Библия ядоносного дерева — страница 43 из 98

— За что они так злятся на белых людей?

Анатоль вздохнул:

— Это большие города. А там, где удав и курица сплетаются в один клубок, добра не жди. Люди насмотрелись на европейцев и их деяния. Они воображали, будто после наступления независимости все будет по-иному, по-честному.

— Разве они не могут немного подождать?

— А ты бы могла? Если бы у тебя был пустой желудок, а ты видела бы полные корзины хлеба за стеклом витрины, стала бы ждать, Беене? Или бросила бы камень?

Я подумала: не сказать ли Анатолю, что у меня действительно пустой желудок, но вместо этого произнесла:

— Неизвестно.

Я вспомнила дом Андердаунов в Леопольдвиле — с персидскими коврами, фарфоровым чайным сервизом и шоколадным печеньем, окруженный многими милями жестяных лачуг и голода. Вероятно, прямо сейчас босоногие мальчишки топают по нему, обшаривая почти пустую кладовку и поджигая занавески в кухне, пахнущие дезинфицирующим мылом миссис Андердаун. Я не понимала, кто прав, а кто нет. Ясно, что́ имел в виду Анатоль, говоря об удавах и курах, сведенных слишком близко в таком месте, как это: пустой желудок может довести до ненависти и отчаяния. Я нервно покосилась на наш собственный дом, где не было ковров и чайных сервизов, но так ли это важно? Защитит ли нас Иисус? Заглянув в наши сердца, чтобы определить, чего мы сто́им, что найдет он в них: любовь к нашим соседям-конголезцам или надменность?

— Организация Объединенных Наций для того и существует, чтобы поддерживать мир, — заметила я. — Когда они придут?

— Это всем хотелось бы знать. Если они не начнут действовать, то премьер-министр пригрозил, что обратится за помощью к мистеру Хрущеву.

— К Хрущеву? Коммунисты станут помогать Конго?

— Полагаю, да. — Анатоль внимательно посмотрел на меня. — Беене, ты знаешь, что такое коммунист?

— Они не боятся Бога и считают, что все должны иметь одинаковые…

— Более-менее одинаковые дома. Почти правильно.

— Ну, так я хочу, чтобы Организация Объединенных Наций пришла немедленно и сделала так, чтобы все было по справедливости, сию же минуту!

Анатоль рассмеялся:

— Ты нетерпеливая девочка, которая мечтает поскорее вырасти в нетерпеливую женщину.

Я покраснела.

— Не волнуйся начет Хрущева. Когда Лумумба говорит, будто может получить помощь из России, он il tromp son monde. Распускает перья, как петух, желая показать удаву, что он слишком большой, чтобы его можно было съесть.

— Блеф! — радостно воскликнула я. — Лумумба блефует.

— Да. Думаю, Лумумба надеется сохранить нейтралитет. Он не намерен отдавать наши богатства, но особенно не хочет иметь вашу страну в качестве врага.

— У него трудная задача, — заметила я.

— Я не знаю ни одного человека во всем мире, у которого сейчас была бы задача сложнее.

— Мистер Аксельрут его невысоко ценит, — призналась я. — Он говорит, что Патрис Лумумба — баламут в костюме с чужого плеча.

Анатоль склонился прямо к моему уху:

— Хочешь узнать секрет? Мистер Аксельрут — баламут в своей вонючей шляпе.

Я громко рассмеялась.

Мы постояли еще немного, наблюдая, как мама Мванза добродушно спорит с ленивым сыном, тыкая в него большим половником. Мальчик отскакивал, притворно громко крича. Сестры тоже со смехом распекали его. У мамы Мванзы было миловидное лицо, с широко поставленными глазами, внушительным ртом и высоким круглым лбом. Муж не взял второй жены, даже после ужасного происшествия, лишившего ее ног, и смерти двух младших детей. Их семье пришлось столько перенести, тем не менