале. Трепеща от гордости, он ухватился за блестящее удилище с никелированной катушкой. Никогда еще он не держал ее в своих руках; на песчаной отмели они удили просто лесками. И ни разу не попалось ничего порядочного, только мелкие мерланы да изредка камбала. А здесь, в глубокой воде у скал, косяками ходили большие тунцы, а однажды даже проплыл кит, и за ним касатки. Сколько самых невероятных возможностей открывалось перед мальчуганом!

— А что, если клюнет, Брайан? Если большая клюнет?

Мужчина улыбнулся.

— Ну что же, держи тогда крепче.

— Тащить не надо?

— А ты сможешь? Я думаю, лучше позови меня. Я буду неподалеку.

Он взял купальные трусы и пошел переодеваться за камни у подножия скалы. Он скрылся из виду, и мальчик был подавлен свалившейся на него ответственностью. Его голые ноги точно приросли к скале, каждый мускул напрягся и трепетал в ответ на легкое подрагивание лески в чуть колышущейся воде. Он раньше и не предполагал, что удочка — это часть его самого; она была совсем живая, она вырастала из его тела и нежными нитями была привязана к его сердцу. Ах, если бы клюнуло, пока нет Брайана! Пусть хотя бы мелкая рыба.

Мужчина разделся и теперь шел вдоль мыса к соседней бухточке. Солнце освещало его густые темные волосы, загорелое мускулистое тело. Он что-то перевернул босым пальцем и нагнулся посмотреть. Постоял и поглядел на лишайник, свисающий с утеса. Он как будто не торопился купаться.

Пусть подольше не приходит, в душе молился мальчик. Не надо. Пусть не приходит.

Через некоторое время удочка у него в руках помертвела. Он стал наматывать леску на катушку, пока не почувствовал тяжесть грузила, и тут опять появилось легкое подрагивание, и трепет по руке передался сердцу, от чего кровь веселее потекла по жилам «И хотя солнце уже садилось и по коже пробегали мурашки, он весь горел от ожидания. Даже если он ничего не поймает, все-таки будет что рассказать маме.

«Мы удили по очереди. Пока Брайан купался, я удил со скалы. С крайней скалы, куда ходят взрослые».

Или: «У Брайана не клевало, и он попросил меня попробовать. Он говорит, если бы мы удили во время прилива, то оба наловили бы по ведру».

Пахло наживкой, подсыхающими лужами, водорослями, нагретыми солнцем. По мере того как море отступало, плеск воды все замирал. Блестящее зеркало песка потускнело. Купальщики из пансиона поднялись на свой утес. Руки у мальчика затекли, тело онемело. Может, можно сесть и зажать удочку между колен?

Вдруг леска со свистом рванулась с катушки, раздался всплеск и удилище так дернуло, что оно почти перегнулось пополам.

— Брайан! — завопил он. — Брайан, у меня клюет!

Ответа не было. Он повалился на скалу, расшиб колено, опрокинул жестянку с наживкой, но не выпустил удочку из рук.

— Брайан! Скорей, Брайан! Мне не удержать!

Он с трудом поднялся на ноги, чувствуя, что борется с диким и непобедимым чудовищем, вроде тех, которых ему приходилось видеть во сне. Из его горла вырывались бессвязные вопли. Как сквозь туман он увидел, что Брайан торопливо бежит к нему по скалам, услышал, что далекий голос просит его держать крепче. Но удочка согнулась, будто вот-вот треснет; леска металась по воде как сумасшедшая.

— Ладно, старина, — спокойно произнес над ним голос. — Теперь давай я.

Над ним уже стоял Брайан — ловкий и всемогущий Брайан — и протягивал руку за удочкой.

— Черт, на этот раз ты поймал здоровую рыбу.

— Тунца?

— Нет, помельче, но зато и порезвее.

Задыхаясь, мальчик подбежал к воде. Рыба еще сопротивлялась, но леса неумолимо тянула ее к берегу. Около скалы она сделала последнее усилие сорваться; опять запела катушка. Выдержит ли кетгут вес этой махины? Воспользовавшись набегающей волной, мужчина рванул, и вот рыба лежит на краю скалы, выпучив глаза, колышущаяся глыба серебра.

Вне себя от радости мальчик опустился рядом с ней на колени.

— Вот громадина, правда, громадина, Брайан? Нам еще ни разу не попадалась такая крупная… Никому такая крупная не попадалась. Сколько она весит?

— Фунтов восемь. Может, и все десять… Неплохо для спиннинга.

— И ведь это я ее поймал, да, Брайан?

— Конечно. А я… У меня даже не клюнуло.

Возбуждение сменилось в душе мальчика благоговейным страхом. Он почти испугался своей неожиданной силы. Это ведь не какой-то мерлан из тех, что суетятся в мелководье; это было чудище, вырванное из таинственной жизни морских глубин. И оно попалось на крючок благодаря ему!

— Ну, а теперь одевайся, — сказал мужчина. — Ловля окончена.

Они шли домой по сглаженному отливом песку, погруженные в молчание; Брайан крепко держал за жабры морского окуня. Мальчик то и дело искоса поглядывал на рыбу.

— Брайан, можно я ее понесу, когда подойдем к дому?

— Конечно. Это твоя рыба… Чья же еще? Я донесу ее до ворот, а в дом ты сам ее втащишь. Все равно мне еще надо сбегать в отель переодеться.

Он был какой-то рассеянный, ему, видно, не хотелось разговаривать. Сам примолкнув от волнения, мальчик вприпрыжку бежал вперед, поминутно оглядываясь. Они подошли к скале, за которой начиналась зеленая низина, спускавшаяся к реке. Вот отель с красной крышей и широко раскинувшимися пристройками. И почти напротив, через реку, — дом его матери.

Мальчуган не чуял под собой ног. Он жил уже той минутой, когда он со своей рыбой в руках взберется на крыльцо и вбежит в гостиную, где с книгой лежит на кушетке мама. Он уже видел, как она испуганно уронит книгу и вскочит: «О Лео! Откуда у тебя такое страшилище?»

Очень бесстрастно он ей ответит: «Это морской окунь. Его поймал я. Брайан говорит, около десяти фунтов. А сам он час удил и ничего не поймал».

Гордость распирала его, ослепляя. Его подняло на гребне волны и вынесло из детства на сияющий берег. Он так ясно видел эту сцену в гостиной. Изумление в маминых глазах, когда она спрыгнет с кушетки, обнимет его за плечи и с трепетом скажет: «О Лео!»

Отныне все пойдет по-другому. Она уже не сможет обращаться с ним, как с ребенком. И теперь, когда они поедут на отмель, он сам сядет за весла, один будет бегать днем на мол, где рыбаки чинят свои сети, и спать будет уходить, только когда ему самому захочется, а картонную коробку с ракушками поставит в своей комнате, чтобы, как проснешься, она была под рукой. Даже папа, когда завтра приедет…

— Ну как, старина?

Оставив мужчину у ворот, он со своим грузом взобрался на крыльцо. Колени его дрожали, но он чувствовал себя силачом.

Но мама, вопреки его ожиданиям, не лежала на кушетке. В пышной розовой нижней юбке она пудрила нос перед зеркалом в спальне. Услышав его шаги, она поспешно обернулась и потом опять очень внимательно и озабоченно начала вглядываться в зеркало и, казалось, ничего, кроме собственного отражения, не видела.

— Ах, Лео, почему ты так долго задержался с Брайаном? Уже почти шесть часов.

Она словно не заметила рыбы. Он чуть не задохнулся от обиды.

— Посмотри!

Она положила пуховку и отряхнула пальцы. Поворачиваясь, она пригладила ладонями волосы на затылке. Потом ее взгляд остановился на рыбе, на выпачканной рубашке сына.

— Что это? Славная треска! Долежит ли она до завтра? Но что ты сделал с чистой рубашкой, Лео, милый! И зачем ты прижимал к себе эту рыбу… Ты весь в крови и чешуе. Снеси рыбу на кухню, если Джесси там, пусть почистит… И быстренько беги переоденься. Мы будем обедать с Брайаном в отеле.

Она распахнула дверцу шкафа и задумчиво посмотрела на висевшие там платья, похожие на сброшенные змеиные кожи. Даже плечи у нее опустились под тяжестью задачи, которую нужно было решить.

Резко повернувшись, мальчик пошел на кухню и швырнул окуня на стол. Оттуда он понуро отправился на задний двор. Побродив там немного без всякой цели, он забрался в узкий проход между гаражом и забором. За ним, почуяв запах рыбы, последовал котенок и стал тереться о его ноги.

«Пусть она идет; я не пойду, — говорил себе мальчик. — Я буду сидеть здесь. До ночи».

Никогда у него на душе такого не было: буря, восстание, молния, пронзавшая грозовые облака. Зачем мама на него посмотрела так, будто ничего не заметила, кроме вымазанной рубашки? Он даже не смог ей сказать, что сам поймал эту рыбу, которую она назвала треской. И пусть — теперь уж он никогда ей об этом не расскажет.

Вдруг он обнаружил, что незаметно очутился около кухонного стола и смотрит на своего окуня. Он стал как-то меньше, гораздо меньше… и каким-то противным; глаза застыли, чешуя высохла и потускнела. Он поднял рыбу за хвост. Она закостенела, стала твердая, как будто из дерева.

— Лео! — позвала мать из спальни. — Куда же ты пропал, милый?

Темная волна захлестнула его. Схватив рыбу, он бросился, спотыкаясь, с заднего крыльца к воротам и по низкой зеленой траве к молу. Уже начался прилив, вода пробиралась по песку, пенилась у рыхлых берегов устья. Мальчик постоял на краю, сжав губы, глядя на волнующуюся воду, которая гнала перед собой кайму плавучих водорослей; потом размахнулся и бросил рыбу вниз. Она сначала скрылась под водой, потом всплыла на боку, уставившись на мальчика выпученным глазом.

— Что случилось, сынок? — крикнул рыбак, подняв голову от сетей. — Испортилась, что ли?

«Испортилась», — хотел он произнести, но что-то застряло у него в горле. Сухими глазами, с окаменевшим лицом, с застывшей душой он стоял и смотрел, как отхлынувшая волна подхватила рыбу и вынесла ее в море.

Рудо МорицСЛУЧАЙ НА БОЛОТЕ

Июньское солнце припекало. Андрей Г регор возвращался с пионерского сбора. На сердце у мальчика было легко, и ему казалось, что он не шел, а летел в дрожащем от жары воздухе. Ему хотелось досыта накупаться в солнечных лучах, а потом птицей влететь в тень елового леса. Мальчик не спеша брел вдоль железнодорожной насыпи, а когда деревня осталась позади, свернул к лесу. Чужой человек мог бы здесь попасть в беду: с виду никакой опасности — над травой мелькают крылья мотыльков, кое-где торчит одинокая ольха или осина, зеленеют островки кустарника; но это были предательские болотистые места. Через несколько шагов у Андрея зачавкало под ногами, а в просветах между подушками кислой травы жирно заблестела ржавая вода.

Андрей всегда ходил только по краю болота. Он помнил, как в ту осень, когда он пошел в школу, в болоте утонула телка. Когда люди прибежали на зов пастуха, болото уже затянуло животное.

Вот почему Андрей так осторожно обходил теперь эти места. И вдруг… Что это? Или он ослышался? С болота долетел зов: «По-мо-ги-ите!» Крик доносился то сильнее, то слабее, словно человек кричал уже из последних сил.

Андрей остановился. В голове у него как молния мелькнули рассказы бабушки о трясинах, о блуждающих огоньках и светлячках, которые заманивают людей в такие места. «А, все это сказки! — подумал он. — Тут нужна помощь! Что делать? Бежать за кем-нибудь или самому…»

С болота снова послышался голос. Казалось, это хрипло кричал ребенок. У Андрея задрожали колени. В голове начало стучать. Самое верное — это бежать за людьми в деревню. А что, если не успеют прибежать вовремя?

Нет, Андрей должен сам убедиться, что можно сделать, а потом решить, как быть.

Легкими, осторожными шагами он ступил в болото. Но вдруг под ногами зачавкало… У Андрея по телу побежали мурашки. Ему страшно захотелось вернуться, но он пересилил себя и двинулся дальше. Ржавая вода поднялась до щиколоток. Еще два шага — и Андрей ушел в нее по колено. «Надо дотянуться до кустов, — подумал он, — там будет легче!»

Андрей с трудом подобрался к ним. Ему нужна была палка, с ней бы он чувствовал себя уверенней. Мальчик стал высматривать ветку, которую он смог бы использовать.

Но тут снова донесся плачущий голос:

— Помогите!

С болью слушал Андрей эти крики. И он что было сил закричал:

— Э-эй! Кто та-ам?

— Скорей сюда! Помогите! — отозвался голос с болота.

— Иду-у! — громко ответил Андрей, лихорадочно высматривая подходящую ветку.

Наконец на глаза попалась толстая кривая ветвь. Такая бы не дала ему провалиться. Всем телом мальчик налег на нее, но она лишь согнулась. Андрей пробовал еще и еще раз. У самого корня что-то затрещало. Еще немного, и ветка надломилась. Андрей отер вспотевший лоб и снова взялся за нее.

Работал он лихорадочно, рвал сук с той силой, которая появляется у человека в трудные минуты. Если б только можно было встать на что-нибудь твердое; ноги все время скользили и проваливались в трясину. Но сук должен уступить, хочет он этого или нет! И внезапно, сухо треснув, он оторвался.

Андрею казалось, что он движется страшно медленно. Но нужно было идти осторожно. Стоило лишь на секунду забыться, и он проваливался выше колен.

Крик звенел где-то совсем рядом. Это был детский голос.

— Держись! — Андрей пытался подбодрить ребенка.

Наконец Андрей увидел его — и окаменел: Йозё!

Это был мальчик из соседней деревни, на два года моложе Андрея. Кто не знал эту веснушчатую рожицу с вечно растрепанным чубом! Непоседливое существо, Йозё всегда во что-нибудь ввязывался.

Но теперь он торчал по пояс в трясине, раскинув в стороны руки, чтобы дольше удержаться на поверхности.

Что делать? Йозё был на большом расстоянии от кустов. Когда он увидел Андрея, он крикнул:

— Помоги, Андрейка!

И Андрей сделал шаг, другой, потом еще один… и начал медленно, но безостановочно проваливаться куда-то вниз. С помощью ветки он быстро выбрался назад. Нет, он не дастся! Если бы какая-нибудь веревочка!.. Привязал бы за ветку, тогда можно было бы легко вытащить Йозё. Андрей обшарил свои карманы, но не нашел даже обрывка бечевки. А ведь часто носил с собой целые мотки…

— Скорей, Андрейка!.. Чего же ты ждешь? — просил Йозё и стал рваться из трясины.

— Я не могу к тебе… — тихо сказал Андрей, сжав губы. Он был в отчаянии.

— Сделай что-нибудь.

Внезапно Андрей решился. Он бросит сук Йозё, — тогда тот еще некоторое время продержится, а он полетит за помощью.

— Не уходи! — всхлипнул Йозё, когда Андрей сказал ему об этом.

— Нужно… Хватай!..

Андрей примерился, размахнулся и… облегченно вздохнул. Сук плюхнулся возле Йозё.

— Держит? — спросил он, когда мальчик схватился за сук. — Держит… Немного держит, — говорил Йозё, стуча зубами. — Сейчас приду, Йозё, еще немного потерпи! — кричал Андрей уверенным голосом, а сам уже продирался через кусты назад.

Горький плач Йозё толкал его в спину — скорей, скорей! Теперь уже было все равно, провалиться по щиколотку или выше колен. Лишь бы скорее выбраться на твердую землю и лететь, лететь… В последний раз Андрей обернулся и крикнул:

— Приду, не бойся!

Но теперь, когда он увидел, как далеко деревня, он почувствовал, как сердце у него сжалось. «Не добегу… Не добегу…» — стучало в ушах, и страх охватил мальчика. Но Йозё не должен погибнуть!

Андрей бежал что было сил и неотрывно смотрел на далекую деревню. Но деревенские домики по-прежнему оставались маленькими. Казалось даже, что деревня отступает перед ним. А вокруг ни души. Андрею стало жарко, он на бегу развязал пионерский галстук и расстегнул рубашку. Легкий ветерок погладил ему грудь, и бежать стало легче.

Вдруг воздух прорезал хриплый голос гудка. Поезд! Андрей бросил взгляд на высокую насыпь, где в тихом ожидании лежали рельсы. Через мгновение по ним прогремит поезд. Пассажирский или товарный?.. Но это все равно: и на том и на другом есть люди! А люди — это помощь для Йозё!

Андрей резко повернул к железнодорожной насыпи. Со стороны деревни приближался поезд, окутанный сизым дымом.

Мальчик взбежал вверх по крутому откосу и остановился между серебряными рельсами. В руках у него трепетал на ветру пионерский галстук.

Поезд был еще далеко, но рельсы звенели, и дрожала насыпь. Грохот усиливался с каждой секундой. Паровоз вырастал. Это был могучий великан, который выплывал из облака дыма. «Только бы увидели, только бы увидели…» — шумело в голове у Андрея, когда он высоко над головой поднял алый галстук. Тут он понял, что произойдет, если его не увидят. Ему очень захотелось скатиться кубарем с насыпи, но вдруг над будкой паровоза вылетел белый клубок пара и сразу же заревел гудок. Люди увидели его! Андрей чувствовал, как дрожат колени, но не двинулся с места, а только быстро махал галстуком из стороны в сторону. В висках у него била кровь, как будто ей стало тесно в жилах и захотелось вырваться на свободу.

А вдруг машинист не остановит? Или не сможет остановить! А Йозё тонет в болоте…

Паровоз стремительно мчался вперед, гудок гудел не переставая, словно разъяренный зверь. Перед глазами Андрея пошли темные круги. Они вертелись с головокружительной скоростью. Мальчик едва держал галстук над головой…

Пришел он в себя только тогда, когда сердитый машинист закричал ему в лицо:

— В чем дело? Смотри, чтобы я тебя не выпорол! Ты понимаешь, что значит остановить поезд?

— Тонет!.. Там, там… тонет! — пробормотал он.

— Кто тонет? — не понял человек в замасленном комбинезоне, однако посмотрел в ту сторону, куда показал мальчик.

Но вдали только зеленел лес и нигде не было видно воды.

— Говори, парень, кто тонет! — потряс он Андрея за плечо.

Андрей уже пришел в себя и отрывисто сказал, где Йозё и что с ним. Резко повернувшись, машинист бросился в будку паровоза. Через минуту он появился снова, неся в руке длинную крепкую веревку. В другой он держал лейку, первый предмет, который попался ему под руку. Крикнул кочегару, чтобы держал паровоз под паром, и схватил Андрея за руку:

— Бежим, парень!.. Ты пионер? — спросил он, когда увидел в руке у Андрея красный галстук. Видно, ему хотелось как-то загладить свою резкость.

— Да, да, бежим, дядя!

Они прибежали к болоту. Здесь стояла тишина.

Андрея затрясло. Ждет его мальчик или уже вода крутится над ним? Он приложил руки ко рту и закричал изо всей силы:

— Йо-зё!

Жив или нет?

И тут из-за кустов донесся скорее стон, чем крик:

— Андрейка!..

— Мы идем, Йозё!.. Мы идем! — крикнул Андрей, и горло его сжалось.

Он бросился вперед, шатаясь, иногда падая в ржавую маслянистую воду, но мигом вскакивая и пробираясь дальше. Машинист шел следом огромными шагами, не замечая, что штаны его промокли, а ботинки полны густой грязи.

Наконец они прорвались через заросли кустов. Йозё был уже по плечи в воде. Он судорожно сжимал сук, который ему очень помог. Андрейка не опоздал…

Машинист быстрыми движениями привязал веревку к лейке, крикнул:

— Хватай, парень! — и бросил.

Лейка упала около Йозё, залив ему лицо грязной жижей. Йозё схватил веревку, и машинист стал ее тянуть. Андрей хотел помочь, но машинист оттолкнул его:

— Не надо, у меня одного пойдет лучше!

Йозё понемногу вырывался из трясины. Он попробовал идти, но ноги не слушались мальчика. Веревка сделала свое дело.

Когда Йозё приблизился к своим спасителям, они схватили его под руки и потащили из болота. С него ручьями лилась вода, падали куски тины. Зубы стучали от холода, а может быть, и от пережитого страха.

Они донесли его до насыпи и положили на теплую траву. Солнце возвращало ему жизнь.

Машинист шагнул к Андрею и подал ему замасленную руку.

— Извини, — сказал он приглушенным голосом. — Извини, что сначала нагрубил. Как тебя звать? — Он провел рукой по щеке мальчика. — Ты герой, Андрей! Не всякий смог бы так долго выстоять перед идущим поездом.

Андрея переполнило радостное чувство. Какая-то неизвестная сила выпрямила его, и вдруг у него задрожал подбородок.

— Ну, будь здоров! — И машинист пошел к паровозу.

На последней ступеньке он еще обернулся и напомнил Андрею, чтобы он скорее отвел Йозё домой, ведь он мог заболеть.

— Он не из нашей деревни, — нерешительно ответил Андрей.

Когда машинист узнал, откуда Йозё, он весело закричал:

— Мы остановимся около твоей деревни! Иди сюда, мокрая курица, отвезу тебя домой! Согреешься тут у котла.

Андрея так и кольнуло. Вот это да! Ехать в будке машиниста! Он хотел что-то сказать, но тут раздался гудок и поезд стал набирать скорость. Когда состав исчез за поворотом, Андрей все еще смотрел ему вслед и махал рукой. В глубине души он завидовал Йозё, который уехал на паровозе.

Андрей постоял немного в наступившей тишине и потом повернул к деревне. В лес он уже не пошел. И всю дорогу домой он представлял себе мокрого Йозё, который ощупывает в будке всякие колесики и ручки. А машинист добрый. Он, наверное, позволит Йозё посвистеть паровозным свистком.

Андрейка тоже попробовал посвистеть, но у него не получилось.

Питер АбрахамсОТРОЧЕСТВО

(Из романа «Пароль: «Свобода!»)

В перерыве на второй завтрак я обычно мыл у кузницы машину мистера Вайли. За это он давал мне шиллинг в конце недели. А мой начальник, мастер Дик, повысил мне зарплату до трех шиллингов, так что каждую субботу я приходил домой с четырьмя серебряными монетами в кармане. Половину я вносил за стол, двенадцать пенсов оставлял себе на карманные расходы, и еще один шиллинг тетушка Матти откладывала для меня про черный день. Случалось, она брала взаймы из моих сбережений, но прежде непременно спрашивала разрешения и всегда возвращала долг в мою скромную казну, бережно хранившуюся у нее в матраце.

Однажды, когда я вымыл машину, мистер Вайли сказал:

— Там у меня на столе бутерброды, возьми.

Он отъехал, и я пошел в контору. Девушка в очках с толстыми линзами жевала в углу завтрак, уткнувшись в книгу. Она подняла глаза, когда я вошел.

— Мистер Вайли разрешил мне взять это. — Я показал на бутерброды.

— Ну что ж, бери.

Я взял пакет с бутербродами и повернулся к двери.

Она окликнула меня.

Я остановился и обернулся.

— Миссис?..

— Мисс, а не миссис! «Миссис» говорят только замужней женщине.

Ее улыбка придала мне смелости.

— Мы говорим так всем белым женщинам, миссис.

— Значит, вы говорите неправильно. Говори мне «мисс».

— Да, мисс.

— Ну вот, так лучше… Сколько тебе лет?

— Одиннадцатый, мисс.

— Почему ты не ходишь в школу?

— Не знаю, мисс.

— Ты умеешь читать и писать?

— Нет, мисс.

— Ну что ты заладил — «мисс» да «мисс». Перестань.

— Хорошо, мисс.

Она засмеялась.

— Сядь. Если хочешь, ешь свои бутерброды здесь.

Я присел на краешек стула у двери.

— И тебе никогда не хотелось учиться?

— Не знаю, мисс.

— Хочешь, я тебе почитаю?

— Да, мисс.

Она перевернула страничку в книге, которая лежала у нее на коленях, посмотрела на меня и принялась читать вслух. Это был Шекспир в изложении Чарльза и Мэри Лэм, издания 1807 года.

История Отелло сразу захватила меня, а по мере того как белая мисс читала, полностью овладела всеми моими чувствами. Я мысленно перенесся в страну, где храбрый мавр жил и любил и где погубил свою любовь.

Девушка закрыла книгу.

— Нравится?

— О да!

— Вот видишь. В этой книге много таких историй. Если б ты ходил в школу, ты смог бы прочесть их сам.

— А я смогу потом найти такую книгу?

— Конечно, книг много.

— Таких, с такими же историями?

— И таких. Книг тысячи тысяч.

— Тогда я иду в школу!

— Когда? — Глаза у нее заблестели.

— В понедельник.

— Начало положено! — Она рассмеялась. — А почему ты до сих пор не учился?

— Не знаю.

— Ты же видел, что другие дети ходят в школу?

— Никто не рассказывал мне про такие истории.

— Ах вот оно что! Истории…

— Когда я научусь читать и писать, я сам стану сочинять такие же…

Она улыбнулась, а потом вдруг выпрямилась, взяла со стола ручку и открыла книгу.

— Как твоя фамилия?

— Абрахамс, мисс, Питер — так мое полное имя. Питер Абрахамс.

Она что-то надписала на книге.

— Смотри, я поставила здесь твое имя.

Я посмотрел.

— Мое, мисс?

— Да. Я написала: «Из книг Питера Абрахамса». Это тебе.

— А где мое имя?

— Вот эти два слова. — Она показала. — Ну, бери же!

Я взял книгу. Я держал ее очень бережно. Я шагнул к двери, оглянулся. Она покачала головой и засмеялась. И вдруг затихла.

— О боже! — произнесла она и снова покачала головой.

— Спасибо, мисс. Спасибо!

У нее странно блестели глаза за толстыми стеклами очков.

— Иди! — сказала она. — Ступай… В добрый час…

Я растерянно топтался у двери. Она плачет? Но почему?

— Еще раз спасибо, мисс. Спасибо!


— Но вы же видите, сэр, он пропустил половину занятий. Уже середина семестра, и у меня переполнен класс. И потом, такой верзила! Он и по возрасту перерос четвертый… Где ты был, когда начинался учебный год?

— Я работал, мисс.

— ?!

— Ну конечно, конечно. Ведь у нас образование обязательно только для белых и никому нет дела до того, ходит этот мальчишка в школу или нет. Почему я должен вам все это говорить?! Неужели мне нужно приводить вам цифры неграмотности среди вашего же народа? Вы туземка, и я еще должен рассказывать вам о положении вещей, которое вам известно лучше, чем мне!

— Нет, сэр… Но…

— Я знаю. В вашем классе в три раза больше учащихся, чем должно быть; у вас не хватает грифельных дощечек и карандашей; некоторым верзилам пора самим иметь детей и отпустить бороду; у вас не хватает парт; вы не в силах уследить за всей этой оравой. Я все знаю. Но вы только задумайтесь: мальчишка на работе слышит, как кто-то читает книгу, и желание прочесть ее самому приводит его сюда! Он говорит: «Примите меня, я хочу учиться». А мы покажем ему на дверь только потому, что он не отвечает каким-то требованиям? У нас в стране столько талантов, что мы можем позволить себе бросаться ими?.. Слушайте! У меня есть идея! Мы примем его в школу и заставим его и других переростков проходить три дня за один… Мальчик! Питер!

— Сэр?

— Не боишься тяжелого труда?

— Нет, сэр.

— Я задам тебе работу! Ты у меня узнаешь, почем фунт лиха, но я обещаю: к концу года ты будешь читать и писать. Условия жесткие. Если ты будешь замечен в расхлябанности, лени, я велю учительницу послать тебя ко мне и высеку розгой! Крепко высеку! Согласен?

— Да, сэр.

— Ну вот, мальчик и я — мы оба торопимся. Помогите нам. У нас нет лишнего времени… Берите его!

— Слушаю, сэр.


— Хэлло! Еще один?

— Да. Они с директором торопятся. Директор изобрел новую систему: переростки проходят трехгодичный курс обучения за год.

— Бог ты мой!

— С ума сойти, да и только.

— Одного у старика не отнимешь: он болеет за образование цветных. Виссер — единственный директор, о котором я могу это сказать за все годы, что здесь работаю. А он бур! Ты знаешь, на него хотели надеть смирительную рубаху…

— Да. Бурский поэт, мечтатель, безумец. Ему легко сидеть за своим столом и сочинять прекрасные программы. Всю черную работу приходится делать нам.

— Не унывай, деточка. Не такой уж он плохой. Пойду утихомирю свою ораву. Пока.

— Заходи.


— Садитесь. Вот наш новый ученик, Питер Абрахамс. Дайте ему место в углу на последней парте. Подвинься, Адамс.

— С вашего позволения, мисс…

— Да?

— Здесь нет места. Мы так стиснуты, что почти нельзя писать, руку не высвободишь.

— Питеру нужно место. Потеснитесь как можете.

— Слушаю, мисс.

— Так, а теперь поднимите руку, у кого целые грифельные дощечки. Так, значит, ни у кого нет?

— Они все потрескались, мисс.

— Неважно, если они потрескались. Один, два… Только у троих?

— У меня моя собственная, мисс.

— Ты хочешь сказать, Маргарет, что ты сама себе купила дощечку, а не получила ее в классе?

— Да, мисс.

— Так и говори. Ну, хорошо, можешь опустить руку, Маргарет.

— С вашего позволения, мисс…

— Да, Томас?

— У меня дощечка треснула посредине. Я могу дать половинку этому…

— Питеру. Очень мило с твоей стороны, Томас. Благодарю тебя. А ты, я вижу, перебрался на парту Джонса? Но он придет завтра и попросит тебя пересесть.

— Он больше не придет, мисс. У него отца в тюрьму посадили, и Джонсу теперь придется работать, чтобы помогать матери… Такое несчастье! Вы так любили Джонса, не правда ли, мисс?

— Довольно, Адамс. Благодарю, Томас. А у тебя есть отец, Питер?

— Нет, мисс.

— Тебе тоже нелегко приходится?

— Не очень, мисс.

— Вот возьми этот талон. На большой перемене дети выстроятся в очередь в буфете, встань вместе с ними, покажешь талон и получишь бесплатный завтрак. Все. Можешь идти на свое место.

— Спасибо, мисс. Простите, я причинил вам лишнее беспокойство.

— Вернись, Питер. Я хочу, чтобы у тебя и мысли не было, будто ты причиняещь здесь кому-нибудь беспокойство — мне или кому бы то ни было! Ты понял?

— Да, мисс.

— Мы здесь для того, чтобы учить вас и помогать вам. Очень сожалею, если ты что-нибудь не так понял из нашего разговора. Тебе ведь тоже случается иной раз говорить не то, что ты думаешь, не так ли?

— Да, мисс.

— Ну так вот, забудь об этом. И никому не рассказывай, что я и та, другая учительница говорила о директоре.

— Слушаю, мисс.


…Эй, би, си, ди, и, эф, джи, эйч, ай, джей, кей…

.......................................................................

потом «уай» и «зет» стоит — вот и весь наш алфавит…


Дважды один два-а-а…

Дважды два четы-ы-ре — моют пол в квартире.

Дважды три шесть — негде в комнате присесть.

Дважды четыре восемь — не опаздывать в школу просим!

Дважды шесть двенадцать — вовсе не тринадцать.

Дважды девять восемнадцать.

Дважды десять двадцать…


К — буква.

О — буква.

Т — буква, вот.

Поставьте их рядом, и у вас будет «кот».


— Разрешите спросить, мисс…

— Да?

— Все на свете книги составлены из букв?

— Да, все на свете книги составлены из букв.

— Ии-сусе Христе!

— Что?!

— Ничего, мисс, благодарю вас.


— Эй, посмотрите-ка, нашей голодной команды прибыло. Он из нашего класса. Эй, Питер Абрахамс! Потянуло похлебать со скотиной кофейных помоев? А знаешь, они плюют в чашку, чтоб полнее было…

— Ха-ха-ха!

— Ш-ш-ш! Старина Виссер подслушивает.

— Поди-ка сюда! Да, да, именно ты! Никуда ты не убежишь, трусишка! Я тебя узнал. Иди сюда!

— Сэр?

— Я слышал, что ты сказал. А что, если я тебя теперь исключу?

— Я ничего дурного не имел в виду, сэр.

— Ну конечно же! В этом вся беда с вами, и с этой страной, и со всеми нами! Мы никогда ничего дурного не имеем в виду. Мы наносим обиды, унижаем людей, оскорбляем, лжем и никогда при этом не имеем в виду ничего дурного. На тебя ведь всегда смотрят свысока — тебя это ничему не научило? Тебе тоже хочется смотреть свысока на кого-нибудь другого? Убирайся! Если я еще раз услышу что-нибудь в этом роде от тебя или кого-нибудь другого… Преподаватель!

— Да, сэр.

— Неужели мы не можем уберечь детей от грубости их соучеников, хотя бы на время, пока они принимают пищу?

— Увы, сэр.

— Их третируют, потому что они бедней своих собратьев. Чванливость одних угнетенных перед другими!


— Не будем с ним играть. У него волосы курчавятся, как у кафра.

— Ну и пошел к черту! У тебя прямые, зато ты чернокожий!

— …Вот и вся история про Иосифа, который был справедлив ко всем людям.

— Это было на самом деле, сэр?

— Да.

— Почитайте нам, пожалуйста, еще, сэр.

— У меня целых три класса, вам известно?

— Да, сэр.

— Ну так ступайте, меня ждут другие дети, а у вас сейчас урок истории…

— А, Абрахамс. Нас хватило всего на полгода, постепенно начинаем сдавать?

— Нет, сэр.

— Ты хочешь сказать, что твой учитель лжет?

— Боже упаси, сэр.

— Прискучило упорно трудиться? Дальше первой ступени идти не хочешь?

— Почему же, сэр?

— Тогда выкладывай, в чем дело.

— Арифметика, сэр. Не дается она мне, сэр.

— А ты пытался?

— Да, сэр.

— Запись в журнале говорит, что ты не проявляешь к арифметике должного интереса.

— Я пытался, сэр.

— Ты хочешь сказать, что здесь написана ложь?

— Нет, сэр. Я хочу сказать, я изо всех сил старался заинтересоваться.

— Но тщетно?

— Да, сэр.

— Ты, конечно, знаешь, что не я составляю школьные программы.

— Да, сэр.

— Ну так вот, пока ты не достигнешь определенного уровня знаний по арифметике, никакие высокие оценки по остальным предметам тебе не помогут. Таков закон, и не я его придумал. Я стараюсь, сколько могу, помочь тебе пробиться, и ты должен посидеть над арифметикой. Захочешь — найдешь время за счет других предметов.

— Мне нравятся другие предметы, сэр.

— Знаю. Но чтобы попасть, куда ты нацелился, придется заняться и тем, что тебе не по душе… Куда ты собираешься поступить? Чем думаешь заняться дальше?

— Те истории, сэр…

— Истории?! Ты про книгу, которую тебе подарила та молодая дама?

— Да, сэр.

— А ты не начал забывать их?

— Я теперь пытаюсь их читать, сэр.

— Ну и что-нибудь понимаешь?

— Не очень много.

— Что ж, все в твоих руках. Между тобой и теми будущими знаниями, которые помогут тебе понять эту книгу, стоит арифметика. Как лев, преграждающий тебе путь! Тебе остается либо повернуть вспять, если ты не справишься с ним, либо сразить его и двигаться вперед. Третьего не дано. Творцы наших законов об образовании не позаботились о поэтах. Желаю тебе сразить этого льва и продолжать путь. Арифметика не нужна поэту, но тебе необходимо сдать экзамен… Я обещал тебя выпороть, если тебя когда-нибудь пришлют ко мне, и я должен сдержать свое обещание. Спусти штаны, повернись спиной, и да поможет тебе жгучая боль от розги сразить этого льва…


— Хэлло, Питер.

— Хэлло, Эллен.

— Пошли на другой конец спортплощадки, там меньше народу…

— Не могу.

— Ну пожалуйста… Может, ты просто не хочешь?

— Я хочу, но не могу.

— Почему?

— Зачем спрашивать, когда ты прекрасно знаешь, что я должен стоять в очереди.

— Не сердись!

— А ты не задавай ненужных вопросов.

— Я спросила только потому, что тебе не обязательно стоять в очереди.

— Я хочу есть.

— Я принесла лишние бутерброды.

— Для меня?

— Да.

— Почему?

— Ты мне нравишься. Ты лучший мальчик во всем классе.

— У других отметки лучше.

— Только по предметам, которые ты не любишь. И кроме того, я слышала, как учитель говорил, что ты самый умный. Я с ним согласна. Пошли? Я не хочу, чтобы все видели, что я принесла тебе завтрак.

— Я думал, ты беднее меня, а ты просто худее.

— Еды у нас хватает. Там, где мама работает, выбрасывают уйму пищи, и мама может приносить домой сколько угодно. Я взяла для тебя бутерброды с курицей. А я все равно не стану толще, как меня ни корми. Пожалуй, мне лучше сразу сказать тебе, что у меня слабые легкие…

— Почему?

— На, бери бутерброды. Тут никто не видит. Пошли вон под то дерево… Вкусно?

— Мммм…

— Я рада. Я буду приносить тебе все самое вкусное… А на потом я прихватила еще кое-что сладкое.

— Мне нечего тебе дать.

— А мне и не нужно ничего. Я просто хочу дружить с тобой, если я тебе нравлюсь. Вот почему я и сказала тебе сразу про легкие. Моя бабушка учит меня, что надо всегда говорить правду. Но даже если я тебе не нравлюсь, я все равно буду каждый день приносить тебе завтрак. «Каждый день» — это, конечно, до тех пор, пока мама будет жить с нами. Она может уйти, и тогда все это кончится… Я тебе нравлюсь? Ты не сказал.

— Да.

— Правда? Перекрестись!

— На, смотри!

— Мне и самой так казалось, но я не была уверена. Только я знала, ты никогда не признался бы, если б я не спросила. А ведь девочке нелегко признаться мальчишке, что он ей нравится.

— Мальчику тоже.

— Но не такому, как ты… Бери и мой бутерброд, пожалуйста. Я все равно не съем. А мужчина должен есть больше, чем женщина. Я всегда рассказываю о тебе бабушке. Она хочет, чтобы я пригласила тебя к нам. Но ты можешь не приходить, если не хочешь…

— Я хочу. Я сегодня понесу твои книги.

— Ладно. О, я так рада, что ты больше не будешь стоять в этой очереди. Я чуть не плачу, когда слышу, что они там говорят.

— У меня есть волчок и несколько настоящих мраморных шариков. Возьми.

— Нет, не надо. Просто будем дружить.

— Давай. Я считаю, ты самая красивая девочка во всей школе.

— Я темная, и у меня курчавые волосы.

— Ну и что ж такого? Ты мне нравишься.

— Я хочу, чтобы ты стал первым учеником в классе. Ради меня.

— Нет. Первой будешь ты. Ладно? Мне тоже этого хочется.

— Я постараюсь, если тебе этого действительно хочется.

— Ты будешь первой, я вторым, а старина Арендси — третьим. Я хочу, чтобы я мог гордиться своей девушкой.

— Хорошо. Я постараюсь… Звонок. Боже, нам придется нестись со всех ног. Мы опоздаем.

— Давай руку.

— Не так быстро, пожалуйста. А то я закашляюсь.


— …Старый Виссер пыжится от гордости за своих подопечных. Почти вся дюжина сдала экзамены за два класса. А первая пятерка даже сделала бы честь второму классу нормальной школы. Он хочет дать всем почувствовать, что эта ужасная зубрежка стоила потраченного на нее времени.

— Все-таки он добрый человек… Чего тебе, Питер?

— Мистер Виссер сказал, что вам, может быть, захочется посмотреть на награду, которой он удостоил меня за мое сочинение.

— О… дай взглянуть. Я не знала, что была объявлена награда… За что же? О, Джон Китс, «Стихи». Прекрасная книга. Но ведь тебе, наверное, еще не прочесть ее.

— Мистер Виссер велел мне сказать вам, что когда-то я не смог прочесть Шекспира даже в переложении и что именно это привело меня сюда, в школу. Он просил вас прочесть мне что-нибудь.

— Изволь. «…Пойду с тобой, чтоб быть поводырем тебе, чтоб в нужный час быть обок, рядом, чтобы помочь твоей беде…» Говорит это тебе о чем-нибудь?

— Нет, мисс. Но мистер Виссер сказал, что когда-нибудь я это пойму.

— Ух, этот старик! Это его-то считают безумным и ему не доверили руководить школой для белых!.. Ступай, Питер, беги…

Станислав СтратиевОДИНОКИЕ ВЕТРЯНЫЕ МЕЛЬНИЦЫ

Лето близилось к концу, стоял август, и мама раскатала тесто для лапши. Нарезав тесто тонкими полосками, она вынесла их во двор, разостлала простыни и оставила лапшу сохнуть на солнце. Желтые корочки блестели в солнечных лучах, впитывали свет и тепло, понемногу съеживались и трескались.

Лапша высыхала, а я стоял под черешней с длинным прутом в руках и охранял ее от кошек и птиц. Птицы, да и кошки тоже, очень любят лапшу и только того и ждут, чтобы я зазевался, — мигом начинают клевать и с хрустом жевать лапшу.

Мама пошла на базар и велела до ее возвращения глаз не спускать с лапши, в противном случае из меня никогда не выйдет великий человек. Все великие люди отличались исключительной внимательностью.

— И все великие люди стерегли лапшу? — недоверчиво спросил я.

— Самые великие, — сказала мама, — стерегли.

— И три мушкетера? — не верил я.

— Три мушкетера только этим и занимались, — с полной серьезностью подтвердила мама и отправилась на базар.

Когда я стоял так и отпугивал птиц, по улице прошел Атанас-дурачок. Он переваливался, как утка, и смотрел на мир широко раскрытыми глазами.

Атанас очень любил смотреть. Остановится, например, перед каким-нибудь цветком и начнет его разглядывать. Смотрит, смотрит, мы бы уж на его месте триста раз ушли, а он все стоит и стоит. Пока он смотрит, к цветку подлетает бабочка, покружится и садится. Атанас смотрит и на бабочку. Разглядывает ее спокойно, внимательно, не спеша. Бабочки не боялись его и садились на цветы под самым его носом, а потом долго не улетали. Атанас никогда не пытался поймать бабочку или сорвать цветок, на который смотрел.

— Атанас! — крикнул я. — Эй, Атанас, что делает королева Клара?

— Крадет кларнеты! — ответил Атанас. — Король Карл и королева Клара крадут кларнеты!

Этой скороговорке научил его один студент, которому они сдавали комнату. Он многому учил Атанаса, но Атанас запоминал только то, что ему нравилось.

— Ты куда, Атанас? — спросил я. — К королеве? Может, она попала в беду? Или ей угрожает опасность?..

Атанас махнул рукой, засмеялся и зашагал вверх по улице.

У меня за спиной ржали кони, били копытами и земля летела из-под копыт. Мир трепетал от нетерпения, прекрасный и юный, качались огромные зеленые листья черешни, а я стоял и караулил какую-то дурацкую лапшу.

— К черту лапшу! — крикнул я и вскочил на коня.

Он встал на дыбы, пронзительно заржал и полетел к замку королевы.

— Продержитесь еще немного, мадам! — крикнул я. — Я скоро!

Под конскими копытами валялись растоптанные маргаритки и стебли травы, грива развевалась на ветру, а в ушах свистел ветер. Из соседнего леса вдруг выскочили всадники кардинала и бросились мне наперерез.

— Господа! — крикнул я. — Какие вы на самом деле господа — это еще вопрос, но чтобы не терять даром времени, вот вам моя перчатка! Защищайтесь!

Моя кружевная перчатка попала в ухо коню. Он испугался и сбросил седока. Остальные всадники веером окружили меня.

Шпаги сверкали на солнце, весело звенели шпоры, свистел вокруг зеленый ветер, а в глазах людей кардинала солнечными зайчиками вспыхивал страх.

— По одному, господа! — кричал я, и шпага моя носилась как молния. — Всем услужу, не беспокойтесь! Даю вам честное слово!

Кардинальские красавчики побежали по скошенному полю к реке, а я пришпорил коня, направив его к замку, поднимавшему свои гордые башни на ближнем холме. У ворот конь весь в мыле в изнеможении рухнул на землю. Я перешагнул через него и со шпагой наголо помчался по лестнице замка. Испуганные слуги в ливреях падали на колени на персидские ковры.

— Мадам, вы свободны! — крикнул я своим прекрасным голосом королеве, рыдавшей у готического окна.

— Мадам, вы свободны! — крикнул еще кто-то, и я узнал голос Атанаса-дурачка.

Королева подняла глаза. Они были полны слез. Я обернулся и увидел рядом с собой Атанаса…

— Одну минутку, мадам! — виновато сказал я и спрыгнул с коня. — Одну минутку, а то лапша пропадет!

Королёва смотрела непонимающими глазами.

Куры набросились на лапшу и оживленно ее клевали. Я разогнал их прутом и сказал Атанасу:

— Атанас, это что такое? Почему ты не стережешь лапшу?! Королеву я освободил и без тебя.

— Мадам, вы свободны! — радостно крикнул Атанас. — Даю вам честное слово!

Казалось, слова эти ему нравились. Он очень любил с нами играть, хотя был гораздо старше нас.

Хотя я вовсе в этом не уверен. Он был гораздо старше только по документам, а на самом деле не старел. Возраст его оставался прежним, и время пролетало мимо, не меняя его. Точно оно не замечало его, а может, они просто были друзьями. Атанас был вечно молод, ничего в нем не менялось — рост оставался прежним, на лице не прибавлялось морщин, глаза блестели по-мальчишески. Таким и нарисовал его Человек, который никогда не говорил неправды, — с молодыми, блестящими глазами. И не будь этого портрета, мы бы так ничего и не узнали об Атанасе и вообще просто не заметили бы его.

— Королева свободна, Атанас, — сказал я, — но мы прозевали лапшу. Смотри, сколько склевали куры.

— Королева свободна! — повторил Атанас.

— Добрый день, Атанас! — сказала моя мама, которая, оказывается, уже вернулась с базара. — О какой королеве вы говорите? О Кларе? Той самой, что крадет кларнеты?

— Королева свободна! — улыбнулся Атанас. — Даю вам свое честное слово.

— Ага! — понимающе сказала мама. — Мой сын опять где-то пропадал. Хотя я просила его не сводить глаз с лапши…

— Я…

— И куры склевали лапшу. Пока он освобождал королеву, они сделали свое дело.

— Я совсем ненадолго…

— Да, конечно, замок был совсем близко, в двух шагах?

Я понурил голову и делал вид, что ужасно раскаиваюсь.

— А когда зимой лапша кончится, ты сбегаешь к королеве, чтобы она нам дала взаймы пять-шесть кило, а? — спросила мама. — Раз замок так близко…

Атанас воспользовался паузой и выскользнул за ворота. Опустив голову, я гадал, какое на этот раз последует наказание.

Я знал, что мама на меня не сердится. Но как говорила она иногда отцу, наказание имеет воспитательный эффект. Амальчик с нашей улицы должен быть воспитанным, другого выхода просто нет. Слушая эти слова, отец усердно кивал головой и очень удачно делал вид, что согласен. Стоило маме посмотреть на него, она не выдерживала и заливалась смехом.

Я старался походить на отца и держаться в точности как он, но, кажется, мне это не удавалось, потому что мама не засмеялась.

— Побегать, конечно, хорошо! — сказала она. — Но ведь надо зимой что-то есть.

— Еще не все потеряно! — ответил я. — Будем есть кур, ведь лапша у них внутри!

Мама засмеялась, погладила меня по голове и отвела глаза, чтобы я их не видел. Но и не видя их, я знал, что они полны слез.

— Мадам! — сказал я, чтобы ее развеселить. — Я буду теперь внимательным! Даю вам свое честное слово!

Мама рассмеялась и вошла в дом.

А я снова сел на коня и понесся вперед, на этот раз к ветряным мельницам. Только я пустился в путь, как во дворе появились Гурко, Тоня и Атанас-дурачок, они тоже уселись на коней, и все вместе мы помчались к ветряным мельницам. Мы ведь только что прочитали «Дон Кихота».

Наши латы сверкали на солнце, наши росинанты ржали и летели по пыльным дорогам, наши рыцарские копья со свистом рассекали воздух.

Мы были разгневаны на злых великанов за все несправедливости, совершенные ими: за то, что добрые страдают, а злые торжествуют; что у одних всего много, а у других ничего нет; за то, что правда закована в пещере железными цепями, а неправда бродит по свету; что много еще на свете людей с печальными глазами и робкой походкой; за то, что великаны околдовывают наших дульциней и отнимают их у нас…

Так мчались мы в конце августа, неслись по зеленым лугам; росинанты наши летели навстречу злым великанам, которые угрожающе надвигались на нас, становились все больше и больше. Но сердца наши не дрогнули. Они были полны гнева и негодования, мы были юны, и глаза наши сверкали, а руки сжимали рыцарские копья….

Август приходит снова и снова; я смотрю на зеленые поля — они пусты. Мы давно выросли, женились, стали мудрее, а некоторые, без сомнения, станут великими людьми — они всегда необыкновенно внимательны, хотя нет уже у них домашней лапши, которую нужно стеречь.

И только Атанас-дурачок не стареет, и глаза у него блестят по-мальчишески, и он все еще мчится куда-то и, проносясь мимо нас, кричит: «Вперед! Мадам, вы свободны!!!»

Но мы только усмехаемся, а он летит вперед, навстречу одиноким ветряным мельницам.

Альваро ЮнкеМАРТИН НИЧЕГО НЕ УКРАЛ!

Мартин и все другие дети из их квартала прекрасно знали его. Это был большой черный кот, с глазами как две монетки, тихого и ласкового нрава. Ребята, проходя мимо, всегда наклонялись и гладили его по мягкой шерстке, а он выгибал спину и терся об их ноги с дружественным мурлыканьем. Так что, когда в то утро, о котором пойдет речь, внезапно раздалось отчаянное мяуканье, все детское население квартала переполошилось. Бедный Фалучо (так звали черного кота), он умрет с голоду! Какой ужас! Да, так и будет! Наверняка!

На третий день после того, как хозяин уехал, по ошибке заперев Фалучо в пустой комнате, мяуканье стало раздаваться почти непрерывно и сделалось каким-то особенно жалобным. Это слабое, протяжное, жалобное мяуканье словно острый нож резало ребячьи сердца, несмотря на то что на совести некоторых мальчишек квартала лежало по нескольку кошачьих и собачьих жизней, загубленных во время многочисленных браконьерских вылазок. Но ведь Фалучо был такой тихий, такой добрый, такой приятный кот!..

Случилось нечто ужасное. Дело в том, что хозяин Фалучо был портной — полусумасшедший, вечно пьяный старик. По временам он уезжал куда-то и обычно запирал свою комнату, а кота оставлял соседке. Но на этот раз он забыл про кота, и бедняга Фалучо, оказавшись запертым в пустой комнате, подыхал от голода и жалобно мяукал, взывая о помощи. Ребята, дрожа от сострадания, собирались возле двери портного и разговаривали с Фалучо через замочную скважину. Кот отвечал им неизменным мяуканьем, которое, казалось, слышалось все более и более издалека: он слабел. Так прошло пять дней. Ребята ломали голову, обдумывая различные планы спасения затворника: взломать дверь, проделать внизу дырку, чтобы можно было просовывать ему мясо?..

Как-то вечером, подойдя к двери, ребята заметили, что мяуканье совсем стихает. Они поняли: близок конец. Но когда же вернется портной? Старый пьяница! Почем знать, может, он и совсем не вернется, свалился где-нибудь на дороге и помер?

Ребята не отходили от двери портного. Время от времени они окликали пленника:

— Фалучо! Фалучито!..

В ответ слышалось все то же печальное мяуканье. Ребятам казалось, что, пока они будут таким образом звать кота, а кот отвечать им, он не умрет.

— Это не важно, если он в этот раз помрет, — сказал один мальчик, самый маленький. — У кошки семь жизней — так пословица говорит. В этот раз он помрет, а потом опять воскреснет, а потом опять помрет… Пока он будет помирать семь раз, дедушка портной вернется.

— Лучше уж пусть он ни разу не помирает, — ответил другой мальчик, настроенный менее радужно. — Надо его спасти! Но как?

— Давайте взломаем дверь, а?

— Давайте!

Восемь мальчишек навалились плечом на проклятую дверь. — Разом! Посильней!

Восемь плеч разом ударились о дерево. Бесполезно — дверь не поддавалась… Вдруг Мартин, с лицом, осветившимся внезапным вдохновением, воскликнул:

— Подождите, ребята, я спасу его!

И опрометью побежал домой. Вернулся он с огромной связкой ключей:

— Ну-ка, посмотрим, не подходит ли какой-нибудь из них?

Он вставил ключ в замочную скважину… Нет! Другой… Тоже нет! Еще один… Ничего не получается!

Затаив дыхание, вытянув шеи, товарищи ждали. Лица их были бледны от волнения, глаза блестели, а сердца, объединенные в одном благородном порыве, с каждой минутой бились все сильнее. Весь дрожа от возбуждения, сознавая всю ответственность высокой задачи, которую он сам взял на себя, Мартин пробовал один ключ за другим. Может быть, этот?.. Нет, не подходит! Или вот этот, побольше?.. Опять осечка! Он снова и снова вставлял в замочную скважину какой-нибудь ключ и пытался повернуть его — ничего не выходило.

А мальчик, самый младший из всей компании, тот, который верил, что у кошки семь жизней, присел на корточки и, пригнувшись к самому полу, через дверь успокаивал пленника:

— Скоро откроем, Фалучо. Подожди еще немножечко, мы тебя спасем. Не помирай, Фалучито! Еще немножечко не помирай, пожалуйста!

И вдруг ключ повернулся в замке! Мартин толкнул дверь — и она открылась. Ах, какое тут всех охватило ликование, какой радостный крик огласил воздух! Мартин вошел в комнату и вернулся, неся на руках кота, или, вернее, тень, оставшуюся от кота, которая едва слышно мяукала, словно стонала. Мартин торжествующе поднял кота в воздух: он видел однажды, как пожарный вот так же поднял в воздух девочку, спасенную им из огня. Он был встречен восторженными криками товарищей и восклицаниями сострадательных соседок, окруживших плотным кольцом отважных спасителей и вполне разделявших с ними их благородное ликование.

— Ура! Да здравствует Фалучо! Фалучито наш дорогой! — кричали мальчишки.

— Бедняжечка, до чего исхудал! — восклицали женщины.

— Да здравствует Мартин! — крикнула восторженно какая-то девушка.

А одна женщина поцеловала Мартина в лоб, утирая слезы.

— Давай его сюда! — потребовала соседка портного. — Я дам ему молока.

Мартин, раздвигая рукой толпу, гордым шагом героя двинулся по направлению к говорившей, неся на плече тихонько мяукавшего, словно жалующегося кота и сияя радостью от сознания выполненного долга.

Дверь комнаты портного осталась открытой настежь.

Словно им никогда в жизни не приходилось видеть кота, лакающего молоко, двадцать детей, пятнадцать женщин и десять мужчин столпились вокруг Фалучо. Все вытягивали шеи, чтобы взглянуть на него, а Фалучо тем временем пил блюдце за блюдцем и просил еще. Люди говорили:

— Бедняжка, как он проголодался! Если б он еще день просидел, не выжил бы!

Затевались споры:

— Ну да, не выжил бы! Кошка может сорок дней без пищи просидеть.

— Без пищи — да, но без воды — ни в коем случае!

— Да кошкам пить вовсе не обязательно.

— Не говорите глупостей, приятель. Какой же зверь может жить и не пить?

— А рыбы?

— Ой, потеха, вы только послушайте, что он такое чешет! Это спорили мужчины.

И вдруг перед ними вырос полицейский.

Что здесь происходит? Ему объяснили. Полицейский, высокий и тощий индеец, сделал испуганное лицо.

— Это взлом! Взлом — серьезное преступление! — воскликнул он и, достав блокнот и карандаш, стал допрашивать: — Кто открыл дверь?

Кто-то указал на худенького, очень бледного и дрожавшего мальчика: так выглядел в эту минуту Мартин, с которого вмиг слетела вся героическая осанка.

— Ваше имя? — спросил полицейский, подходя к нему.

— Зачем?

— Зачем? Вы знаете, что вы сделали? Вы посягнули на частную собственность! Это тягчайшее преступление! Если б вы были совершеннолетний, вам пришлось бы порядочно годков в тюрьме просидеть — лет десять, не меньше.

Десять лет! Эти два слова ударили мальчика, словно два камня. Они оглушили его. Десять лет! «Но ведь десять лет — это взрослому, — подумал он. — А несовершеннолетнему? Да тоже, наверно, не меньше пяти… Пять лет тюрьмы! Пять лет!»

Он забыл обо всем на свете, кроме одного: надо бежать! Он бросился бежать, но полицейский стал догонять его, крича:

— Это хуже! Если с побегом, то это еще хуже!..

Дело приняло серьезный оборот. К отцу Мартина явился для переговоров полицейский чиновник. Отцу пришлось идти вместе с сыном в участок. Составили акт. Необходимо было дождаться возвращения старика: не заметит ли он какой-нибудь пропажи у себя в комнате. Потому что, хотя мальчик клялся, что ничего там не трогал, но… кто знает?!

Прошло два дня. У двери дома, где жил портной и комнату которого снова заперли, стоял полицейский.

Мартин, подавленный, испуганный, не решался носа на улицу показать. Другие ребята, прижавшись друг к другу и таинственно шепчась, наблюдали за полицейским с противоположной стороны улицы. Они боялись, что будут взяты под подозрение как сообщники. «Десять лет!» — сказал полицейский.

На третий день приехал старик. Полицейский сообщил ему о случившемся с просьбой уведомить полицию, если он обнаружит какую-нибудь пропажу.

Старик обнаружил пропажу коробки сигарет.

Когда Мартин узнал, что его обвиняют в воровстве, он возмутился.

— Вранье! — закричал он. — Я ничего не брал! Я только вынес кота. Это все видели. Я вошел, взял кота и сразу вышел. Старик врет!

Да, старик, вероятно, врал… Но ему, мальчишке, разве кто-нибудь поверит? Мартин прочел недоверие в глазах отца, почувствовал его в словах матери, в улыбке дедушки…

Только бабушка ему поверила:

— Портной неправду говорит. Этот мальчик ничего не украл. Этот ребенок ничего плохого не способен…

Полицейский, присутствовавший при разговоре, прервал ее:

— Если он был способен взломать дверь, то он мог также взять сигареты.

Мартин протестовал:

— Нет, нет, ничего я не брал!..

Бабушка, уверенная в невиновности своего любимого внука, настаивала:

— Он взломал дверь, потому что хотел спасти кота. У этого ребенка доброе, благородное сердце!

— Очень возможно, что это так, сеньора, но портной обвиняет его…

Необходимо было как-нибудь уладить дело. Старик требовал за пачку сигарет два песо, и отец Мартина дал ему их, не обращая внимания на яростные протесты сына:

— Не давай ему ничего, папа! Он все врет, папа! Я ничего не украл, папа!

Но почему же ему не верят? Почему старику верят, а ему — нет? Потому что ему девять лет, а старику шестьдесят? Мартин совершенно не мог понять, почему это возраст дает такие преимущества!

Мартин пришел в отчаяние. Ему казалось просто непостижимым, что ему не верят. Разве правда — такая простая, такая чистая, такая ясная! — не написана на его лице, красном от нескрываемого возмущения, не звучит в его голосе, хриплом от справедливого гнева?

Он не понимал, как это взрослые могут быть так непонятливы, так слепы и глухи. Когда полицейский и портной ушли, он закричал:

— Но папа, почему же ты мне не веришь? Ты веришь, что я украл пачку сигарет, папа?..

Он ждал ответа. Отец как-то неопределенно пожал плечами:

— Да кто тебя знает!..

Мартина охватил неудержимый гнев. Он разразился громким плачем, в отчаянии топая ногами и задыхаясь от сознания собственного бессилия. Он чувствовал, что эта несправедливость задушит его, как дикий зверь, вцепившийся когтями ему в горло.

Мать, не понимая причины такого припадка ярости, вмешалась в разговор и сердито закричала:

— Хватит, иди в постель! В постель, если не хочешь, чтоб я тебя поколотила!.. Иди ложись, я говорю!

Они еще угрожают ему! За то что он, ни в чем не повинный, защищался от клеветы, за то, что он отстаивал свою детскую честь, такую же священную, как и честь взрослого человека, — за это его еще и наказывают?! Но ведь это же ужасно — из-за такой несправедливости впору повеситься! Мартин подумал, что, если бы сейчас молния небесная поразила его мать, это было бы справедливой карой за такую несправедливость!

Но никакого чуда, которое мгновенно доказало бы его правоту, не произошло, и Мартину пришлось идти в постель, чтобы лежать там без дела целый день в наказание за преступление, которого он не совершал, мучаясь сознанием невозможности опровергнуть порочащее его обвинение.

В этот день он отказался от обеда.

Бабушка зашла к нему в комнату и взяла его за руку.

Мартин ей сказал:

— Ты ведь не веришь, что я украл, правда, бабушка?

— Нет, деточка, я не верю. Я знаю, что ты не способен воровать.

— Хорошо, бабушка, я доволен… — Больше Мартин ничего не мог сказать.

Горько плача, он прижался к бабушке, а она гладила его по голове и тоже украдкой вытирала слезы.

И тогда братишка, крошечный бутуз, который терся между действующими лицами описываемой нами трагедии, замечая многое и не будучи сам замечен, понимая многое, хотя его не считали еще способным что-либо понимать, — братишка, который внимательно следил за последней сценой между бабушкой и внуком, вдруг решительно вышел из комнаты и направился в столовую, где родители обедали в полном молчании, чувствуя, быть может, на своих плечах тяжесть несправедливости, которую только что совершили от непонимания, из гордости, от презрения к правам детства. И братишка, росту от горшка два вершка, еще не совсем крепко стоящий на подгибающихся ножках, — братишка, язык которого еще с трудом ворочался, неуклюже произнося немногие, самые простые, слова, вдруг, пораженный горем старшего брата, превратился в маленького мыслящего человечка и, встав напротив матери, сжав свои крошечные кулачки, вытянувшись во весь рост, закричал, великолепный в своем справедливом гневе, потому что верил в то, что говорил, верил со всей силой своего сознания, внезапно пробудившегося к жизни в большом мире:

— Мартин ничего не украл! Ничего не украл! Ничего не украл!..

Томико ИнуиДРОЗДЫ

Кадзуко с шумом раздвинула дверь в прихожую и сразу же почувствовала запах жаркого. Неужели гости? Она быстро вымыла руки и побежала в столовую, где собралась вся семья.

— Что так поздно, доченька? А к нам дедушка из деревни приехал…

Перед низким столиком, на том месте, которое обычно занимал отец, скрестив ноги, сидел загорелый старичок в деревенской одежде. Вид у него был усталый.

— Где ты так долго пропадала? — нетерпеливо спросил ее Дзюн, младший братишка.

Кадзуко поклонилась дедушке, которого видела впервые.

— Делом была занята, — ответила она брату. — Не гуляла же. И узнала кое-что интересное…

Остальное Кадзуко хотела рассказать маме. Мама наполнила чашку Кадзуко рисом.

— А что интересное? — не унимался Дзюн.

— Я слышала птичьи голоса. Настоящие птичьи голоса. Их записали на пленку в горах.

За ужином Кадзуко всегда рассказывала, что с ней случилось за день. Так уж повелось в их доме.

— Знаешь, мама, сегодня мы были в кружке любителей птиц. Нас пригласил туда студент Оно. Ну, тот, что живет в доме Итиро. Вообще-то это кружок для взрослых… Но нам тоже дали послушать голоса птиц, показали разные чучела. 1 ы видела дроздов, мама? Оказывается, их всегда ловили сетями, и до войны и раньше, и почти всех истребили. Но вот уже пять лет, как существует закон об их охране. И их снова стало больше.

— Да, я где-то слышала об этом, — сказала мама.

— Но знаешь, мама, в последнее время появились люди, которые говорят, что нужно отменить этот хороший закон. Они говорят, будто дрозды приносят вред посевам.

— Но мы учили в школе, что дрозды полезные птицы. Они едят вредных насекомых, — вмешался в разговор Дзюн.

— А знаете ли вы, что ловля дроздов — это единственный промысел для некоторых людей в горах? — вмешался в разговор дедушка. — Больше им не на что жить.

— Но нам говорили в школе… — хотела было возразить Кадзуко, но дед перебил ее:

— С давних пор в горах ставили сети на птиц. Ведь земли-то там мало. Чем жить будешь? После войны это дело запретили. Однако некоторые тайком ловят дроздов и продают в городе. И мне кажется, многие в Токио были бы недовольны, если бы они не смогли купить дроздов. Ведь они очень вкусные.

«Дрозды вкусные?.. Что это он говорит, даже слушать жутко», — подумала Кадзуко.

— Для тех, кто пьет саке, нет закуски вкуснее, чем дрозды, — поддержала деда мама.

На глазах Кадзуко навернулись слезы: как могла ее мама сказать такое!

В углу комнаты стоял старый мамин шкаф. Только сейчас Кадзуко заметила, что он похож на шкафы с чучелами птиц, которые она видела сегодня в кружке любителей птиц. Вдоль стен стояли коричневые шкафы с экспонатами. Старый служитель открыл им несколько из них. Там, словно живые, стояли разные птицы.

А когда ребята увидели витрину с южноамериканскими колибри, у них просто дух захватило от изумления. Как они были великолепны, эти птички! Золотистые с голубым отливом, к рас новато-зеленые, напоминающие по цвету радужных жучков-листогры-зов, с лиловым хохолком на голове в виде короны, они сверкали, как драгоценные камни.

Пение птиц они слушали в большой комнате на первом этаже. Можно было закрыть глаза и слушать, как поют птицы где-то в горах, где журчит горная речка.

«Слышите, это зорянка, — радостно пояснял всем человек, записавший все это на пленку. — А вот запела малиновка».

«А это зяблик поет».

«Да что вы, это не зяблик!» — спорили взрослые, словно дети.

Потом встал человек и тихим голосом стал говорить о дроздах.

«Некоторые люди, — говорил он, — заявляют, будто дрозды приносят вред посевам и поэтому-де нужно отменить закон, запрещающий охоту на них. Но знатокам птиц ясно, что разговоры о вредности дроздов — ерунда. Если закон будет отменен, многие снова будут ловить дроздов сетями. Возьмем, к примеру, журавля. Ведь когда-то Япония была царством этих птиц. Во времена Эдо журавлей было множество. Охота на них тогда была запрещена. С конца прошлого века журавлей становится все меньше и меньше, и теперь их можно увидеть только в деревне Ясиро, в провинции Ямагути да еще в двух-трех местах. Когда они, усталые, прилетали из-за Японского моря и опускались на берег, люди тут же хватали их. Потому-то они и стали сейчас редкостью. Так и с дроздами будет. Их станет все меньше и меньше прилетать в Японию, и тогда, сколько ни ратуй за них, сколько ни оберегай, будет поздно. Некоторые говорят, что дрозды выводят молодняк в холодной Сибири, а не в Японии, поэтому-де в нашей стране можно и охотиться на них. Однако чем меньше дроздов улетает в Сибирь, тем меньше их прилетает обратно».

Когда ребята возвращались домой с занятий кружка, Итиро предложил: «Давайте пошлем письмо министру земледелия. Попросим его не отменять закон об охране дроздов».

«Давайте, — тотчас же согласилась Митико. — Завтра же на классном собрании всем и скажем об этом».

«И я дома расскажу и попрошу всех выступить против отмены закона», — решительно сказала тогда Кадзуко…

А теперь… Дедушка вон что говорит, а мама, всегда такая добрая и внимательная, на этот раз оказалась на стороне торговцев жареными дроздами!

Кое-как дожевав рис, Кадзуко поблагодарила за угощение и поспешила выйти из комнаты.

На следующий день во время большой перемены на спортивной площадке Митико спросила Кадзуко:

— Что у вас дома сказали о дроздах?

— У нас? Папа приехал поздно, а мама нас не поддержала…

— Как это — не поддержала?

— Да так вот, не поддержала, и все. И вообще я что-то уж и не знаю, как быть…

— Почему? Правда, и мой отец тоже сильно рассердился, когда я ему рассказала обо всем. «Не ребячье это дело, — сказал он, — совать свой нос в политику или в законы».

— Вы что же, не собираетесь рассказать ребятам о дроздах? — недовольно спросил Итиро.

— Откуда ты взял? — ответила Митико.

Итиро не унимался:

— Так выступите вы на собрании или нет?

«Что же я могу сказать?» — подумала Кадзуко. Ее одолевали сомнения. Вчера вечером она невольно подслушала разговор отца с дедом. Оказалось, что дедушка приехал к отцу, чтобы взять у него немного денег взаймы. Крестьяне, у которых было очень мало земли, решили купить сообща коров и организовать кооператив по продаже молока. Однако они истратили деньги на холодильник и другое оборудование, рассказывал он, залезли в долги, а правительство и не собирается выполнять обещание о ссуде.

Конечно, она не хотела, чтобы изменили закон, запрещающий охоту на дроздов. Ведь тогда дроздов совсем истребят и они больше не будут прилетать в Японию на зимовку. Но она знала теперь, как тяжело живется крестьянам. Она не могла не задуматься над словами деда, что многие люди вынуждены ловить и продавать дроздов, чтобы самим не умереть с голоду…

— Ты что, онемела? Вот уж не знал, что ты такая трусиха, — сказал Итиро. И, сделав сальто на турнике, сердито спрыгнул на землю, так что турник задрожал.

— Неправда, я не трусиха…

— Ты как флюгер на крыше. Вчера больше всех возмущалась, а сегодня… — презрительно бросил Итиро.

«Ничего-то ты не знаешь! Ты и понятия не имеешь, как живется крестьянам», — подумала Кадзуко.

Разозлившись на Итиро, она решила спрыгнуть по другую сторону от турника и, перевернувшись на перекладине, хотела ухватиться за нее обеими руками, но сорвалась и тяжело упала на песок. В глазах у нее потемнело, голова закружилась.

Через несколько минут ее уже несли через шумный школьный двор в кабинет врача. Там ей дали красные сладковатые пилюли, положили на кушетку. Кадзуко изо всех сил старалась сдержать слезы, но то и дело всхлипывала. Незаметно для себя она заснула.

А когда проснулась, солнце было уже высоко.

Во дворе раздавались веселые крики ребят.

«Собрание в классе, наверно, уже кончилось, — подумала она рассеянно. — Интересно, что же решили ребята?»

Тут дверь тихонько отворилась, и на пороге появилась Митико.

Окончательно проснувшись, Кадзуко поднялась с кушетки. Уже ничего не болело, только голова немного кружилась.

— Тебе лучше?

— Да, уже все в порядке.

Когда они шли по коридору, Кадзуко спросила Митико, что решили ребята: заступаться за дроздов или нет?

— Мы с Итиро всем ребятам рассказали, но им еще не все понятно из наших объяснений. Поэтому мы решили — да и учитель нас поддержал — разделиться на группы и собрать сведения о дроздах. Итиро и Ресаку пойдут в редакцию газеты, а мы с тобой и Кумико могли бы зайти в министерство сельского хозяйства. Сходим и к тому человеку, который рассказывал нам о дроздах.

Прошло несколько дней.

Ребята собрались перед маленьким домиком, в углу двора дома, где жил Итиро.

— Это мой брат построил домик, — гордо объяснила им маленькая Кикуко, сестренка Итиро. — А доски ему разные люди дали.

«Дом» был чуть побольше собачьей конуры. Это был удивительный дом из разных дощечек, весь облепленный заплатками.

Все с восхищением рассматривали домик, но никто не собирался туда влезать. Тогда Итиро на правах хозяина пригласил:

— Заходите все в домик. Самое удобное место для совещания. Я войду последним и запру дверь.

Затолкав всех в домик, Итиро с трудом закрыл дверь и задвинул задвижку. Сквозь кривое окошечко и щели в стенах проникал дневной свет. Ребята переглянулись.

Увидев, что среди собравшихся нет Кадзуко, Итиро заметно погрустнел. С тех пор как Кадзуко сорвалась с турника, он больше не видел в школе ни ее, ни Дзюна, а Митико, которая наведалась к ним в дом, чтобы узнать, в чем дело, сказала, что Дзюн лежит больной, а Кадзуко отец увез в деревню к родственникам.

Итиро оглядел всех собравшихся и, усевшись на корточки на пол, предложил:

— Ну-ка рассказывайте, кто что узнал!

— Мы ходили в министерство сельского хозяйства, в департамент леса, — начала Митико. — Спросили там, что едят дрозды. Сначала с нами и разговаривать не хотели, но потом один служащий нам все очень любезно объяснил. У него оказалась таблица всего того, что поедает дрозд. Оказывается, в желудке дрозда было обнаружено всего четыре процента зерна, зато тридцать три процента его рациона составляли разные насекомые, которые вредят посевам риса. Этот дяденька сказал нам, что дрозды вовсе не вредная, а полезная птица…

— Они прилетают в ноябре, а улетают весной, и за это время каждый съедает шестьдесят тысяч вредных насекомых, — тихо добавила застенчивая Кумико.

— Хорошо, все это мы занесем в таблицу и покажем всему классу.

— А ты что узнал, Ресаку?

— Мы были в редакции газеты, — рассказал Рёсаку. — Там мы узнали, что закон этот — он будет называться «Некоторые изменения в законе об охоте», — внесли в парламент люди, которые хотят пройти в парламент и на следующих выборах. Торговцы дроздами обещают им помочь пробраться в парламент, если они помогут добиться отмены закона. Нынешний закон очень мешает торговцам дроздами, поэтому они выдумали, что дрозды — птица вредная. Они говорят также, что многим, мол, не на что жить, потому что охота на дроздов запрещена.

— А много ли людей лишилось заработка из-за того, что запретили ловить дроздов? — спросил Итиро.

— Говорят, не больше двух тысяч по всей стране, — ответил Рёсаку, заглядывая в записную книжку.

— Значит, и в редакции против того, чтобы отменяли нынешний закон? — радостно воскликнула Митико.

— Против-то против, но и они сказали на прощание: «А что ни говори, дрозды-то вкусные!» Я прямо расстроился.

Ребята рассмеялись, увидев смущенное лицо Рёсаку.

В это время они услышали чьи-то шаги, и в дверь постучали.

— Это ты, Кикуко? — спросил тотчас же Итиро.

За дверью молчали.

— Эй, кто там? Отвечай, Кикуко, ты это?

Но опять никто не ответил, только застучали еще громче. Всем стало немножко не по себе.

Итиро вдруг рассмеялся. Отодвинул задвижку и открыл дверь. В домике сразу же стало светло от теплых лучей полуденного осеннего солнца. На пороге, улыбаясь, стоял студент Оно, который жил в мансарде дома Итиро.

— Что, испугались! Что у вас тут за собрание?

— А я сразу догадался, что это вы. Табачным дымом запахло. Зачем вы пришли к нам? — спросил чуть-чуть сердито Итиро.

— Да уж не затем, чтобы мешать. Просто я подумал, что раз уж вы решили заседать, так не лучше ли пройти ко мне в комнату? Кроме того, хозяйка приготовила кое-что вкусное. А Кикуко говорит, что она не позволит принести вам ничего сюда, потому что вы захватили ее домик… Так что на вашем месте я бы вышел.

Ребятам и самим надоело сидеть в тесном домике, и они с радостью покинули его.

В простой, украшенной лишь полкой с книгами мансарде студента Оно ребята рассказали ему все, что узнали.

— Молодцы, — похвалил их студент. — Вы столько собрали нужных сведений, что теперь все в классе поймут, в чем дело. Я даже не предполагал, что рассказ господина Ямакавы произведет на вас такое впечатление.

Кстати, я встретил его сегодня. Помните, высокий такой?.. Любопытную историю он мне рассказал. Неподалеку от острова Миякэдзима в архипелаге Идзу находится маленький островок. Местные жители зовут его Самбондакэ. Там живут удивительные птички с хохолками на голове. Это морские воробьи. Они охраняются законом, как редкие птицы. Но вот с некоторых пор американцы устроили там полигон для стрельбы из орудий. Каждый день ухали пушки: бум, бум! Бедные птицы со страху перестали нести яйца. А это единственный островок, где они обитают. Об этом узнал один американский солдат, любитель птиц, который служил на американской военной базе в Татикаве. Вместе с японскими любителями птиц он организовал движение за то, чтобы перенести полигон в другое место. Иначе ведь удивительные морские воробьи были бы истреблены. Этот солдат, по имени Мойер, написал даже письмо в американское общество любителей птиц, обратился к ним за помощью. Полигон с островка Самбондакэ перенесли в другое место. Но это еще не все. Этот полигон расположился теперь на острове, который находится значительно южнее Самбондакэ. А там проходит южная граница, где обитают кацуодори — птицы, очень похожие на больших чаек. Ниже этой линии они уже не селятся. «Теперь, — сказал господин Яма-кава, — мы собираемся снова выступить с требованием убрать оттуда американский полигон. Таким образом, получается, что в Японии вообще нет места, где американцы могли бы устраивать военные полигоны». — «Конечно, — поддержал я тогда господина Ямакаву в шутку, — ведь японские острова вдобавок густо населены такими редкостными людьми, как японцы…»

Слушая рассказ студента Оно, ребята уплетали вкусное печенье, которое принесла им мать Итиро.

Потом все пошли по домам, чтобы подготовить таблицы для классного собрания.


Дедушка пригласил отца Кадзуко в деревню. Крестьянам из кооператива нужно было посоветоваться с ним о чем-то. И отец решил взять с собой Кадзуко.

Она впервые была в такой глухой горной деревушке, и все в доме дедушки казалось ей удивительным. Дедушка выглядел еще более усталым и худым, чем в Токио.

Папа сразу же завел оживленный разговор с крестьянами, собравшимися в доме, на Кадзуко никто не обращал внимания, ей стало скучно, и она пошла искать своего двоюродного брата Сюхэя. Заглянув в темную кухню, она увидела свою тетю, которая разводила огонь в очаге.

— Вот жалость какая, — сказала тетя, — вы приехали, а То-киё и Сюхэй все еще где-то в поле.

Ребята вернулись домой только вечером, когда уже стемнело, и тут же принялись колоть дрова и носить воду корове. У них было столько хлопот, что они не успели ни о чем поговорить с сестрой.

— Папа, почему дети в горах так много работают? — спросила Кадзуко у отца, ложась спать.

— Видишь ли, отец Сюхэя погиб во время войны. Так что хозяйство легло на их плечи. Вот и приходится работать. В деревне ребята вообще помогают дома по хозяйству. И я в детстве помогал… — сказал папа.

Кадзуко молча лежала с открытыми глазами на жестком матраце, укрывшись тощим одеялом.

Где-то далеко в горах ухала сова. «Мама и Дзюн, наверно, уже спят давно там, в Токио», — подумала она.

— Тебе здесь, наверно, скучно, доченька, — сказал папа, закуривая в постели сигарету. — Вот сходим завтра с дедушкой и Сюхэем за грибами и поедем домой.

Погода на другой день выдалась хорошая. Был погожий осенний день. Деревья стояли в желто-красной листве, еще цвели дикие хризантемы, небо было кристально ясно. Впереди шли дедушка и Сюхэй с огромными корзинами за спиной, за ними Кадзуко с отцом. Они поднимались на ту самую гору, которая была видна с веранды дедушкиного дома.

Когда они шли по дубовой роще, из-под ног вдруг вспорхнула маленькая птичка и, чирикнув, улетела.

— Черный дрозд! — воскликнула Кадзуко.

— Да нет, это зяблик, — поправил ее Сюхэй.

«Фьють-фьють!» — прозвучало в ясном, прозрачном воздухе там, где пламенела листва кленов.

Все помолчали.

— Кадзуко тоже ведь любит птиц, — вспомнил дедушка. — Я рассказал тут Сюхэю, что Кадзуко говорила в Токио о дроздах, так он тоже на меня накинулся, отругал за дроздов. «Хватит, говорит, ловить дроздов. Такие славные птицы! Если их истребят, что станет с полями? Кто будет уничтожать вредных насекомых?» — вот что сказал наш Сюхэй.

Сюхэй не слышал, что о нем говорили. Он шел шагов на двадцать впереди. Это он нарочно убежал вперед, как только речь зашла о нем.

— А помнишь, отец, как я в детстве помогал дяде Сё? Он ловил сетью дроздов, а я должен был сворачивать им шеи, — сказал папа. — Помню, чуть не плакал я…

— Наш Сюхэй — добрый паренек, — продолжал дедушка. — Скворечники развешивает на деревьях, птенцов подбирает, которые из гнезда выпали, заботится о них, кормит… А что, Кадзуко, вы уже послали письмо министру сельского хозяйства? Ребята из школы, где учится Сюхэй, вот уж месяц, оказывается, как отправили министру письмо. Весь класс подписался.

Тут они поднялись, наконец, на просторное горное плато. Под лиственницей, опустив на землю корзинку, стоял Сюхэй. Он делал что-то странное. Сложив ладошки в виде трубочки, он издавал звуки, похожие на звук флейты.

— Тю-тю-тю, — пел он.

«Тюпин-тюпин-тюпин», — раздалось в ответ издалека. Красивые птички величиной с воробья слетались на лиственницу. Их собралось штук двадцать. Они прыгали с ветки на ветку и оглушительно щебетали. Их щебетанье, словно дождь, обступило четырех людей, стоявших под лиственницей.

Кадзуко и ее отец как зачарованные глядели на руки Сюхэя. А он все пел и пел в золотых лучах горного солнца, и птички, не боясь людей, приветливо распевали на ветвях, помахивая вверх и вниз хвостиками. «Этот мальчик и птицы — они как хорошие друзья», — подумала Кадзуко.

Вечером Кадзуко уехала с отцом в город, увозя с собой корзину, полную грибов и каштанов.


Вся семья собралась за столом. Папа пришел в тот день рано, и ужинали все вместе. Вдруг их внимание привлек голос радиокомментатора:

«…Проект «Некоторых изменений закона об охоте», который внес на рассмотрение парламента депутат Хирано, предусматривал разрешение охотиться на черных дроздов, дроздов певчих, дроздов-деряб. Но прежде чем началось обсуждение, в парламент стали приходить тысячи писем от различных культурных организаций, от детей, учителей и других граждан. Все были против отмены старого закона. Обсуждение было снято с повестки дня, проект похоронен…»

Мама и папа сразу заулыбались.

— Кадзуко, ты слышишь, все обошлось, все хорошо! — воскликнули они в один голос.

А отец рассказал, что против этого законопроекта выступили и ученые, и священники, и журналисты, и все дети Японии, поэтому депутаты, поддерживающие его, замяли обсуждение, заявив, что «у них не осталось времени».

— Ура! — подпрыгнула Кадзуко. Она знала, что среди писем, которые послали ребята начальных и средних школ, были письма ее товарищей по классу и письмо из сельской школы, в которой учился Сюхэй.

Вернувшись тогда из деревни, Кадзуко тотчас же побежала к Итиро расспросить его, как идут дела.

Он рассказал ей, что Митико и Ресаку все как следует разузнали и убедили весь класс, что нужно выступить в защиту дроздов. Когда Итиро узнал от Кадзуко о дедушке и разговоре с ним, он понял, что напрасно назвал ее флюгером.

Ребята из их класса написали тогда двадцать семь писем и в конце октября послали министру сельского хозяйства. Не прошло и двух месяцев, как проект был снят с обсуждения. Дрозды могут теперь жить спокойно под охраной закона. И все это благодаря усилиям всех людей, которые развернули широкое движение протеста. Кадзуко радовалась. Ведь она тоже помогла спасти птичек.

— Задавала, задавала! — закричал Дзюн. — Задавала, нос задрала!

— Вот я тебе! — Кадзуко хотела было наподдать брату, но тут дверь распахнулась: на пороге, счастливые и сияющие, стояли ее друзья Митико и Итиро. Услышав по радио передачу, они прибежали сообщить о радостном известии.

Анисиа МирандаПЕЧАЛЬ

Когда Карлос Вальдес пришел в наше общежитие, он сказал, что сам он из Мансанильо и что в семье у них пятеро детей.

Он часто рассказывал нам о том, что у них было несколько маленьких земельных участков, которые они обрабатывали всей семьей, а сейчас их земля и земли других крестьян объединены в земельный кооператив. Две его сестры учатся тоже в Гаване, один брат летчик, а дома остались отец, старший брат и мама.

— Я как-нибудь познакомлю вас с моей старухой, — говорил он нам, — во всем мире нет ее красивее и добрее. Она нам всегда говорит, что любит всех нас одинаково, но я знаю, что меня она любит больше всех, ведь я самый младший.

Нас вдруг стало беспокоить, что Карлос никогда не получает писем из дома. Его сестры не приходят навестить его, хотя живут тоже в Гаване, и он не навещает их.

Так что я сам спросил его:

— Слушай, Карлос, тебе твоя мама не пишет писем?

— Она очень занята, ведь ей некому помочь теперь в работе по дому.

— Почему же ты не напишешь им?

— Я не люблю писать письма, ты знаешь, я терпеть не могу рассказывать о том, что уже произошло.

— Ты можешь не рассказывать, если тебе это не нравится, но напиши просто, что у тебя все в порядке.

— Ладно, на днях напишу.

И Карлос написал своей маме письмо. Он теперь регулярно писал письма, как я, и мы вместе ходили на почту отправлять письма.

Я почти каждую неделю получал известия из дома, да не только я, почти все ребята, кроме Карлоса. А ведь он отослал уже пять писем, мы вместе опускали их в почтовый ящик. Я не хотел говорить с ним об этом. Раз он спокоен, зачем пугать его. Остальные ребята тоже забеспокоились, особенно после того, как почтальон принес назад одно из писем, посланных Карлосом. Почтальон объяснил нам, что по адресу, указанному на письме, нет никого с фамилией родителей нашего Карлоса.

Когда Карлос пришел, мы передали ему, что сказал почтальон, но это нисколько не обеспокоило его.

— Почтальон что-то перепутал. Нашу семью знают все вокруг, — сказал он нам очень спокойно.

Мы не знали, что и думать, нас удивляла беспечность Карлоса.

Но с этого дня Карлос, как и все мы, стал по утрам поджидать почтальона. Почтальон приходил, раздавал письма и выслушивал один и тот же вопрос:

— Есть что-нибудь Карлосу Вальдесу?

— Нет, сынок. Наверно, завтра будет.

Но писем Карлосу не было, вернее, были, но это были письма, которые он каждую неделю посылал и получал обратно.

Мы стали замечать, что он грустит. Нам стало стыдно: ведь нам казалось, что он не любит свою маму, не беспокоится о ней. Мы не знали, как утешить его. Когда в его присутствии приходил почтальон, кто-нибудь спрашивал его:

— Есть что-нибудь Карлосу Вальдесу?

И вот однажды самый разумный и спокойный из нас перед началом уроков сказал:

— Я считаю, Карлос, что будет лучше, если мы расскажем обо всем Сонии и попросим ее написать, может быть, даже от имени дирекции школы, чтобы нам сообщили, не случилось ли что с твоими родителями, с твоей семьей.

— Ты что, с ума сошел? — закричал Карлос, вскочив с места. — Ты представляешь, как испугается моя старуха, если получит письмо от дирекции?!

— Тогда попроси разрешения и езжай домой в конце недели, — предложил ему я.

— Вы прямо дураки какие-то! Моя мама всю жизнь билась, чтобы мы могли учиться… Да она умрет, если сейчас увидит меня. Ведь она подумает, что я бросил школу!

Мы замолчали, потому что в класс вошла Сония, наша учительница по истории, и начался урок.

Прошло две или три недели, и однажды вечером, когда Карлос в столовой готовил уроки, мы собрались в спальне и решили действовать, не говоря ни слова Карлосу. На следующий день, когда Сония пришла в класс, Хуан встал из-за парты и сказал:

— Товарищ Сония, мы хотим попросить вас об одном одолжении.

— В чем дело, вы хотите поехать куда-нибудь на экскурсию?

— Нет, мы бы хотели, чтобы вы или кто-нибудь из дирекции написали письмо семье Карлоса, потому что с тех пор, как он приехал сюда, он ни разу не получал писем из дома. А все письма, которые он посылает, возвращаются обратно.

Прежде чем Сония ответила, Карлос встал из-за парты с опущенной головой, вышел из класса и бросился бежать вверх по лестнице к спальне. Мне показалось, что он заплакал. Мы не знали, что делать, а от того, что мы услышали от Сонии, мы просто онемели.

— О каких письмах и о каких родных Карлоса вы говорите? Ведь у Карлоса никого нет, он круглый сирота…

Я не могу даже описать, что творилось в классе в течение этих последних минут. Потом мы все двадцать пять человек, что жили в общежитии, поднялись в спальню. Сония пошла вместе с нами.

Карлос лежал на кровати, глядя в потолок, по щекам его текли слезы. И тогда Хоакин, самый маленький в группе, сказал такое, от чего мы все чуть не расплакались.

— Карлос, хочешь, я буду твоим братом?

И Карлос ответил:

— Друг, как же я буду твоим братом, если ты беленький, как ибис[41], а я черный, как головешка?

Кое-кто из нас рассмеялся, а кто-то смахнул слезу.

Никто ни о чем не расспрашивал, но напряжение как будто спало. Но ненадолго.

Думали мы, думали, но так ничего и не придумали.

Сония на уроках нам рассказывала, что теперь на Кубе нет ни сирот, ни бездомных детей, потому что для всех открыты школы. Все дети — и те, что живут в школьных общежитиях, и те, у которых есть семьи, — все они братья. Она много еще что говорила, но это нисколько не облегчило создавшегося положения.

Впервые мы почувствовали, что такое настоящее горе. Мы все огорчали наших родных, но то, что мы узнали, не могло сравниться ни с чем. Нами овладела настоящая печаль.

И опять малыш Хоакин, которого мы прозвали ибисом, решил все. Он сделал то, что никто из нас не догадался сделать.

Когда пришел почтальон, он вручил Хоакину письмо, тот прочел его и вдруг закричал:

— Вот и все! Ребята, все в порядке! Все в порядке!

— Что в порядке? — спросил я его.

— Все, теперь у Карлоса есть семья!

— Послушай, такими вещами не шутят, — обратился к нему Хуан.

— Какие шутки? Никаких шуток! Я написал маме, рассказал ей обо всем, и она мне в этом письме ответила, что не против иметь еще одного сына. А теперь у Карлоса и вправду пять братьев, ведь нас в семье пятеро.

Мы смеялись и радовались как безумные, а Хоакин побежал искать Карлоса. Мы видели, как в глубине двора они обнялись, и услышали голос Хоакина:

— Карлос, ведь ничего, что ты черный, как головешка, а я беленький, как ибис? Правда, мы можем быть братьями.

Через несколько дней начались каникулы. Ученики школы разъезжались по домам. Карлос уезжал вместе с Хоакином домой. Он ехал знакомиться со своими новыми родителями.

Октав Панку-ЯшЖЕЛАЮ ВАМ НЕ БОЛЕТЬ!

— Не пугайтесь. У вашего сына обычная простуда, у детей это часто бывает. Лечение — чай, аспирин, растирания спиртом, два-три дня полежать.

Школьный доктор собрался уходить. Папа подал ему пальто, мама спросила, не лучше ли поить меня липовым отваром; доктор на это сказал, что можно и отваром, значения не имеет; бабушка посоветовала ему быть осторожнее на улице, потому что гололед. У двери доктор обернулся и сказал мне:

— До свидания, молодой человек! Об уроках не беспокойся. Я поговорю с вашим классным руководителем. Послезавтра кто-нибудь из твоих товарищей навестит тебя и введет в курс пройденного. Поправляйся!

Дорогие друзья и товарищи! С вашего разрешения я не буду описывать, как я болел и как меня лечили. Было скучно и противно. После маминых чаев я дал себе клятву, что когда выздоровею, то до самых выпускных экзаменов (сейчас я только еще в шестом классе) не возьму в рот ни капли чая. Что касается папиного аспирина, то в будущем, если мне по пути попадется аптека, я перейду на противоположную сторону улицы. А бабушкины советы я даже и вспоминать не хочу.

Наконец мне стало лучше. Постельный режим кончался, предстояло идти в школу. Я посмотрел расписание. Ага, история. Отметка мне пока не выставлена. Значит, обязательно спросят. Что задано? Я вспомнил обещание врача и решил спокойно ждать, когда меня навестят.

Часа в четыре прибыл мой добрый, дорогой, восторженный друг и сосед по парте Тудорел Кристя. Он еще не вошел, а я уже знал, что это он: громыхнула калитка (он, очевидно, открывал ее ногой), послышался веселый свист, потом завизжал Белолобый (Тудорел не щадил бедного пса и «дружески» пинал его прямо в морду), потом я услышал такое зычное «целую руку» (это он приветствовал мою бабушку), что сразу проснулся ребенок нашего соседа, который после кричал без умолку чуть не час (ребенок, а не сосед, конечно!), и наконец с треском распахнулась дверь моей комнаты.

— Аве[42], Мишу! Тудорел Кристя приветствует тебя! Ну как, жив-здоров? Молодец, хвалю! Я пришел просветить тебя насчет уроков. Держу пари, что тебя в первую очередь интересует история. Ну и урок у нас был, м-м! — Тудорел сложил пальцы в щепоть и звучно чмокнул их. — Красота!.. Мечта поэта!.. Восьмое чудо света!.. Речь шла о великих днях! Ах, как он рассказывал! Да что говорить! Сам знаешь, какой это лектор, наш Паску! А взгляд, а жесты! Он смотрел в глубину класса, и перед тобой представало поле битвы, он простирал руки, и ты видел, как стягивались войска, он поднимал указательный палец, и тебе слышались звуки горна… Красота!.. Поэзия!.. Мы сидим ни гугу. Не шевелимся, не дышим… Ах, что за урок, какой урок!

Я слушал Тудорела как зачарованный. Он жестикулировал, стащил с меня одеяло, кулаком наподдал абажур, сбил в кучу ковер и под конец в пылу восторга уронил свой портфель мне на голову.

— Ах, что за урок, вот это был урок! Изумительная эпоха! Какие героические времена!

Я уже приготовился записать тему урока, но в ту минуту зазвонил телефон.

— Это мне звонят, — сказал Тудорел и схватил трубку.

Последовал короткий разговор неизвестно с кем, и в заключение было сказано:

— Сейчас иду! Бегу, чешу, лечу, мчусь, как ракета!

И мой друг, мой добрый, дорогой, восторженный сосед по парте Тудорел Кристя сгреб свой портфель, пожелал мне успешных занятий и умчался, как ураган, оставив дверь настежь.

Я опомнился, когда был уже один. Что же надо учить по истории? Понятия не имел. Но мне недолго пришлось плакаться на горькую судьбу. Минут через пятнадцать после исчезновения Тудорела мама объявила, что ко мне пожаловала гостья. Точнее, Миоара Дэнеску.

Миоара робко постучалась и только после троекратного «заходи» отважилась войти. Она принесла букетик подснежников, робко протянула его мне с таким видом, точно это были не цветы, а рюмка рыбьего жира. Она наотрез отказалась сесть возле кровати, ушла в другой конец комнаты и оттуда спросила тоненьким тихим голоском:

— Как мне тебя жалко… Бедный, ты, наверное, мучился?

— Да вовсе нет!

— Значит, ты стойкий. Конечно, мучился, я знаю, ты просто не хочешь сказать. Болеть — это такое несчастье, такое несчастье…

Она достала из рукава розовый платочек и вытерла глаза.

— Ты плачешь? — спросил я, растрогавшись.

— Да, — сказала она и растрогалась еще больше меня. — Я все время думала о тебе, пока ты был болен. Пришла рассказать, что было на уроках.

— Спасибо, я ждал тебя.

— Я так переживаю, так переживаю…

— Ну что ты, не надо, — стал я успокаивать ее. — Я уже поправился, да ничего серьезного и не было, обыкновенный грипп. — Тут я сразу перешел к делу: — Скажи, что задано по истории?

Но Миоара даже не слышала вопроса.

— Грипп? — Она вздрогнула, точно я сказал ей, что у меня перелом основания черепа. — Грипп! Это ужасная болезнь, какие бывают осложнения! Бедный ты, бедный!

И она опять пустила слезу. Когда успокоилась, начала шарить в портфеле, достала оттуда записку и дала ее мне, глядя в сторону.

— Это я тебе написала на уроке истории. Прочти, когда я уйду.

— Вот спасибо, — обрадовался я, думая, что там написано задание. — Какая ты заботливая, просто не знаю, как я тебе благодарен.

— Не за что. Ты же был так серьезно болен… так серьезно…

И, прижимая платок к глазам, Миоара вышла из комнаты чуть ли не на цыпочках — наверное, боялась нарушить мой покой.

Я живо развернул записку. Вот ее содержание:

«Как ты себя чувствуешь? Я решила тебе написать. После обеда я приду и принесу задание. Ты живешь все там же? Не переехал? Миоара».

Вот и все. Больше ни единого слова.

Я разорвал записку на клочки.

Вопрос, что я буду делать завтра на уроке истории, мучил меня куда сильнее гриппа.

Я разволновался, чувствовал, что у меня начинает болеть голова, и вдруг услышал:

— Скажите, здесь живет товарищ Михай, ученик шестого класса школы номер…

Ах, как меня обрадовал этот знакомый голос! Голос моего знаменитого одноклассника, лучшего ученика нашего класса, всегда серьезного Ганибала Ионеску, который был гордостью всей школы.

— Рад приветствовать тебя, — важно обратился ко мне Ганибал, — поздравляю с выздоровлением. Как первый ученик, я счел своим долгом прийти и рассказать тебе, что задано.

— Спасибо. Это очень мило с твоей стороны… Я даже не ожидал, что ты… — Решив не тратить времени на всякие любезности, я сказал напрямик: — Если тебе не трудно, давай начнем с истории, меня она интересует прежде всего.

— Хорошо, — кивнул он, — объясню, что задано по истории.

И мой выдающийся одноклассник Ганибал стал прохаживаться по комнате, заложив руки за спину.

— Дорогой мой, — начал он, — тема завтрашнего урока истории необычайно интересна, но прежде чем перейти к ней, я должен предостеречь тебя от некоторых неточностей. По моему непросвещенному мнению — я еще не успел обсудить этот вопрос с преподавателем, но сам поинтересовался, — было бы ошибкой считать дату 6 апреля 1787 года началом правления Николае Маврогеня. Перед тем как идти к тебе, я побывал в библиотеке, проверил в «Исторических анналах». На шестнадцатой странице в четвертом абзаце там указывается, что, по мнению некоторых историков — не буду скрывать, таково и мое мнение, — более точной датой следует считать 5 апреля вечером.

По сути дела, мой дорогой, этот вопрос не имеет прямого отношения к нашей теме, но он проливает новый свет на Александру Морузи, сына Константина Морузи, состоявшего в родстве с Маврогенем по материнской линии. Вывод, который вытекает отсюда, не совсем приятный, если мы…

— Будь добр, — отважился я прервать его лекцию, — скажи мне все-таки, если тебе не трудно, что задано на завтра?

— Если мне не трудно? — сурово повторил Ганибал. — Я считаю оскорбительным, когда меня прерывают, просто оскорбительным! Тема урока? Ты найдешь ее в любом учебнике, можешь узнать у кого угодно. Я хотел предостеречь тебя от ошибок, дорогой мой. Но при таких условиях я лишен возможности, просто лишен всякой возможности!

И он ушел, ушел так же, как и пришел: важно прошествовал медленной поступью, глядя в пространство с глубокомысленным видом, размышляя о высоких материях, которых мне вовек не постичь.

Я позвал маму, хотел попросить у нее таблетку от головной боли. Но вместо нее — представьте себе мое изумление! — вошел мой веселый товарищ Тэсикэ Джорджеску. Наконец-то, наконец после стольких безуспешных попыток я узнаю, что мне учить по истории. Голова сразу перестала болеть. Я вмиг повеселел.

— Тэсикэ, друг! Тэсикэ, мой спаситель! Как хорошо, что ты пришел! Я так ждал тебя…

— Да ну? — удивился он. — Вот не знал, а то бы я еще утром прилетел. — И он заговорщицки добавил: — Я сегодня прогулял. Пришел к тебе узнать, что задали по истории. Кто-кто, а ты наверняка должен знать. Не может быть, чтобы ребята не зашли к тебе.

Словом, я заканчиваю: дорогие друзья и товарищи, бойтесь гриппа! От всей души желаю вам не болеть!

Мануэль РохасСТАКАН МОЛОКА

Опираясь на перила палубы, моряк, казалось, кого-то ждал. В левой руке у него был завернутый в белую бумагу пакет, весь в жирных пятнах. В правой руке его дымилась трубка.

Из-за вагонов появился худой мальчик, подросток. Он остановился, посмотрел в сторонуморя и пошел вдоль причала. Шел он медленно, засунув руки в карманы брюк, задумчиво глядя себе под ноги.

Когда он поравнялся с кораблем, моряк крикнул ему по-английски:

— Эй, послушай!

Мальчик поднял голову и, продолжая идти, спросил:

— Что?

— Есть хочешь?

Мальчик замедлил шаг, будто хотел остановиться. Наступило минутное молчание. Казалось, он не знал, что ответить, но потом, грустно улыбнувшись моряку, сказал:

— Спасибо, моряк. Я не голоден.

— Ну и хорошо.

Моряк вынул изо рта трубку, сплюнул, сунул ее обратно в рот и стал смотреть в другую сторону. «Неужели я похож на нищего?» — думал мальчик. Краска стыда залила его лицо, и он быстро пошел прочь, почти побежал, только бы не раскаяться…

Тем временем на пристани появился настоящий портовый нищий — голубоглазый, светловолосый, с длинной спутанной бородой, в лохмотьях и рваных башмаках. Моряк крикнул ему:

— Хочешь есть?

Не успел моряк закрыть рта, как нищий, увидя жирный сверток, с загоревшимися глазами, громко закричал:

— Да, сеньор, очень!

Моряк засмеялся, и пакет, пролетев по воздуху, упал в протянутые руки голодного бродяги. Не поблагодарив моряка, бродяга уселся на землю, развернул еще теплый пакет и, увидев, что в нем, стал весело потирать руки. Портовый бродяга может и не знать английского, но он всегда знает те немногие слова, при помощи которых можно выпросить еду у всякого, кто говорит на этом языке.

Мальчик, проходивший недавно мимо, остановился невдалеке и наблюдал эту сцену. Он тоже хотел есть. Вот уже три дня, долгих три дня он ничего не ел. Не гордость мешала ему стоять в обеденное время у корабельных трапов и ждать, когда кто-нибудь из моряков выкинет сверток с огрызками кукурузных лепешек и кусками мяса. Ему было стыдно и боязно. А когда ему предлагали объедки, он мужественно отказывался, чувствуя, что голод становится все сильнее.

Шесть дней бродит он по улицам и пристаням этого порта. В Пунта-Аренас он сбежал с корабля, где служил юнгой, и прожил там месяц, помогая рыбаку-австрийцу ловить раков. И как только в порт прибыло судно, идущее на север, он тайком пробрался в трюм и спрятался там.

На следующий день его обнаружили и отправили работать в кочегарку, а в первом же порту высадили и оставили, словно груз без адреса, без сентаво в кармане.

Пока судно стояло в порту, его иногда подкармливали, но потом… На узких, темных и душных улицах на каждом шагу попадались грязные таверны и бедные гостиницы. Люди жили здесь как в каменных мешках, без воздуха, оглушаемые нескончаемым грохотом. Этот огромный город не привлекал его. Он казался ему мрачной тюрьмой.

С детства он страстно любил море, а море умеет согнуть и сломать жизнь таких вот одержимых, как сильная рука ломает хрупкую тонкую ветвь. Хоть лет ему было мало, он не раз уже плавал на разных судах вдоль берегов Южной Америки. Выполняя разную работу, он стал опытным моряком, но это вряд ли могло пригодиться ему на суше.,

После отплытия судна он слонялся по пристани, надеясь, что подвернется работа. Он был согласен на любую, лишь бы только продержаться и не умереть с голода, пока не наймется на какое-нибудь судно. Но работы не было. Редко какой корабль заходил в этот порт, да и на те, что заходили, его не брали.

Тут толкалось много народу: нищих и бродяг, среди которых были моряки без контрактов, сбежавшие, как он, с корабля, списанные за какие-нибудь проступки и просто бездельники, живущие неизвестно на что. Одни воровали, другие попрошайничали, одни жили в ожидании каких-то необыкновенных дел, другие уже ничего не ждали.

Тут были представители самых редких и экзотических рас и народов, в существование которых не поверишь, пока сам не увидишь их.

На следующий день, устав от ожидания, мучимый голодом, он отправился на поиски пропитания.

Проходя по пристани, он увидел судно, которое прибыло в порт накануне ночью и сейчас грузило зерно. Цепочка людей с тяжелыми мешками на спине протянулась от вагонов через пристань к судну. У люка в трюм стоял приемщик, принимавший груз.

Мальчик молча смотрел, не решаясь заговорить с боцманом, потом все-таки подошел и попросился на работу. Его приняли, и он смело присоединился к грузчикам, став звеном этой цепи.

Первую половину дня ему работалось легко, но потом он почувствовал усталость, у него кружилась голова. Когда он шел по сходням, ему казалось, что под ним между бортом и стенкой причала пролегла пропасть, на дне которой плескалось море, покрытое нефтью и отбросами. Стоило ему только глянуть туда, и ноги его подкашивались под тяжестью груза.

Во время короткого отдыха одни пошли перекусить в таверну, другие ели то, что принесли с собой, он же лег прямо на землю, стараясь забыть про голод.

Наконец рабочий день кончился. Он сидел на мешках, вконец измученный, покрытый потом, совсем без сил. Народ расходился, а когда ушел последний грузчик, мальчик приблизился к боцману и смущенно, ничего не рассказывая о себе, попросил уплатить ему за работу, и если можно, то и вперед.

Боцман ответил, что платят обычно после того, как погрузка закончена, а для этого придется поработать весь следующий день. Еще целый день!

— Но если тебе нужны деньги, я мог бы одолжить сентаво сорок, — добавил боцман. — Больше у меня нет.

Мальчик грустно улыбнулся, поблагодарил боцмана и ушел.

Отчаяние овладело им. Он хотел есть и только есть!

Сгибаясь от голода, точно от удара хлыста, он брел сквозь голубой туман, застилавший ему глаза, шатаясь, точно пьяный. Ему было так плохо, что он не мог ни кричать, ни стонать, но боли не было, была только гнетущая тоска. Будто что-то тяжелое навалилось и давит.

Вдруг он почувствовал внутри какое-то жжение и остановился. Наклонился вперед, напрягая все силы, понимая, что падает. Перед глазами поплыли знакомые, дорогие сердцу картины: дом и сад, где прошло детство, лицо матери, братьев. Все это исчезало и вновь появлялось. Потом, когда сознание вернулось к нему, он разогнулся, выпрямился, глубоко вздохнул и почувствовал, что жжение утихает. Но через час все это может опять повториться.

Он ускорил шаг, будто хотел убежать от нового приступа. Надо поесть, непременно поесть. Все равно где. Пусть в него тычут пальцами, пусть побьют, пусть в тюрьму посадят, лишь бы поесть. «Есть, есть, есть…» — без конца повторял он.

Он не побежит, нет, он просто скажет хозяину: «Сеньор, я голоден, я очень голоден, но мне нечем платить… Делайте со мной что хотите!»

Он вышел из порта, побрел в город и на одной малолюдной улице увидел маленькое кафе с мраморными столиками. Здесь было светло и чисто. Хозяйка в белоснежном фартуке стояла за стойкой…

Можно было поесть в одной из таверн возле пристани, но там всегда толпился портовый люд: пьяницы, игроки, нищие, а здесь было тихо.

В кафе он заметил лишь одного посетителя. Это был старичок в очках, который сидел словно приклеенный и читал газету, уткнувшись в нее носом. На столе перед ним стояла недопитая чашка молока.

Мальчик ждал, когда старик уйдет, и прогуливался взад-вперед по тротуару, чувствуя, как в желудке у него опять начинается жжение. Прошло пять, десять, пятнадцать минут. Он устал и прислонился к двери кафе, с ненавистью глядя на старика. Что он там нашел в газете? Ему казалось, что старик — его враг, который все о нем знает и сидит там назло ему. Войти бы в кафе да выругать его, обозвать как-нибудь, сказать, что за такую плату так долго в кафе не сидят. Только бы он поскорее ушел…

Наконец старик сложил газету, одним глотком допил молоко, не спеша встал, расплатился и вышел. Это был старый, сутулый человек, похожий то ли на плотника, то ли на лакировщика.

Выйдя на улицу, он снова надел очки и пошел, читая на ходу газету и останавливаясь через каждые десять шагов.

Когда старик скрылся из виду, мальчик вошел в кафе. Он задержался в дверях, не зная, куда ему сесть. Но вот он выбрал столик и направился к нему, потом передумал, попятился, наткнулся на стул и уселся в угол.

Подошла хозяйка, протерла тряпкой стол и мягким голосом с испанским акцентом спросила:

— Что вам угодно?

Не глядя на нее, он ответил:

— Стакан молока.

— Большой?

— Да, большой.

— А еще?

— Бисквиты есть?

— Нет, только ванильное печенье.

— Тогда печенье.

Когда хозяйка отвернулась, он радостно потер колени, словно продрогший человек перед тем, как глотнуть чего-нибудь горячего.

Хозяйка вернулась, поставила на стол большой стакан молока, тарелочку с печеньем и ушла к стойке.

Сначала он хотел одним глотком выпить все молоко, а потом уже съесть печенье, но удержался. Он чувствовал, что женщина наблюдает за ним. Он не решался посмотреть в ее сторону. Ему казалось, сделай он это, она сразу поймет цсе: его душевное состояние, постыдные намерения, и тогда ему придется встать и уйти, не съев ни куска.

Медленно взял он печенье, окунул его в стакан, положил в рот и запил молоком. Начавшееся было жжение стало затухать. И тут он понял весь ужас своего положения, сердце у него сжалось, комок подступил к горлу.

Сейчас он расплачется, зарыдает в голос. Он знал, что хозяйка смотрит на него, но не мог сдержаться. Он жадно, торопливо ел, боясь, что слезы помешают ему съесть все без остатка. Когда с молоком и печеньем было покончено, глаза у него заволокло и что-то теплое скатилось по носу и капнуло в стакан.

Он положил голову на руки и заплакал; заплакал горько, безутешно, заплакал так, как никогда еще в жизни не плакал. Вдруг чья-то рука погладила его усталую голову, и женский голос с мягким испанским акцентом произнес:

— Поплачь, сынок, поплачь…

Слезы снова хлынули из глаз, но это были уже слезы радости, он чувствовал, что они освежают его, что комок, сжимавший горло, исчезает. Ему показалось, что, пока он плакал, его жизнь и чувства очистились, омылись, как стакан под струей воды, обрели прежнюю чистоту и силу.

Наплакавшись вволю, он вытер платком глаза и лицо, поднял голову и посмотрел на хозяйку. Она глядела на улицу, куда-то вдаль, и лицо ее было грустно.

На столе перед мальчиком оказался еще один стакан молока и тарелка с печеньем. Он стал медленно есть, ни о чем не думая, будто сидел дома, а женщина за стойкой была его мать.

Он покончил с едой, когда уже стемнело и в кафе зажгли свет. Мальчик посидел еще немного, не зная, что сказать на прощание хозяйке.

Наконец он встал и сказал просто:

— Большое спасибо, сеньора. До свидания.

— До свидания, сынок, — ответила она ему.

Он вышел. Ветер, дующий с моря, освежил разгоряченное от слез лицо. Он пошел куда глаза глядят и вышел к пристани. Летняя ночь была прекрасна, на небе сверкали огромные звезды.

Он думал о доброй женщине, о том, как он отблагодарит ее, когда появятся деньги. Лицо его остывало, мысли рассеялись. Где-то глубоко в памяти на всю жизнь останется у него воспоминание о случившемся. Он шел уверенным шагом, напевая вполголоса, а когда вышел к морю, то почувствовал, что силы возвращаются к нему.

Огни кораблей и причала золотисто-красным потоком отражались в дрожащей воде. Он лег на спину и долго лежал, глядя в небо. Ему не хотелось ни думать, ни петь, ни говорить. Он снова жил, и этого было достаточно. Так он и заснул, повернувшись лицом к морю.

Джанни РодариТРАНЗИСТОРНАЯ КУКЛА

— Ну, так что же мы подарим Энрике к рождеству? — спросил синьор Фульвио у синьоры Лизы, своей жены, и у синьора Ремо, своего шурина.

— Красивый барабан, — не задумываясь, ответил синьор Ремо.

— Что?!

— Да, да, красивый барабанище. И палочки, чтобы на нем дробь выбивать. Бум, бум!

— Не выдумывай, Ремо! — сказала синьора Лиза, для которой синьор Ремо не шурин, а родной брат. — Барабан занимает слишком много места. И потом, кто знает, не разозлится ли жена нашего соседа — мясника.

— Я уверен, что Энрике очень понравится цветная керамическая пепельница в виде коня. И не одна, а в окружении других керамических пепельниц, но уже совсем маленьких и в виде сырной головки.

— Энрика не курит. Ей всего семь лет, — сурово заметил синьор Фульвио.

— Тогда серебряный череп или жестяную коробку для ящериц. А может, черепаховый консервный нож в виде ягненка, либо фасолеопылитель в виде зонтика.

— Перестань дурачиться, Ремо, — сказала синьора Лиза. — Хоть раз будь серьезным.

— Ах, серьезным! Тогда два барабана.

— Я сама знаю, что нужно Энрике, — заключила синьора Лиза. — Красивая транзисторная кукла с приделанной к ней стиральной машиной. Кукла, которая умеет ходить, говорить, петь, слушать чужие телефонные разговоры и стереофонические пластинки и сама писать.

— Согласен, — провозгласил синьор Фульвио, твердо, как подобает главе семьи.

— Мне лично все равно, — сказал синьор Ремо. — Пойду посплю на мягкой постели и мягких подушках.

И вот несколько дней спустя наступило рождество. Продавцы в лавках вывесили над дверьми чудесные свиные окорока, а в сувенирных магазинах выставили в витринах пепельницы в виде маленького флорентийского писца. На улицах появились дудочники, умелые и неумелые, в Альпах выпал снег, долину реки По окутал густой туман.

Транзисторная кукла стояла под рождественской елкой и ждала Энрику. Дядюшка Ремо (речь идет о все том же синьоре Ремо, который для синьора Фульвио — шурин, для синьоры Лизы — брат, для консьержки — бухгалтер, для продавца газет — постоянный покупатель, для дорожного полицейского — пешеход, а для Энрики — дядя) смотрит на куклу с ухмылкой.

Никто не знает, что он тайком занимается магией. К примеру, силой одного лишь взгляда может разломить пополам пепельницу из камня траветрина.

Он коснулся куклы в трех местах, переставил несколько транзисторов, снова ухмыльнулся и ушел в кафе. Минуту спустя прибежала Энрика, увидела куклу и вскрикнула от радости. Родители слушали за закрытой дверью и счастливо улыбались.

— Какая ты красивая! Сейчас я приготовлю тебе завтрак.

Лихорадочно роясь в ящике с игрушками, Энрика извлекла оттуда тарелочки, стаканчики, вазочки, бутылочки и расставила их на игрушечном столике. Она велела кукле подойти и сесть на стульчик, три раза сказать «папа» и «мама», потом повязала ей передничек и взяла ложку, чтобы ее покормить. Но едва Энрика повернулась, кукла дважды ударила ногой по столу, и вся посуда полетела на пол. Тарелочки и вазочки разбились на мелкие куски. Стаканчики покатились по полу и с грохотом ударились о трубы парового отопления. Теперь по всей комнате валялись осколки.

Понятно, прибежала синьора Лиза, решившая, что это упала Энрика. Увидела своими глазами, какой в комнате разгром, и тут же накинулась на дочку:

— Скверная девчонка! Как раз в рождество набезобразила. Смотри, если не исправишься, отберу у тебя куклу, и ты ее больше не получишь.

Сказала и ушла в ванную.

Энрика осталась одна. Она схватила куклу, нашлепала ее, назвала скверной девчонкой и сказала сердито:

— Как раз в рождество набезобразила. Смотри, если не исправишься, я запру тебя навсегда в шкаф.

— За что? — спросила кукла.

— За то, что ты разбила тарелочки.

— Не люблю играть в эту дурацкую игру. Давай лучше поиграем в заводные автомобильчики.

— Я тебе покажу заводные автомобильчики! — И снова шлепнула куклу.

В ответ та дернула Энрику за волосы.

— Ой! За что ты так?

— Законная самооборона! — объявила кукла. — Ты сама научила меня драться — я раньше не умела. И начала ты первая.

— Ну, ладно, будем играть в школу, — пробормотала Энрика, не зная, что возразить. — Я буду учительницей, ты ученицей. Вот это — тетрадь. Ты наделала в диктанте тьму ошибок, и я ставлю тебе двойку.

— При чем здесь цифра два?

— При том. Так всегда поступает наша учительница. Кто хорошо написал диктант, тому ставит пятерку, кто плохо — двойку.

— Зачем?

— Чтобы плохой ученик научился писать диктанты.

— Смех, да и только!

— Что же тут смешного?

— Как что? Сама подумай. Ты умеешь кататься на велосипеде?

— Конечно! — ответила Энрика.

— Когда ты училась кататься и падала, тебе ставили двойку или же пластырь?

Энрика в растерянности молчала. А кукла упорно допытывалась.

— Вспомни. Когда ты училась ходить и падала ничком, разве мама ставила тебе двойку на попке?

— Нет.

— Но ведь ты все равно научилась ходить. А потом и говорить, петь, научилась сама есть, застегивать пуговицы и зашнуровывать ботинки, чистить зубы, мыть уши, открывать и закрывать дверь, отвечать на телефонные звонки, включать телевизор и проигрыватель, подниматься и спускаться по лестнице, бросать мячик в стенку и ловить его, отличать дядю от племянника, собаку от кошки, холодильник от пепельницы, ружье от отвертки, сыр пармезан от сыра горгонцола, правду от вранья, воду от огня. Без всяких отметок, не так ли?

Энрика оставила без внимания вопросительный знак в конце фразы и предложила кукле:

— Тогда я помою тебе голову.

— Да ты рехнулась. В день рождества!

— Мне приятно мыть тебе голову.

— А мне нет — мыло попадает в глаза.

— Короче говоря, ты моя кукла, и я могу делать с тобой, что захочу. Ясно?

Слово «ясно» прочно вошло в словарь синьора Фульвио. Синьора Лиза порой тоже заключает свои поучения суровым: «Ясно тебе?!» И вот теперь Энрике представился случай показать свою власть.

Но кукла, похоже, не собиралась ей подчиняться. Она взобралась на елку и, пока лезла, разбила не одну цветную лампочку. А очутившись на вершине дерева, сбила другие лампочки в виде гномов и Белоснежки.

Энрика, чтобы успокоиться, подошла к окну. Во дворе одни ребятишки играли в мяч и в кегли, другие катались на трехколесных велосипедах, самокатах, состязались в стрельбе из лука.

— Почему бы тебе не поиграть во дворе с ребятишками в кегли? — спросила кукла, в знак полной независимости засунув два пальца в нос.

— Там одни мальчишки, — уныло ответила Энрика. — Они играют в свои мальчишеские игры. А девочки должны играть в куклы. Научиться быть примерными матерями и прекрасными домашними хозяйками, которые умеют расставлять тарелки и чашки, стирать белье и чистить обувь всей семье. Мама всегда чистит папе ботинки. Сверху и снизу.

— Бедняжка!

— Кто?

— Твой отец. Как видно, он безногий и безрукий…

Энрика решила, что самое время дать кукле пару пощечин. Но чтобы добраться до нее, ей пришлось карабкаться вверх по рождественской елке. Глупая елка почему-то взяла и упала на пол. Лампочки и стеклянные ангелочки разлетелись вдребезги.

Кукла очутилась под стулом и оттуда стала строить Энрике рожицы. Но потом вскочила и подбежала к Энрике — посмотреть, не ушиблась ли она.

— Тебе не больно?

— Даже и отвечать не хочу. Это ты во всем виновата, — сказала Энрика. — Ты невоспитанная кукла, и я тебя больше не люблю.

— Наконец-то! — воскликнула кукла. — Надеюсь, теперь ты станешь играть с заводными автомобильчиками.

— И не подумаю. Буду играть с моей старой, тряпичной куклой.

— Правда? — протянула транзисторная кукла. Огляделась вокруг, увидела тряпичную куклу, схватила ее и выбросила в окно.

— Тогда я буду играть с моим кожаным медвежонком, — не сдавалась Энрика.

Транзисторная кукла отыскала кожаного медвежонка и кинула его в мусорное ведро. Энрика горько разрыдалась. Ее родители услышали плач и тут же прибежали в детскую комнату. Что же они увидели? Новая кукла, завладев ножницами, резала платья всех прежних кукол Энрики.

— Да это же сущее варварство! — воскликнул синьор Фульвио.

— Как я ошиблась! — простонала синьора Лиза. — Думала, что купила куклу, а она оказалась ведьмой.

Супруги дружно подхватили маленькую Энрику, принялись ее ласкать, гладить, целовать.

— Фу! — воскликнула кукла со шкафа, на который она взобралась и сейчас остригала свои слишком длинные, на ее вкус, волосы.

— Слыхала?! — обратился синьор Фульвио к жене. — Она сказала «Фу»! Этому ее мог научить только твой братец.

В тот же миг синьор Ремо, словно его позвали, появился на пороге. Он с первого взгляда все понял. Кукла лукаво ему подмигнула левым глазом.

— Что случилось? — невинным голосом спросил синьор Ремо, так, словно с неба свалился.

— Эта чертовка не хочет быть куклой! — всхлипывая, пробормотала Энрика. — Никакого сладу с ней нету.

— Хочу поиграть во дворе в кегли, — объявила кукла, разбрасывая по комнате клочки волос. — А еще хочу барабан, луг, лес, гору и самокат. Хочу быть физиком-атомщиком, машинистом, врачом-педиатром. Или же водопроводчиком. А если у меня будет дочка, я отправлю ее в кемпинг. Ну, а если услышу от нее: «Мама, хочу быть домашней хозяйкой и чистить мужу ботинки сверху и снизу», я ее в наказание поведу в бассейн и в театр.

— Да она сошла с ума! — воскликнул синьор Фульвио. — Может, один из транзисторов испортился?

— Ремо, ты в этом разбираешься. Посмотри, что там стряслось? — сказала синьора Лиза.

Синьор Ремо не заставил себя долго просить. А с ним и кукла.

Она вскочила Ремо на голову и сделала сальто-мортале.

Синьор Ремо прикоснулся к ней трижды в трех разных местах. И кукла превратилась в… микроскоп.

— Ты все напутал! — возмутилась синьора Лиза.

Ремо снова прикоснулся к кукле. И она превратилась сначала в волшебную лампу, потом в телескоп, затем в ролики и наконец в пингпонговый стол.

— Что ты делаешь? — воскликнул синьор Фульвио. — Да ты ее доломаешь! Разве кто-нибудь когда-нибудь видел куклу в форме стола?

Ремо вздохнул и снова прикоснулся к транзисторной кукле. И она превратилась в нормальную куклу. С длинными волосами и с приделанной сбоку стиральной машиной.

— Мама, я хочу стирать белье, — кукольным голоском объявила она.

— Наконец-то! — обрадовалась синьора Лиза. — Вот это разумные слова. Ну, Энрика, поиграй со своей куколкой. Успеешь до обеда все белье перестирать.

Но Энрика, которая до этого лишь молча смотрела и слушала, заколебалась. Посмотрела на куклу, на дядюшку Ремо, на родителей. Потом глубоко вздохнула и сказала:

— Нет, хочу спуститься во двор и поиграть с мальчишками в кегли. А потом, может, еще сделаю и сальто-мортале.

Уильям СароянДРЕВНЯЯ ИСТОРИЯ

На беговой дорожке стадиона средней школы Итаки были расставлены барьеры для забега на двести метров с препятствиями. Сейчас, ранним утром, здесь тренировались четверо мальчиков. Все они бегали хорошо, точно рассчитывая силы и делая прыжки по всем правилам. Тренер Байфильд подошел к победителю с секундомером в руках.

— Вот это уже лучше, Экли, — сказал он подростку, который был явно не из низов, однако ничем возвышенным пока не отличался. Всем своим видом он выражал сдержанную покорность судьбе, которая свойственна отпрыскам богатых семейств, десятилетиями не испытывающих нужды ни в пище, ни в одежде, ни в крове и порой даже способных посадить к себе за стол отпрысков других семейств, конечно, из тех, кому повезло не меньше.

— Тебе еще надо подучиться, — сказал тренер мальчику, — но я думаю, что сегодня ты победишь.

— Постараюсь, сэр, — ответил мальчик.

— Конечно, — сказал тренер. — Сегодня у тебя не будет соперника, но через две недели, на чемпионате Долины, их не оберешься. Ступай теперь в душ и отдохни.

— Слушаю, сэр, — ответил мальчик. Он пошел, но вдруг остановился. — Извините, — сказал он, — какое у меня время?

— Приличное, — сказал тренер, — но не слишком. Я бы на воем месте о нем не заботился. Беги, как я тебя учил, и считай, что придешь к финишу первым.

Трое других бегунов стояли в сторонке и прислушивались к разговору.

— Может, он и ведет себя как девчонка, — сказал один из них, — но всегда приходит к финишу первым. Чего ты зеваешь,

Сэм?

— Чего я зеваю? — сказал Сэм. — А ты чего зеваешь? Почему бы тебе его не побить?

— Я пришел вторым.

— Что вторым, что третьим — какая разница!

— Подумать только, нас побил Хьюберт Экли Третий! — сказал Сэм. — Стыд какой!

— Правильно, — сказал другой, — но тут уж ничего не поделаешь. Он просто бегает лучше нас, вот и все.

Тренер обратился к ним уже совершенно другим Уоном:

— Ладно, ребята, пошевеливайтесь. Не такие уж вы молодцы, чтобы бить баклуши и задаваться. Возвращайтесь на старт и попробуйте еще разок.

Мальчики молча вернулись на старт, тренер дал команду, и они побежали снова. Потом тренер решил, что до соревнования им стоит пробежаться еще несколько раз. Как видно, ему очень хотелось, чтобы победителем остался Хьюберт Экли Третий.


Классная комната быстро наполнялась учениками. Учительница древней истории, старенькая мисс Хикс, ожидала Последнего звонка и хоть какого-нибудь подобия тишины и порядка — это на ее уроках было сигналом к очередной попытке разрешить задачу воспитания юношества, а чаще просто развлечь мальчиков и Девочек Итаки, которые учились пока в средней школе, но вскоре, по крайней мере теоретически, должны были вступить в жизнь. Гомер Маколей, обуреваемый чувством, близким к обожанию, не сводил глаз с девочки по имени Элен Элиот, которая шла от Двери к Своей парте. Без сомнения, эта девочка была самой красивой девочкой на свете. Кроме того, она была задавалой, — Гомер не хотел верить, что это свойство ее характера было природным или закоренелым. И однако, хотя он ее и боготворил, чванство Элен Элиот сильно омрачало его школьную жизнь. Следом за ней вошел Хьюберт Экли Третий. Когда Хьюберт нагнал Элен, они зашептались, что сильно раздосадовало Гомера. Раздался последний звонок, и учительница сказала:

— Хватит. Прошу потише. Кто отсутствует?

— Я, — откликнулся один из мальчиков. Его звали Джо Терранова, и он был классным шутом.

Четверо или пятеро проповедников веселого культа его личности, преданных ему душой и телом, сразу же оценили его грубоватую остроту. Но Элен Элиот и Хьюберт Экли кинули надменный взгляд на этих классных юродивых, на это дурно воспитанное отродье обитателей трущоб. В свою очередь, этот взгляд так разозлил Гомера, что уже после того, как все перестали смеяться, он разразился деланным «ха-ха-ха» прямо в лицо Хьюберту, которого презирал, и Элен, которую обожал. Затем он тут же накинулся на Джо:

— А ты помалкивай, когда говорит мисс Хикс.

— Ну-ка брось свои глупости, Джозеф, — сказала мисс Хикс. — И ты тоже, молодой человек, — добавила она, обращаясь к Гомеру. Сделав паузу, она оглядела класс. — Вернемся к ассирийцам и начнем с того самого места, на котором мы с ними вчера расстались. Прошу сосредоточиться, сосредоточиться полностью. Сперва мы почитаем вслух из нашего учебника яревней истории. Потом обсудим вслух прочитанное.

Шут не смог отказаться от такой возможности подурачиться.

— Не надо, мисс Хикс, — предложил он, — давайте не обсуждать вслух. Давайте обсуждать про себя, чтобы я мог поспать.

Его приспешники снова разразились хохотом, а снобы отвернулись с негодованием. Мисс Хикс ответила шуту не сразу, — с одной стороны, ей доставляла удовольствие его находчивость, с другой стороны, ей было трудно сдержать его находчивость так, чтобы она быстро не иссякла. И все-таки было необходимо прибрать его к рукам. Наконещ она сказала:

— Не надо придираться, Джозеф, особенно когда случается, что ты прав, а я нет.

— Ладно, простите, мисс Хикс, — сказал местный комик. — Такой уж у меня характер. Обсуждать вслух! А как же на уроке обсуждать еще? Ну да ладно, простите. — Потом, словно подшучивая над собой и собственным нахальством, он покровительственно помахал ей рукой: — Можете продолжать, мисс Хикс.

— Спасибо, — сказала учительница. — А теперь не зевайте.

— Не зевать? — сказал Джо. — Да вы поглядите на них, они уже все заснули.

Старенькой учительнице хотя и нравились шутки Джо, ей все же пришлось егб предупредить:

— Если ты еще раз прервешь меня, Джозеф, я попрошу тебя прогуляться в кабинет директора.

— Я-то хочу приобрести хоть какие-нибудь знания, — сказал озорник. — А вы поглядите на них. Они и правда клюют носом. — Окинув взглядом своих одноклассников, он добавил: — И все мои дружки тоже. Им бы только играть в бейсбол.

— Заткнись, Джо, — сказал Гомер приятелю. — Что ты все время кривляешься? И так все знают, что ты за словом в карман не полезешь.

— Хватит, — сказала мисс Хикс. — Замолчите оба. Откроем страницу сто семнадцатую, параграф второй. (Все полистали книгу и нашли нужное место.) Древняя история может казаться скучным и ненужным предметом. В такое время, как сейчас, когда в истории нашего общества происходит столько событий, может показаться, что ни к чему изучать и понимать другое общество, которого давно уже не существует. Но такое представление будет ошибочным. Нам очень важно знать о других временах, о других культурах, других народах, других цивилизациях. Кто хочет выйти к доске и почитать?

Подняли руки две девочки и Хьюберт Экли Третий.

Озорник Джо шепнул Гомеру:

— Ты только погляди на этого типа!

Из двух девочек, которые вызвались читать, учительница выбрала прекрасную и надменную Элен Элиот. Гомер словно зачарованный глядел, как она шла к доске. Элен постояла там — такая красивая, — а потом принялась читать самым звонким и приятным голосом на свете, и Гомеру оставалось только дивиться, каким чудом сочетаются в человеке такая красота и такой голос.

— «Ассирийцы с длинными носами, волосами и бородами, — читала Элен Элиот, — превратили Ниневию на севере в могучую державу. После многих столкновений с хеттами, египтянами и другими народами они завоевали Вавилон в царствование Тиглатпаласара Первого в одиннадцатом веке до нашей эры. Много столетий кряду Ниневия, построенная из камня, и Вавилон, построенный из кирпича, оспаривали друг у друга господство. Слова «сириец» и «ассириец» не имеют между собой ничего общего, и ассирийцы воевали против сирийцев, пока Тиглатпаласар Третий не покорил сирийцев и не изгнал десять племен Израиля».

Элен остановилась, чтобы перевести дыхание и прочесть следующий параграф, но не успела она начать, как Гомер Маколей спросил:

— А что собой представляет Хьюберт Экли Третий? Кого он завоевал или что он совершил?

Благовоспитанный мальчик поднялся со сдержанным негодованием.

— Мисс Хикс, — произнес он строго, — я не могу допустить, чтобы такое вызывающее озорство сошло с рук безнаказанно. Я вынужден просить вас предложить мистеру Маколею отправиться к директору… или, — сказал он с расстановкой, — мне придется взять это дело в собственные руки.

Гомер вскочил с места.

— Ты бы лучше заткнулся, — сказал он. — Разве тебя не зовут Хьюберт Экли Третий? Ну так чем же ты знаменит или, если говорить всерьез, чем знаменит Хьюберт Экли Второй или Хьюберт Экли Первый? — Он обратился к мисс Хикс, а затем и к Элен Элиот. — Мне кажется, что я задал разумный вопрос, — сказал он им. Потом снова спросил Хьюберта Экли: — Так чем же вы все трое знамениты?

— Знаешь, — сказал Хьюберт, — по крайней мере, ни один Экли никогда не был неотесанным, — он поискал самый уничижительный эпитет, — фанфароном!

— Фанфароном? — переспросил Гомер. Он призвал на помощь учительницу: — Что это значит, мисс Хикс? — Но так как она замешкалась, Гомер круто повернулся к Хьюберту Экли: — Послушай, ты, номер третий, не смей ругать меня словами, которых я никогда даже и не слышал.

— Фанфарон, — сказал Хьюберт, — это хулиган… хвастун.

Он подыскивал другое, еще более оскорбительное слово.

— Заткнись, — сказал Гомер. Он улыбнулся Элен Элиот прославленной улыбкой Маколеев, повторяя: — Фанфарон! Это еще что за ругательство?

Затем он сел.

Элен Элиот ждала знака, что можно продолжать чтение. Но мисс Хикс знака не подавала. Наконец Гомер понял. Он поднялся и сказал Хьюберту Экли Третьему:

— Ладно, извини меня.

— Спасибо, — сказал благовоспитанный мальчик и сел.

Учительница древней истории окинула взглядом класс и сказала:

— Гомер Маколей и Хьюберт Экли останутся в классе после уроков.

— А как же будет с сегодняшними состязаниями в беге? — сказал Гомер.

— Меня не интересуют состязания в беге, — ответила учительница. — Духовное развитие не менее важно, чем телесное. А может, и важнее.

— Мисс Хикс, — произнес Хьюберт Экли, — средняя школа Итаки рассчитывает, что я буду победителем в забеге на двести метров с препятствиями, а через две недели покажу хорошие результаты и в чемпионате Долины. Боюсь, что тренер Байфильд будет настаивать на моем участии в состязаниях.

— Не знаю, на чем будет настаивать тренер Байфильд, — сказал Гомер, — но лично я твердо намерен сегодня участвовать в беге на двести метров с препятствиями.

Хьюберт Экли посмотрел на Гомера.

— А я не знал, — сказал он, — что и ты собираешься участвовать в забеге.

— Да, собираюсь, — сказал Гомер. — Мисс Хикс, если вы нас в этот раз отпустите, даю вам слово, что никогда больше не буду плохо себя вести или вас не слушаться. И Хьюберт тоже дает слово. — Он спросил у Хьюберта: — Даешь слово?

— Даю, — сказал Хьюберт.

— Вы оба останетесь после уроков, — сказала преподавательница древней истории. — Пожалуйста, Элен, читай дальше.

— «Союзные армии халдеев с юга и мидян и персов с севера, — читала Элен, — вторглись в Ассирийское царство, и Ниневия склонилась перед их мощью. Вторым Вавилонским царством правил Навуходоносор Второй. Потом пришел со своими ордами завоевателей царь персидский Великий Кир. Но его господство было лишь временным, поскольку потомки этих завоевателей позднее сами были покорены Александром Великим».

Гомеру все опротивело; утомленный вечерней работой и убаюканный мелодичным голосом девочки, созданной, как он верил, для него одного, он уронил голову на скрещенные руки и погрузился в нечто весьма похожее на сон. Но и сквозь сон он слышал, как девочка читала:

— «Из этого плавильного котла мир получил в наследство величайшие ценности. Библейские заповеди Моисея обязаны некоторыми своими положениями законам Хаммурапи, прозванного Законодателем. Из арифметической системы того времени, в которой число, кратное двенадцати, применялось наряду с привычной нам десяткой, мы унаследовали наши шестьдесят минут в час и триста шестьдесят градусов окружности. Арабы дали нам наши числа, которые все еще называются арабскими, в отличие от римской системы исчисления. Ассирийцы изобрели солнечные часы. Современные аптечные знаки и знаки зодиака родились в Вавилоне. Недавние раскопки в Малой Азии обнаружили, что там существовала могущественная держава».

— Могущественная держава? — повторил Гомер сквозь дремоту. — Где? В Итаке? В Итаке калифорнийской? А потом, провалилась в тартарары? Не оставив ни великих людей, ни великих открытий, ни солнечных часов, ни численности, ни знаков зодиака, ни веселья — ровно ничего? Где же эта великая держава?

Он решил поднять голову и поискать ее. Но увидел только лицо Элен Элиот, может быть, величайшее царство всех времен и народов, и услышал ее удивительный голос, быть может, величайший дар обездоленного человечества.

— «Хетты, — читала она, — двинулись вниз, вдоль побережья, в Египет. Их кровь смешалась с кровью иудейских племен и дала иудеям хеттский нос». — Элен замолчала. — Это конец главы, мисс Хикс, — сказала она учительнице древней истории.

— Очень хорошо, Элен, — похвалила ее мисс Хикс. — Спасибо, ты отлично читала. Садись.

Речь, посвященная человеческим носам

Мисс Хикс подождала, пока Элен села на место, затем окинула взглядом лица своих учеников.

— Ну-с, — сказала она, — что же мы усвоили?

— Люди во всем мире имеют носы, — сказал Гомер.

Такой ответ нисколько не задел мисс Хикс, она приняла его как должное.

— А что еще? — спросила она.

— Носы, — продолжал Гомер, — существуют не только для того, чтобы сморкаться и получать насморк, но и для правильного понимания древней истории.

Мисс Хикс отвернулась от Гомера к другим ученикам:

— Пожалуйста, пусть ответит еще кто-нибудь. Кажется, Гомер слишком увлекся носами.

— А разве о них не написано в книге? — спросил Гомер. — Зачем же тогда о них пишут? Значит, это важно.

— Мистер Маколей, — предложила мисс Хикс, — может, вы желаете произнести экспромтом речь о носах?

— Ну что ж, — сказал Гомер, — правда, «речь» для того, что я скажу, слишком громкое слово, но древняя история нас все-таки кое-чему научила. — Он продолжал с расстановкой и с подчеркнутым пафосом: — У людей всегда были носы. В доказательство моего утверждения стоит лишь поглядеть на всех сидящих здесь в классе. — Он оглядел своих соучеников. — Носы, — изрек он, — кругом одни носы! — На секунду он умолк, раздумывая, что бы ему еще сказать на эту тему. — Нос, — решился он наконец, — быть может, самая забавная часть лица. Он всегда смущал человечество, а хетты, наверно, потому и дрались со всеми на свете, что носы у них были такие длинные и кривые. Не все ли равно, кто изобрел солнечные часы, — рано или поздно изобретут часы настоящие. Самое главное: у кого есть носы?

Затейник Джо слушал эту речь с глубочайшим интересом, восхищением и даже завистью. Гомер продолжал:

— Некоторые люди говорят в нос. Многие храпят носом, а избранные свистят или поют в нос. Кое-кого водят за нос, другие суют нос, куда не следует. Носы откусывали бешеные собаки и киноактеры в душераздирающие минуты любовной страсти. Под самым носом захлопывались двери, и порой носы попадали в машинку для сбивания яиц и даже в радиолу. Нос неподвижен, как зуб, но, находясь на движимом предмете — голове, вынужден терпеть всяческие злоключения, поскольку его таскают повсюду, где он только мешает. Задача носа — пронюхать, не пахнет ли жареным, но люди порой воротят нос от чужих мыслей, поведения или внешности.

Он посмотрел на Хьюберта Экли и Элен Элиот — ее нос вместо того чтобы задраться кверху, почему-то слегка повис книзу.

— Такие люди, — продолжал Гомер, — обычно задирают нос до небес, словно рассчитывают попасть в царствие небесное. Большинство зверей имеет ноздри, но лишь немногие из них имеют нос в подлинном смысле этого слова. И все же чувство обоняния сильнее развито у зверей, чем у человека, хотя у человека нос что надо. — Гомер Маколей глубоко вздохнул и решил закругляться. — Главное свойство носа заключается в том, что он вызывает ссоры, войны, кладет конец испытанной дружбе и счастливым бракам. Ну, а теперь смогу я пойти на стадион, мисс Хикс?

Хотя старенькая учительница древней истории и осталась довольна столь изобретательной речью на такую пустяковую тему, она не могла допустить, чтобы ораторское искусство помешало ее усилиям навести порядок в классе.

— Вы останетесь после уроков, мистер Маколей, — ₽ сказала она, — и вы тоже, мистер Экли. Теперь, когда мы покончили с вопросом о носах, я попрошу кого-нибудь высказаться о том, что было сегодня прочитано.

Желающих высказаться не нашлось.

— Давайте, давайте, — настаивала мисс Хикс. — Пусть кто-нибудь выскажется. Кто хочет?

На ее призыв откликнулся только озорник Джо.

— Носы бывают алые, — сказал он. — Фиалки же лиловые. А класс у нас убийственный. Как и мы с тобой…

— Еще кто-нибудь? — предложила мисс Хикс.

— У мореплавателей и путешественников обычно бывают длинные носы, — заявила одна из девочек.

— Все дети о двух головах имеют по два носа, — добавил Джо.

— Нос никогда не растет на затылке, — пояснил один из почитателей Джо.

— Еще кто-нибудь, — сказала мисс Хикс. Она обратилась к одному из мальчиков: — Ты, Генри?

— Я ровно ничего не знаю о носах, — сказал Генри.

Джо спросил Генри:

— А кто был царь Минос?

— Минос был в Древней Греции, — сказал Генри.

— Был у Миноса нос? — спросил Джо.

— Конечно, был.

— Ну, а почему бы тебе не сказать: «У Миноса был во какой нос!» У нас же урок древней истории. Почему бы тебе ее и не выучить хоть раз в кои-то веки? Минос — нос — древняя — история. Постиг?

Генри старался постичь.

— «Минос — нос», — повторил он. — Нет, погоди, не так. Нос у Миноса был велик во весь лик.

— Эх, ты! — сказал Джо. — Ничему ты никогда не научишься и на старости лет помрешь в богадельне. Почему бы тебе не сказать: «Даже Минос и тот имел нос». Понимать надо. Ты за собой последи.

— Довольно, — сказала мисс Хикс. — Еще кто-нибудь?

— Рука проворнее глаз. Но течет только из носа, — сказал Джо.

— Мисс Хикс, — вставил Гомер, — позвольте мне участвовать в беге на двести метров с препятствиями!

— Меня совершенно не интересуют никакие препятствия, — сказала мисс Хикс. — Еще кто-нибудь?

— Послушайте, — сказал Гомер, — разве я не вдохнул жизнь в ваш сонный класс? Разве я не заставил их всех говорить о носах?

— Это не имеет отношения к делу, — сказала учительница древней истории. — Еще кто-нибудь?

Но было уже поздно. Прозвучал звонок. Все поднялись и направились на стадион, за исключением Гомера Маколея и Хьюберта Экли Третьего.

Януш КорчакПЕРВЫЙ СНЕГ

Ночью выпал снег.

Белым-бело.

Сколько лет я не видел снега. После долгих, долгих лет я снова радуюсь снегу, тому, что все вокруг бело.

И взрослые любят хорошую погоду, но они думают, рассуждают, а мы словно пьем ее! И взрослые любят ясное утро, а нас оно пьянит!

Когда я был взрослым, то, увидев снег, я уже думал о том, что будет слякоть, чувствовал на ногах мокрую обувь. «А хватит ли на зиму угля?» Ну и радость — она тоже была, но словно присыпанная пеплом, загрязненная, серая. Теперь я чувствую одну только прозрачную, белую, ослепительную радость. Почему? Да просто — снег!

Я иду медленно, осторожно. Мне жалко топтать эту радость. Все кругом искрится, сверкает, сияет, переливается, играет, живет! И во мне тысяча искорок. Словно кто рассыпал по земле и в душе моей алмазный порошок. Посеял — и вырастут алмазные деревья. Родится сверкающая сказка.

На руку падает белая звездочка. Хорошая, маленькая, родная. Жалко, что она исчезает, словно ее вспугнули. Жалко! Или дуну — и радуюсь, что ее нет, потому что уже села другая. Открываю рот и ловлю их губами. Чувствую хрустальный холодок снега, чистую холодную белизну.

А когда начнет таять, будут ледяные сосульки. Их можно сбивать рукой. Можно подставить рот и ловить падающие капли. Широким взмахом руки сгребаешь сосульки из-под карниза — они падают и разбиваются с холодным прозрачным звоном.

Настоящая зима и настоящая весна!

Это не снег, а волшебное царство радужных мыльных пузырей.

Ну, и снежки… Снежки, снежные шарики — озорство, неожиданность… Мячиков — сколько душе угодно! Не покупаешь, не берешь поиграть, не просишь. Они твои. Бросаешь — снежок мягко ударяет и рассыпается. Ничего, сейчас будет новый. В спину, в рукав, в шапку!.. Ты — в него, он — в тебя. Смех… И стучит сердце…

Падаешь, отряхиваешься… За шиворот! Бр-р-р, холодно… Хорошо!

Катишь ком. Он облипает снегом, растет. Выбираешь места получше, толкаешь. Ком все больше, больше. Уже не ладонью, а обеими руками, уже чувствуешь: тяжелеет. Поскользнулся — значит, медленней, осторожней. Чей больше? А теперь что, лепить снежную бабу или вскочить на него с разбегу?

Дворники сгребают снег с тротуаров. Скорее на мостовую, где нетронутый снег, и бредешь по колено в белом пуху…

Боже, как нужны доски и гвозди! Самая необходимая, единственно важная вещь на свете — кроме нее, ничего не существует — это собственные салазки, обитые железом. Что бы такое разбить, разобрать, разыскать, выпросить, как бы добыть доски? И коньки — если нельзя два, то хотя бы один! Сиротой себя чувствует человек без конька и салазок!..

Вот они, наши белые заботы, белые желания.

Жаль мне вас, взрослые, — вы так бедны радостью снега, которого вчера еще не было!

Ветер смел с карнизов, со ставен, с водосточных труб обломки звездочек и швырнул белой пудрой в улицу. Белый холодный туман. Вверх, вниз, в зажмуренные глаза, в занавеску белых ресниц.

Улица. Не лес, не поле, а белая улица. Удалой, молодой возглас радости. На крышах домов будут стоять маленькие человечки, сбрасывать лопатами снег на огороженные тротуары. А ты завидуешь, что высоко, что могут упасть, а не падают, что работа легкая, и приятная, и красивая — швырять снег с высоты, что прохожие сторонятся и смотрят вверх.

Будь я королем, я приказал бы в первый день зимы вместо тысячи школьных звонков дать с крепости двенадцать пушечных залпов, возвещающих, что занятий не будет.

В подвалах и на чердаках каждой школы есть ящики, сломанные парты, доски.

Праздник первого санного пути.

Останавливаются трамваи, ездить на колесах запрещено. Наши санки, наши колокольчики вступают во владение городом: всеми улицами, площадями, скверами, садами. Белый праздник школьников — День Первого Снега.

Вот как я шел в школу.

А теперь школа. Школа, и больше ничего. Я знаю, что это не ее вина, но все равно обидно. Ну разве не обидно? Пять часов сидеть за партой: читать, решать задачи…

— Госпожа учительница, снег…

— Снег, госпожа учительница!..

Учительница останавливает, сперва мягко, потом все строже. Она раздражена, но отрицать не может, она знает, что мы правы. Ведь и в самом деле снег!

— Госпожа учительница!..

— Тише!..

Потом пойдет:

— Кто только рот откроет…

— Кто только скажет одно слово…

— Я вам в последний раз говорю…

Начнутся угрозы.

Значит, опять мы виноваты? Значит, виноват не снег, а, как всегда, мы…

Мы спали ночью и даже не знали — можем принести записку от родителей, — он выпал сам, с неба. А если об этом нельзя говорить, если надо притворяться, что мы ничего не видели, ничего не замечаем, если это нехорошо, некрасиво, что мы знаем и даже радуемся, — ну, тогда ничего не поделаешь. Пусть так.

В углу пока стоит только один.

Вместе со всеми примолк и я. Несколько беспокойных взглядов в окно и последний, полный надежды взгляд — на учительницу: может быть… И уже тишина. И уже только урок.

Нет двенадцати залпов белого веселья для детей.

Карел ЧапекДАШЕНЬКА, ИЛИ ИСТОРИЯ ЩЕНЯЧЬЕЙ ЖИЗНИ

1

Когда она родилась, была это просто-напросто беленькая чепуховинка, умещавшаяся на ладошке, но, поскольку у нее имелась пара черненьких ушек, а сзади хвостик, мы признали ее собачкой, и так как мы обязательно хотели щенка-девочку, то и дали ей имя Дашенька.

Но пока она так и оставалась беленькой чепуховинкой, даже без глаз, а что касается ног — ну что ж, виднелись там две пары чего-то; при желании это можно было назвать ножками.

Так как желание имелось, были, стало быть, и ножки, хотя пользы от них пока что было немного, что там говорить! Стоять на них Дашенька не могла — такие они были шаткие и слабенькие, а насчет ходьбы вообще думать не приходилось.

Когда Дашенька взяла, как говорится, ноги в руки (по правде сказать, конечно, ног в руки она не брала, а только засучила рукава, вернее, она и рукавов не засучивала, а просто, как говорят, поплевала на ладони, — поймите меня правильно: она и на ладони не плевала, во-первых, потому, что еще не умела плевать, а во-вторых, ладошки у нее были такие малюсенькие, что ей ни за что бы в них не попасть), — словом, когда Дашенька как следует взялась за это дело, сумела она за полдня дотащиться от маминой задней ноги к маминой передней ноге; при этом она по дороге три раза поела и два раза поспала.

Спать и есть она умела сразу, как родилась, этому ее учить не приходилось. Зато и занималась она этим удивительно старательно — с утра до ночи. Я даже думаю, что и ночью, когда никто за ней не наблюдал, она спала так же добросовестно, как и днем, такой это был прилежный щенок.

Кроме того, она умела пищать, но, как щенок пищит, этого я вам нарисовать не сумею, не сумею и изобразить, потому что у меня недостаточно тонкий голос. Еще умела Дашенька с самого рождения чмокать, когда она сосала молочко у мамы. А больше ничего.

Как видите, не так-то много она умела. Но ее маме (зовут ее Ирис, она жесткошерстный фокстерьер) и того было довольно: весь день напролет она все нянчилась со своей дорогой Дашенькой и находила о чем с ней беседовать, причесывала ее и гладила, утешала и кормила, ласкала и охраняла и подкладывала ей вместо перины собственное мохнатое тело; то-то славно там, милые, Дашеньке спалось!

К вашему сведению, это и называется материнской любовью. И у человеческих мам все бывает так же — сами, конечно, знаете.

Одна разница: человеческая мама хорошо понимает, что и почему она делает, а собачья мама не понимает, а только чувствует — ей все природа подсказывает.

«Эй, Ирис, — приказывает ей голос природы, — внимание! Пока ваш малыш слепой и беспомощный, пока он не умеет сам ни защищаться, ни прятаться, ни позвать на помощь, не смейте от него ни на секунду отлучаться, я вам это говорю! Охраняйте его, прикрывайте своим телом, а если приближается кто-то подозрительный, тогда «ррр» на него и загрызите!»

Ирис все это выполняла страшно пунктуально. Когда приблизился к ее Дашеньке один подозрительный адвокат, она кинулась, чтобы его загрызть, и разорвала ему брюки; когда подошел один писатель (помнится, Иозеф Копта), хотела его тоже задушить и укусила его за ногу; а одной даме изорвала все платье.

Более того, кидалась она и на официальных лиц при исполнении ими служебных обязанностей, как-то: на почтальона, трубочиста, электромонтера и газопроводчика. Сверх того, покушалась она и на общественных деятелей — бросилась на одного депутата, было у нее недоразумение даже с полицейским; словом, благодаря своей бдительности и неустрашимости она сохранила свое единственное чадушко от всех врагов, бед и напастей.

У собачьей мамы, дорогие мои, жизнь нелегкая: людей на свете много и всех не перекусаешь.

В тот день, когда Дашенька отпраздновала десятидневную годовщину своей жизни, ожидало ее первое большое приключение: проснувшись поутру, она, к своему удивлению, обнаружила, что видит; правда, пока только одним глазом, но и один глаз — это тоже, я бы так выразился, выход в свет.

Дашенька была этим так поражена, что завизжала, и этот визг был началом собачьей речи, которую называют лаем. Теперь Дашенька умеет не только говорить, но и ворчать и браниться, но тогда она только взвизгнула, и это прозвучало так, словно нож скользнул по тарелке.

Главным событием был, впрочем, конечно, глаз. До сих пор Дашеньке приходилось искать прямо мордашкой, где у мамы те славные пуговки, из которых брызжет молочко; а когда она пробовала ползать, приходилось ей сначала совать свой черный и блестящий носг чтобы пощупать, что там, впереди… Да, братцы, глаз — хоть бы и один — замечательная штука. Только мигнешь им — и видишь: ага, тут стена, тут какая-то пропасть, а вот это белое — это мама! А когда захочешь спать, глазок закрывается — и спокойной ночи, не поминайте лихом!

А что, если опять проснуться?

Открывается один глаз — и, глядите-ка, открывается и второй, немного щурится, а потом выглядывает целиком. И с этой минуты Дашенька смотрит и спит двумя глазами сразу, так что она скорее успевает выспаться и может больше времени тратить на обучение ходьбе, сидению и другим разным разностям, необходимым в жизни. Да, что ни говори, это большой прогресс!

Как раз в этот момент вновь послышался голос природы:

«Ну, Дашенька, раз у тебя теперь есть глазки, смотри в оба и попробуй ходить!»

Дашенька подняла ушко в знак того, что слышит и понимает, и стала пробовать ходить. Сначала она высунула вперед правую переднюю ножку… А теперь как же?

«Теперь левую заднюю», — подсказывал ей голос природы.

Ура, и это вышло!

«А теперь давай вторую заднюю, — посоветовал голос природы, — да заднюю, говорят тебе, заднюю, а не переднюю! Ах ты, глупая Дашенька, ты же одну ножку сзади оставила! Постой, дальше идти нельзя, пока ты ее не подтянешь. Да, говорю тебе, подтяни ты правую заднюю под себя!.. Да нет, это хвостик, на хвостике далеко не уйдешь! Запомни, Дашенька: о хвостике можешь не беспокоиться, он сам собой пойдет за ножками… Ну что, все лапки собрала? Отлично! А теперь сначала: выдвигай правую переднюю, так, голову немного повыше, чтобы оставить место для ножек… так, хорошо; теперь левую заднюю, а теперь правую заднюю (только не так далеко в сторону, Дашенька); двигай ее под себя, чтобы животик не волочился по земле… вот так. А теперь шагай левой передней… Прекрасно! Вот видишь, как хорошо дело идет!.. Теперь минутку отдохни и начинай сначала: одна — две — три — четыре; голову выше; одна — две — три — четыре!»

2

Как видите, ребята, работы тут немало, а голос природы — учитель ой-ой-ой какой строгий, он ничего не спускает щенку-ученику.

Хорошо еще, что порой он бывает занят, — скажем, учит молодого воробья летать или показывает гусенице, какие листья можно есть, а какие не надо трогать. Тогда он задает Дашеньке только уроки, домашние задания (например, пересечь по диагонали, от угла к углу, всю собачью конуру) и исчезает. Справляйся, бедняжка, сама как хочешь!

Дашенька ужасно старается, от напряжения у нее даже язычок высовывается: правой передней, теперь левой задней («Батюшки мои, да какая же тут левая, какая правая — эта или эта?») и другой задней («Да где ж она у меня?»)… А теперь что?

«Плохо! — кричит голос природы, весь запыхавшийся, — ведь он учил воробьев летать! — Шаги поменьше, Дашенька, голову выше, а лапки хорошенько подбирай под себя. Повторить упражнение!»

Голосу природы — ему, конечно, хорошо командовать, а когда у тебя ножки мягкие, словно из ваты, и трясутся, как студень, попробуй-ка сладь с ними! Да еще животик у нас так набит, а голова такая большая — мука, да и только!

Измученная Дашенька усаживается посередине конуры и начинает хныкать.

Но мама Ирис тут как тут: она утешает свою дочурку, кормит ее, и обе засыпают.

Вскоре, однако, Дашенька просыпается, вспоминает, что не выполнила домашнее задание, и лезет прямо по маминой спине в противоположный угол конуры.

«Молодчина, Дашенька! — хвалит ее голос природы.—

Если будешь так прилежно учиться, станешь бегать быстрее ветра».

Вы не поверите, сколько у такого щенка дела: когда он не учится ходить — спит; когда не спит — учится сидеть (а это, друзья, тоже не пустяк), и тут голос природы прикрикивает:

«Сиди прямо, Дашенька, голову выше, и не гни так спину. Эй, берегись: сидишь на спине! А теперь сидишь на ножках. А где у тебя хвостик? На хвосте сидеть тоже не полагается — ведь ты им тогда не сумеешь вилять».

И так далее, нотации без конца!

Даже когда щенок спит или сосет, он тоже выполняет задание — расти. Изо дня в день ножки должны становиться немного больше и крепче, шейка — длиннее, мордочка — любопытнее. Представляете, сколько это хлопот, когда растут сразу четыре ноги? Нельзя забывать и о хвостике — он тоже должен подрастать. Нельзя же, чтобы у фокса был крысиный хвостик! У фокстерьера хвост должен быть крепким, как палка, и так вилять, чтобы свист стоял. И надо уметь настораживать ушки, вертеть хвостом, громко скулить и мало ли что еще… И всему этому Дашенька должна учиться.

Вот она уже умеет как следует ходить. Правда, иногда какая-нибудь ножка теряется. Тогда приходится сесть, чтобы поскорее разыскать беглянку и собрать все четыре ноги вместе. Иногда Даша просто катится, словно маленький чурбачок.

Но щенячья жизнь страшно сложна: тут начинают расти зубы.

Сначала это просто крошки, но как-то незаметно начинают заостряться, и чем острее они становятся, тем сильнее пробуждается у Дашеньки желание кусать.

К счастью, на свете есть масса вещей, необыкновенно подходящих для этого занятия. Например, мамины уши или человеческие пальцы. Реже попадается Дашеньке кончик человеческого носа или ушная мочка, зато если она до них доберется, то грызет их с особенным наслаждением.

Больше всего достается маме Ирис. Живот у нее до крови искусан Дашенькиными зубками и изодран ее коготками; она, правда, терпеливо кормит эту маленькую кус… (Кусыню, кусицу?.. Да как же будет существительное женского рода от «кусаться»? Ах да, кусаку!), но при этом жмурится от боли. Ничего не попишешь, Дашенька, с кормлением у мамы придется кончать; надо тебе учиться еще одному искусству — лакать из миски.

Пойди сюда, маленькая, вот тебе миска с молоком. Что ж ты, не знаешь, что с этим делать? Ну, сунь туда мордочку, высунь язык, обмакни его в это белое и живо втяни обратно, только чтобы на нем осталась капелька этого белого; и так поступай снова, бис, репете, da capo[43], пока миска не опустеет. Да не иди ты с таким глупым видом, Дашенька, ничего страшного тут нет. Ну, давай принимайся, начинай!

Дашенька ни с места, только хлопает глазами и трясет хвостиком.

Эх ты, дурашка! Что ж, раз иначе не выходит, придется сунуть в молочко твой бестолковый нос, хочешь не хочешь. Вот так!

Дашенька возмущена совершенным над ней насилием: нос и усы у нее смочены молоком. Надо их облизнуть язычком… Ах ты батюшки, до чего же это вкусно!

А теперь она уже не боится — сама лезет в это вкусное белое прямо с ножками, разливает его по полу; все ее четыре ноги, и уши, и хвостик в молоке. Мама приходит на выручку и облизывает ее.

Но начало положено: через день-другой будет Дашенька вылизывать миску в два счета и при этом будет расти как на дрожжах… что я говорю! — как на молоке!

Вот и вы, ребята, берите с нее пример и ешьте как следует, чтобы расти и становиться большими, как этот славный щеночек, который с честью носит имя Дашенька.

3

Много воды утекло, и, в частности, много натекло лужиц.

Дашенька — уже не беспомощный комочек с трясущимся хвостиком, а совершенно самостоятельное, лохматое и озорное, зубастое и непоседливое, прожорливое и все уничтожающее существо.

Выражаясь по-научному, выросло из нее позвоночное (потому что у нее голос, как звоночек) из отряда плутоватых собакообразных, подотряд непосед, род озорников, вид безобразников, порода «сорванец черноухий».

Носится она где пожелает: весь дом, весь сад, вся вселенная до самого забора — все это ее владения.

В этой вселенной полным-полно вещей, которые необходимо раскусить, то есть исследовать по части их кусабельности, а также, возможно, сожрабельности; полным-полно таинственных мест, где можно производить занимательные опыты для выяснения вопроса о том, где лучше всего делать лужицы.

(В основном Дашенька избрала для этих целей мой кабинет с его окрестностями, но по временам предпочитает столовую.)

Далее необходимо уточнить, где лучше спится (в частности, на половых тряпках, на руках у людей, посреди клумбы с цветами, на венике, на свежевыглаженном белье, в корзинке, в сумке для покупок, на козьей шкуре, в ботинке, на парниковой раме, на лопатке, на дорожке у двери или даже на голой земле).

Есть вещи, которые служат для развлечения, например лестница, с которой так хорошо скатываться кувырком. («Вот весело-то!» — думает Дашенька, летя через голову по ступенькам.) Есть вещи опасные и коварные — скажем, двери, которые стукают по головке или прищемляют лапку или хвост, как раз когда этого меньше всего ожидаешь. В таких случаях Дашенька визжит, как будто ее режут, и ее берут на руки. Там она еще минутку поскулит, получит в утешение что-нибудь вкусное и снова бежит скатываться с лестницы.

Несмотря на некоторый горький опыт, Дашенька твердо убеждена, что с ней ничего худого не может случиться и над ее собачьей головкой не собирается никаких туч.

Она не обходит половую щетку, а доверчиво ожидает, что щетка обойдет ее; обычно щетка так и поступает. Вообще у Дашеньки родственная склонность ко всему волосатому, будь то щетка, или конский волос (который она таскает из дивана), или человеческие волосы; ко всему этому она питает слабость.

Не уступает она дороги и человеку. В конце концов, пусть человек сам заботится, как бы не наступить на щенка! Это его дело, верно?

Все, кто живет в доме, вынуждены или парить в воздухе, или ступать осторожно, словно по тонкому льду. Ведь никогда не знаешь, когда у тебя под ногой раздастся отчаянный визг.

Вы, друзья, не поверите, как такой маленький щенок может заполнить собой весь дом!

Дашенька не желает принимать в расчет козни и злобу мира сего; три раза она вбегала прямехонько в садовый прудик, твердо уверенная, что и по воде можно чудесно побегать.

После этого ее тепло укутывали, и в утешение ей доставался кончик хозяйского носа, чтобы она скорее забыла пережитый ужас, кусая самую соблазнительную вещь на свете.

4

Но будем рассказывать по порядку.

1. Бег и прыжки — первое и главное дело для Дашеньки.

Теперь уже это, милые, не шаткие, мучительно трудные первые шаги — нет! Это уже настоящий спорт, как-то: рысь, галоп, спринт, спурт на десять ярдов, бег на длинные дистанции; прыжки

в длину, прыжки в высоту, полет, ползание по-пластунски; различные броски, как, например, бросок на нос, бросок на голову, падение на спину, сальто-мортале на бегу с одним или несколькими переворотами; бег по сильно пересеченной местности, бег с препятствиями (например, с половой тряпкой во рту); разные виды валяния и катания — через голову, на боку и т. д.; гонка, преследование, повороты и перевороты, — словом, все виды собачьей легкой атлетики.

Уроки в этой области дает самоотверженная мама. Она мчится по саду — конечно, прямо через клумбы и другие препятствия, — она летит, как лохматая стрела, и Дашенька мчится следом. Мама отскакивает в сторону, а так как маленькая этого еще не умеет, то она делает двойное сальто — иначе остановиться она не может.

Или мама носится по кругу, а Дашенька за ней. Но так как она еще не знает, что такое центробежная сила (физику у собак проходят несколько позже), то центробежная сила подбрасывает ее, и Дашенька описывает в воздухе красивую дугу. После каждого такого физического опыта Дашенька очень удивляется и садится отдохнуть.

Сказать вам по правде, координация движений у этого щенка еще далека от совершенства. Дашенька не знает меры. Она хочет сделать шаг — и вместо этого летит, как камень из пращи; хочет прыгнуть — и рассекает воздух, как пушечный снаряд. Сами знаете, молодость любит немного преувеличивать. Дашенька, собственно говоря, не бежит — ее просто несет куда-то; она не прыгает — ее швыряет!

Она побивает все рекорды скорости: в три секунды ухитряется перебить гору цветочных горшков, ввалиться кувырком в парник на саженцы кактусов и при этом еще шестьдесят три раза вильнуть хвостом.

Попробуйте-ка вы так!

2. Кусание — это тоже любимый спорт Дашеньки. Она кусает и грызет просто-напросто все, что встречает на своем пути, а именно: плетеную мебель, метелки, ковры, антенну, домашние туфли, кисточку для бритья, фотопринадлежности, спичечные коробки, нитки, цветы, мыло, одежду и, в частности, пуговицы. Если же у нее ничего такого под руками нет, то она вгрызается в свою собственную ногу и хвост столь основательно, что вскоре начинает скулить.

В этом деле она проявляет необыкновенную выдержку и упорство: она изгрызла целый угол ковра и всю бахрому у покрывала на кровати. Нельзя не признать, что для такой малышки это серьезное достижение. За время своей недолгой деятельности она с успехом изгрызла:

1гарнитур плетеной мебели360 чешских крон
1диванную обивку536
1ковер (не новый)700
1дорожку (почти новую)940
1садовый шланг….136
1щетку…….16»
1пару сандалий….19
1пару домашних туфель29
Разное……..263

Итого: 2999 чешских крон

(Прошу проверить!)

Отсюда вытекает, что такой чистокровный жесткошерстный фокстерьер обходится 2999 крон штука. Хотел бы я знать, во сколько тогда обойдется чистокровный щенок, скажем, берберийского льва?

Иногда в доме вдруг наступает странная тишина. Дашенька сидит тихо, как мышка, где-то в углу. «Слава тебе господи, — вздыхает хозяин, — наконец-то проклятая псина уснула, хоть минутку можно спокойно посидеть!» Вскоре эта тишина, однако, начинает казаться подозрительной; хозяин встает и идет взглянуть, почему это Дашенька так долго сидит смирно.

Дашенька с победоносным видом поднимается и вертит хвостом: под ней лежат какие-то клочки и лохмотья; что это было, распознать уже нельзя.

По-моему, это когда-то было щеткой.

3. Перетягивание на канате — не менее важный вид спорта. Тут, как правило, должна помогать мама Ирис. А так как у собак специального каната нет, за него сходит все, что попадется: шляпа, чулок, шнурки для ботинок и другие предметы обихода.

Мама, само собой разумеется, перетягивает Дашеньку и тащит ее за собой по всему саду, но Дашенька не уступает: она стискивает зубы, выкатывает глаза и позволяет таскать себя до тех пор, пока импровизированный канат не разорвется. Если мама далеко, Дашенька обходится и без нее — можно ведь играть в перетягивание и с развешенным для сушки бельем, с фотоаппаратом, с цветами, с телефонной трубкой, с занавесками или с антенной. В человечьей конуре всегда найдется что-нибудь, на чем можно испробовать свои зубки и мускулы, упорство и спортивный Дух.

4. Классическая борьба — еще один и, что касается Дашеньки, особенно любимый ею вид тяжелой атлетики.

Обычно Дашенька, проявляя беспримерный боевой дух, кидается на маму и впивается ей в нос, в ухо или в хвост. Мама стряхивает противника и хватает его за шиворот. Наступает так называемый инфайнтинг, или ближний бой, то есть оба борца катаются по рингу (обычно по газону), и зритель не видит ничего, кроме великого множества передних и задних ног, высовывающихся из какого-то лохматого клубка. В клубке этом что-то порой взвизгнет, порой из него высунется победоносно виляющий хвост; оба противника яростно рычат и наскакивают друг на друга всеми четырьмя ногами. Потом Ирис вырывается и трижды обегает вокруг сада, преследуемая по пятам воинственной Дашенькой. А потом все начинается сначала.

Понятно, мама проводит только показательный бой, она не кусается по-настоящему, зато Дашенька в пылу сражения рвет, терзает и кусает маму изо всех сил. В каждом таком матче бедная Ирис теряет немалую толику шерсти. Чем больше растет Дашенька, чем она становится сильнее и мохнатее, тем более растерзанной и ободранной выглядит мама.

Да, дети — сущее наказание, вам это и ваши мамы подтвердят!

Зачастую мама хочет отдохнуть и где-нибудь прячется от своей подающей надежды дочурки. Тогда Дашенька сражается с метелкой, ведет ожесточенный бой с какой-нибудь тряпкой или предпринимает отважные атаки на человеческие ноги.

Вошел гость, и вот Дашенька молниеносно атакует его брюки и рвет их.

Гость насильственно улыбается, думает про себя: «Чтоб ты сдохла!» — и уверяет, что он «обожает собак», особенно когда они вцепляются ему в брюки.

Или же Дашенька нападает на ботинки гостя и тащит его за шнурки. Она успевает порвать либо развязать их прежде, чем тот сосчитает до трех (например, «будь ты трижды неладна!»), и получает при этом огромное удовольствие (не гость, а Дашенька).

5. Кроме того, Дашенька с большой охотой занимается ритмическими и вольными упражнениями, например почесыванием задней ногой за ухом или под подбородком, а также ловлей мнимых блох в собственной шкуре. Последнее упражнение особенно развивает грацию, гибкость, а также способствует овладению партерной акробатикой.

Или — обычно где-нибудь на цветочной клумбе — она тренируется в саперном деле. Так как Даша принадлежит к породе терьеров, или мышеловов, она учится выкапывать мышей из земли. Мне приходилось не раз вытягивать ее из ямы за хвост. Ей это явно доставляло большое удовольствие, мне — несколько меньшее; когда вам с клумбы кивает вместо цветущих лилий только собачий хвост, это, с вашего разрешения, немного нервирует.

Дашенька, Дашенька, кажется мне, что так дальше у нас с тобой не пойдет. Ничего не попишешь, пора нам расставаться!

«Да, да, — говорят умные глаза Ирис, мамы, — так дальше продолжаться не может, девчонка портится! Посмотри, хозяин, как я выгляжу: вся ободранная и истерзанная, пора уже мне отрастить себе новый наряд. И потом, подумай, я служу тут уже пять лет — каково же терпеть, что все носятся с этой безобразницей, а на меня ноль внимания! И, к твоему сведению, я даже не ем досыта — она мигом съедает свою порцию, а потом лезет в мою миску. Вот и вся благодарность, хозяин… Нет, нет, самое время отдать девчонку в люди!»

* * *

И вот наступил день, когда чужие люди забрали Дашеньку и унесли ее в портфеле, сопровождаемые нашими горячими и благожелательными уверениями в том, что это чудесная, славная собачка (в этот день она успела разбить стекла парниковой рамы и выкопать целый куст тигровых лилий) и вообще она необыкновенно мила, послушна и т. д. Второго такого щенка не найдешь!

«Ну, отправляйся, Дашенька, и будь молодцом!»

В доме — благодатная тишина. Слава богу, уже не нужно все время дрожать, как бы эта проклятая псина не натворила новой пакости. Наконец-то мы от нее избавились!

Но почему же в доме так тихо, как на кладбище? В чем дело? Люди стараются не глядеть друг другу в глаза. Заглядываешь во все углы — и нигде ничего нет, даже лужицы…

А в конуре молча, одними глазами, плачет ободранная и истерзанная мама Ирис.

КАК ФОТОГРАФИРОВАТЬ ЩЕНКА

Скажу откровенно: трудно! Здесь требуется крайнее терпение и от щенка и от фотографа.

Предположим, солнце удачно освещает трогательную сцену: щенок лопает из миски. Хозяин щенка галопом мчится за фотоаппаратом, чтобы увековечить этот знаменательный момент из щенячьей жизни. Прежде чем он возвращается с аппаратом, миска, увы, совершенно пуста.

— Живее налейте Дашеньке еще миску молока! — командует фотограф.

Он с подобающей профессиональной ловкостью устанавливает экспозицию и наводит объектив на резкость, пока Дашенька героически расправляется со второй миской.

— Так, вот теперь отлично, — задыхается фотограф и в этот момент замечает, что забыл зарядить аппарат.

Пока он вставляет кассету, Дашенька приканчивает и вторую миску.

— Дайте ей еще одну! — говорит фотограф и быстро наводит аппарат.

Однако Дашенька вбила себе в голову, что больше ни под каким видом есть не будет. Ни капельки. Все уговоры бесполезны. Напрасно тыкать ее носом в молоко — не желает, и конец.

Со вздохом фотограф уносит аппарат домой, а Дашенька, в сознании своей победы, принимается за третью порцию молока.

Ладно, в другой раз хозяин щенка подготовился лучше, и заряженный аппарат у него под рукой. Ура, вот Дашенька после долгой беготни на минутку присаживается. Живее наводи на фокус!.. Но в тот момент, когда ты щелкаешь затвором, щенок срывается с места — и поминай как звали. Каждый раз, когда щелкает затвор, повторяется то же самое: щенок вскакивает и исчезает со скоростью ста метров в секунду.

Стало быть, так ничего не выйдет, надо придумать что-нибудь другое.

Пока фотограф наводит аппарат, двое его родственников становятся возле Дашеньки и рассказывают ей сказку, чтобы она посидела хоть секунду.

Но Дашенька как раз не расположена слушать сказки, ей хочется гоняться за мамой.

Или ей жарко на солнышке, и она начинает скулить.

Или в решающий момент она быстро поворачивает голову, и на пластинке вместо белого щенка видна только белая клякса. Испортив таким образом пластинку, Дашенька успокаивается и сидит как пень.

Мы пробовали принудить ее посидеть пять секунд тихо, слегка наказав ее, — она в знак протеста начала носиться как шальная.

Пробовали подкупить ее кусочком мяса — она проглатывала его и с такой энергией устремлялась на поиски второго кусочка, что опять ничего не выходило.

Вообще ничего не выходило. Никак.

Поверьте мне, намного легче заснять падение в пропасть или молнию на небе, чем сцену из жизни щенка!

Мне просто посчастливилось — и не меньше, чем тому, кто найдет в ведерке с углем алмаз с кулак величиной. Я, правда, еще ни разу таких алмазов не находил, но думаю, что это должен быть приятный сюрприз.

Самое занятное во всей этой фотомороке — тот момент, когда собачонка проявляется (я хочу сказать, в лаборатории, в проявителе). Тут первым делом вылезает на свет черный носик, затем заблестят черные глаза и, наконец, черные ушки. Нос, как и полагается у собачонки, всегда высовывается первым.

Словом, если у вас есть фотоаппарат — приобретите в дополнение щенка; если есть щенок — раздобудьте фотоаппарат и попытайте счастья.

Это весьма захватывающее занятие, более напряженное, чем охота на зебру или на бенгальского тигра.

Больше ничего вам не скажу — убедитесь сами!

СКАЗКИ ДЛЯ ДАШЕНЬКИ, ЧТОБЫ СИДЕЛА СМИРНО

СКАЗКА ПРО СОБАЧИЙ ХВОСТ

Ну, слушай, Даша, если минутку посидишь спокойно, я тебе расскажу сказку… О чем, спрашиваешь?

Ну, хотя бы сказку про собачий хвост.

Так вот, жил-был один песик, звали его Фоксик. Знаешь, как он выглядел?

Он был весь беленький, только ушки у него были черные, как агат, а нос черный, как антрацит. А в знак того, что он настоящий, чистокровный терьер, во рту, на самом нёбе, было у него черное пятно — точь-в-точь как у тебя. Хотя ты-то, видишь ли, об этом пятне и не знаешь, ну, я как-нибудь тебе покажу, когда будешь перед зеркалом зевать и разинешь рот до ушей.

Хвост у Фоксика был, скажу я тебе, ужасно длинный, почти такой же длинный, как его родословная, и вилял он этим хвостом так здорово, что мог им тюльпаны сшибать. Этого он себе, конечно, не позволял, Дашенька, но хвост у него был просто замечательный!

Был этот песик Фоксик великий герой и никого на свете не боялся. Хороших людей он не кусал, и гостей тоже, потому что этого делать не полагается; но если он услышит о каком-нибудь недобром человеке, например хоть о разбойнике, — сразу кинется на него и загрызет. Так прямо и схватит за горло и начнет его трепать; тому и конец.

Услышал он однажды, что где-то в горах, в пещере — то есть в большой каменной конуре, — живет страшный-престрашный дракон.

Знаешь, что такое дракон? Это такой злой и противный семиглавый пес, который пожирает животных, и людей, и даже собак, можешь себе это представить? Представь себе только, сколько всего дракон может слопать, ведь у него семь голов!

И вот наш Фоксик отправился в горы, чтобы этого дракона победить.

И как ты думаешь, одолел он его?

Конечно же, одолел: он прыгнул и вцепился дракону в ухо, как ты своей маме. Дракон завизжал и убежал. Вот какой герой был этот Фоксик! В другой раз отправился он на бой со страшным великаном, который жил далеко-далеко, где-то возле Панкраца. Был тот великан знаменитым людоедом и собакоедом, и знали его под грозным именем Кошкодав. Но Фоксик его ни капельки не боялся, потому что был у него на шее ошейник с собачьим жетоном (это волшебный талисман, он придает собакам огромную силу, потому-то каждый порядочный песик носит такой жетон).

Как по-твоему, победил его Фокс? Победил! Он вцепился великану в ногу и разорвал на нем штаны, и когда великан Кошкодав увидел, что у Фоксика есть на шее волшебный собачий жетон, то выругался так страшно, что даже серой запахло, и убежал.

Ты довольна, правда?

Ну, так как бог троицу любит, отправился отважный Фокс в поход против самого грозного татарского хана Пеликана, что жил где-то там, возле Стражниц.

Первым делом он на этого татарина храбро кинулся с лаем. Хан Пеликан так испугался, что у него душа ушла в пятки, и так задрожал, что даже очки свои найти не мог. А так как без очков он видел плохо, а Фоксик бесстрашно махал хвостиком, хан подумал, что он машет какой-то саблей или палашом. И он схватил свой кровавый меч и начал им размахивать, и, представь себе, негодяй этакий, отрубил Фоксику кончик хвоста!

Тут Фоксик, само собой, рассвирепел, забыл и про хвостик, весь ощетинился и вцепился татарскому хану в пятку.

Но ведь у хана душа была в пятках, так что богатырь Фоксик выпустил душу злого татарина, и тот упал замертво и больше в наших краях не показывался.

И вот, чтобы вечно жила память об этой славной победе над кровожадным татарским ханом, все прямые и чистокровные потомки героического Фоксика, так называемые жесткошерстные фокстерьеры, дают себе отрубить кончик хвоста.

И тебе, Дашенька, тоже его отрубят, когда придет время. Это немножко больно, что правда, то правда, но не беда — надо только это аккуратненько сделать…

Но вот и готово. Спасибо за сеанс!

ПОЧЕМУ ТЕРЬЕРЫ РОЮТСЯ В ЗЕМЛЕ

Сиди как следует, Дашенька, не ерзай так. Я только наведу аппарат и щелкну, все будет моментально готово. А тем временем ты послушаешь сказку. Например, о том, почему терьеры роют землю. Люди говорят: они, мол, мышей там ищут. Надо же придумать — мышей! Ты же еще мышки сроду не видела, а все равно ты, бесстыдница, разрываешь мои клумбы.

А знаешь ты, почему ты так делаешь? Не знаешь? Ну так я тебе об этом расскажу.

Я уже тебе рассказывал сказку о том, как богатырь Фоксик, великий предок всех настоящих фокстерьеров, лишился хвоста в бою со злым татарином. И вот когда он расправился с тем свирепым ханом, он нашел на земле отрубленный кончик своего славного и геройского хвоста, и, так как он не хотел, чтобы его бывший хвост достался, чего доброго, кошкам на игрушки, он закопал его глубоко в землю… Да сиди ты спокойно, непоседа!

С того времени все истые фокстерьеры гордились геройскими подвигами своего великого предка и в память о нем носили обрубленные хвосты.

Но таксы, у которых принято носить длинные хвосты, стали завидовать их славе и начали злонамеренно утверждать и брехать, что, мол, это все неправда, что, согласно современным историческим данным, не было никакой битвы с татарским ханом и что вообще, вероятно, ни богатыря Фоксика, ни хана Пеликана никогда не существовало, а все это, как говорится, чистый вымысел, лишенный исторической основы.

Ясное дело, жесткошерстным фокстерьерам это не понравилось, и они стали отбрехиваться, утверждая, что сказка о Фоксике — чистейшая правда, доказательством чего служат их обрубленные хвосты.

Но таксы народ упрямый и хитрый: они утверждали, что, мол, хвост себе каждый может дать отрубить, что на Малой Стране есть даже один кот с обрубленным хвостом, и, короче говоря, ничему они не поверят, пока не увидят своими глазами обрубок хвоста богатыря Фоксика Великого. Пусть-ка фокстерьеры найдут эти священные останки своего славного предка и докажут тем свое высокое происхождение!

Вот с тех-то пор, Дашенька, фокстерьеры и разыскивают хвостик своего праотца, схороненный где-то глубоко под землей. Всегда, вспомнив, как их высмеивают таксы, они начинают рьяно копать землю и рыться в ней мордочкой, чтобы унюхать, не тут ли закопан хвостик их прадеда. Пока они его еще не нашли, но когда-нибудь до него докопаются. Тогда они соорудят большой мраморный мавзолей с надписью золотыми буквами:

CAUDA FOXLII

что означает: «Хвост Фоксика».

И знаешь что, Дашенька? Мы, люди, подглядели это у фокстерьеров и тоже постоянно роемся в земле. Мы ищем там урны с пеплом и кости древних людей и храним их в музеях…

Нет, Даша, эти кости нельзя грызть, на них можно только смотреть.

Готово!

ПРО ФОКСА

Посиди минуточку смирно, Дашенька, а я расскажу тебе сказку про Фокса.

Фоксик был самым великим фокстерьером в мировой истории, но он был не первым фокстерьером на свете. Самого первого фокстерьера звали Фоксом, и был тот Фокс чисто белый, без единого пятнышка. Да и как же он мог не быть белым, словно голубок, раз он был создан для того, чтобы жить в раю и веселиться с ангелами? Спрашиваешь, что он в раю ел? Ну, сметану, сырники… Мяса он, конечно, не видел — ведь ангелы все вегетарианцы.

А Фокс был игрун и непоседа, как и все фокстерьеры, и когда он выходил из рая… Ну как тебе не стыдно! В раю ведь он не мог лужицы делать, это не годится. В комнате этого тоже делать нельзя — заруби-ка себе на носу и бери пример с Фокса, который всегда царапался в райские ворота, когда ему нужно было выйти по делам… Погоди-ка, на чем бишь я остановился?.. Ага, на том, как Фокс несколько раз в день выходил из рая.

И вот за дверями рая он, по своему легкомыслию, играл с чертями. Скорее всего, он думал, что это какие-нибудь собачки; ведь у них тоже есть хвосты, а у ангелов — только крылья. Как он с ними играл? Бегал с ними наперегонки по лужайке, кусал их за хвосты, кувыркался с ними на земле и тому подобное. И когда он снова залаял у райских врат, чтобы его впустили обратно, на нем уже были бурые земляные пятна и черные пятна на тех местах, где он прикасался к чертям. С тех пор у всех фокстерьеров есть бурые и черные пятна, понятно?

Однажды сказал Фоксу один из его друзей-чертей, такой малюсенький чертик, карлик-чертик, чертенок:

— Слушай, Фокс, мне бы хотелось хоть на минуту заглянуть в рай, поглядеть, как там и что. Возьми-ка меня с собой!

— Ничего не выйдет, — отвечал Фокс. — Тебя туда не впустят.

— Так знаешь что, — сказал черт, — возьми меня в пасть и пронеси! Туда ведь тебе никто заглядывать не станет.

Фокс по своей доброте в конце концов согласился, взял этого чертенка в пасть и пробрался с ним в рай; и чтобы никто ни о чем не догадался, весело вертел хвостом. Но от создателя, понятное дело, ничего не утаишь.

— Дети, дети, — сказал он, — сдается мне, что в ком-то из вас черт сидит.

— Не во мне, не во мне! — закричали ангелы.

Один только Фокс ничего не сказал, чтобы у него черт изо рта не выскочил. Он только выпалил от неожиданности «гав!» и поскорее опять закрыл рот.

— Все напрасно, Фокс, — сказал создатель. — Раз в тебе черт сидит, ты не можешь жить с ангелами. Отправляйся на землю и служи человеку!

С того случая, Дашенька, во всех фокстерьерах сидит чертик, а во рту, на нёбе, у них есть черное пятнышко.

Так-то! Можешь бежать по своим делам.

ПРО АЛИКА

Погоди-ка, Дашенька, сегодня я хочу снять, как ты чинно и прилично сидишь на пороге.

Был, значит, один фокстерьер, по имени Алик, красивый и белый. Ушки у него были каштановые, а на спине чудесное черное пятно вроде попонки. Этот Алик жил в чудесном саду, полном цветов, бабочек и мышей. И был в том саду пруд с белыми и красными водяными лилиями, но только Алик туда никогда не падал, потому что он не был таким разиней и дурачком, как кое-кто здесь присутствующий… Однажды в жаркий день собиралась гроза с дождем. Как мы знаем, перед дождем собаки едят траву, вот и Алик стал жевать травку.

И что же случилось?

Ему попался один стебелек волшебной травы, которая по-латыни называется Miraculosa magica, а наш Алик, ничего об этом не зная, разгрыз его и съел. В тот же миг Алик превратился в прекрасного белого принца с каштановыми кудрями и чудесной черной родинкой на спине.

Сначала Алик не мог понять, что он уже не песик, а принц, и хотел еще почесать у себя задней ногой за ухом. Тут только он заметил, что на ногах у него золотые туфли…

Да погоди ж ты, Даша!

(Тут, на самом интересном месте, Дашенька перестала слушать и помчалась за воробьем. Ввиду этого сказку про Алика не удалось досказать, и конца у нее нет.)

ПРО ДОБЕРМАНОВ

Правда, и другим собакам тоже рубят хвосты, например доберманам, — ты ведь знаешь, как выглядит доберман, правда? Это такой черный или коричневый долговязый пес — одни ноги, и все тут, а хвост у него почти совсем оттяпан.

Но это не в память о Фоксике, нет, нет! Посиди как следует, а я тебе расскажу, почему доберманам рубят хвосты.

Жил да был один доберман, и назывался он как-то по-дурацки: Астор или Феликс. И этот Астор или Феликс был такой глупый, что не умел иначе играть, как только вертеться и ловить свой собственный хвост.

— Погоди минутку, — рычал он, — дай-ка я тебя немножко кусну!

— Не подожду! — смеялся хвост.

— Ах, не будешь ждать? — пригрозил доберман. — Тогда я тебя слопаю!

— Спорим, не слопаешь! — закричал хвост.

Тут доберман разъярился, прыгнул на свой хвост, вцепился в него зубами и… слопал его. Может быть, он бы и себя самого целиком сожрал, если бы не сбежались люди и не привели его в чувство метлой.

С этих пор люди обрубают доберманам хвосты, чтобы доберманы своих хвостов не ели.

Готово. Сегодня быстро, правда?

ПРО БОРЗЫХ И ДРУГИХ СОБАК

Нет-нет, борзых творец не создавал, это заблуждение. Борзых сотворил заяц.

Творец первым делом создал всех зверей, а собак, как самых лучших из них, оставил напоследок. А чтобы дело у него живее шло, он разложил материал на три кучи — кучу костей, кучу мяса и кучу шерсти — и из этих трех кучек стал делать собак.

Сперва он создал фокстерьеров и пинчеров, поэтому они такие умные; а когда он собрался делать остальных, позвонили к обеду.

— Ну ладно, — сказал творец, — раз обед, отложим это дело. Через часик опять начну.

И пошел отдохнуть.

А в этот самый миг пробежал мимо кучи костей заяц. Кости встрепенулись, вскочили, залаяли и помчались вдогонку за зайцем.

Так и появилась на свете борзая собака. Поэтому-то борзая — одни кости, ни грамма мяса в ней нет.

А куча мяса тем временем проголодалась. Стала она вертеться, фыркать и превратилась в бульдога, или боксера, который пошел сразу же искать еду. Потому-то бульдоги сделаны из одного мяса.

А когда это увидела куча шерсти, она почесалась и тоже пошла подкрепиться. Так произошел сенбернар, который весь состоит из одной шерсти. А из остатков этой шерсти сделался пудель, который тоже весь из одних лохмушек. Оставалась там еще маленькая кучка шерсти, так из нее получилась так называемая «японка», или пекинская собачка.

Когда через час вернулся творец к своим трем кучкам материала, там уже почти ничего не оставалось. Остался там, правда, один длинный хвостик, пара ушей от гончей, четыре коротенькие ножки и длинное, как у гусеницы, тело.

Что тут было делать?

Творец взял и сделал из всего этого таксу или, как иногда говорят, такса.

Запомни это, Дашенька, и не связывайся ни с борзыми, ни с бульдогами, ни с пуделями, ни с сенбернарами — это для тебя компания не подходящая.

Вот и все!

О СОБАЧЬИХ ОБЫЧАЯХ

То, что я тебе, Дашенька, сегодня расскажу, это не сказка, а сущая правда. Надеюсь, что ты хочешь стать образованной собачкой и будешь слушать внимательно.

Много сотен и тысяч лет назад собака еще не служила человеку. В ту пору ведь человек был еще дикий и ужиться с ним было трудновато, и потому собаки жили стаями, но не в лесу, как олени, а на огромных лугах, которые называют прериями или степями. Вот почему псы до сих пор так любят луга и носятся по ним так, что только уши болтаются.

Знаешь ли ты, кстати, Дашенька, почему каждый пес три раза перевернется вокруг себя, перед тем как лечь спать? Это потому,

что, когда собаки жили в степи, им надо было сперва примять высокую траву, чтобы устроить себе уютную постельку. Так они делают и до сих пор, даже если спят в кресле, как, например, ты.

А знаешь, почему собаки ночью лают и перекликаются? Это потому, что в степи им нужно было подавать голос, чтобы не потерять ночью свою стаю.

А знаешь, почему собаки поднимают ножку перед каждым камнем, пнем или столбиком и поливают его? Так они делали в прериях, чтобы каждый пес из их, стаи мог понюхать и узнать — «Ага, тут был наш коллега, он здесь, на камне, оставил свою подпись».

А знаешь еще, почему вы, собаки, зарываете корки хлеба и кости в землю? Так вы делали тысячи лет назад, чтобы сберечь кусок на голодный, черный день. Вот видишь, какие вы уже тогда были умные!

А знаешь, почему собака стала жить вместе с человеком?

Было это так,

Когда человек увидел, что собаки живут стаями, он тоже начал жить стаями. И так как такая человеческая стая убивала много-много зверей, вокруг ее стойбища всегда было множество костей.

Увидели это собаки и сказали себе:

— Зачем мы будем охотиться на зверей, когда возле людей костей хоть завались!

И с тех пор начали собаки сопровождать людские кочевья, и так получилось, что люди и собаки живут вместе.

Теперь уже собака принадлежит не к собачьей стае, а к человеческой стае. Те люди, с которыми она живет, — это ее стая; потому-то она и любит их, как родных.

Вот, а теперь ступай, побегай по лужайке — это твои прерии!

О ЛЮДЯХ

Ничего не поделаешь, Дашенька, уже скоро будешь ты жить у других людей. Вот и хочу я тебе кое-что рассказать о людях.

Многие звери говорят, что человек зол, да и многие люди говорят то же, но ты этому не верь. Если бы человек был злым и бесчувственным, вы бы, собаки, не стали друзьями человека, были бы до сего времени дикими и жили в степях. Но раз вы с ним дружите, значит, он и тысячи лет назад гладил вас, и чесал вам за ухом, и кормил вас.

Есть разные виды людей.

Одни — большие, лают низким голосом, как гончие, и обычно у них есть борода. Их называют папами. Ты с ними водись — они вожаки среди людей и потому иногда могут на тебя прикрикнуть, но, если ты будешь вести себя хорошо, они тебя ничем не обидят, а, наоборот, будут тебе чесать за ухом. Ты ведь это любишь, а?

Другой вид людей немного поменьше; лают они тонким голосом, и мордочка у них гладкая и безволосая. Это мамы, и к ним ты, Дашенька, держись поближе, потому что они тебя и накормят, и шерстку тебе расчешут, и вообще будут о тебе заботиться, гладить и не дадут тебя в обиду. Их передние лапки — это сама доброта.

Третий вид людей — совсем маленькие, чуть побольше тебя, и пищат и визжат, как щенята. Это дети, и ты с ними тоже водись. Дети для того и предназначены, чтобы играть с тобой, и дергать тебя за хвост, и гоняться за тобой, и вообще устраивать всякие веселые безобразия. Как видишь, в человеческой стае все очень хорошо устроено.

Иногда будешь ты играть на улице с собаками, и будет тебе с ними хорошо и весело. Но как дома, Даша, как дома будешь ты себя чувствовать только среди людей. С людьми свяжет тебя что-то более чудесное и нежное, чем кровные узы. Это «что-то» называется доверием и любовью.

Ну, все. Беги!

КОММЕНТАРИИ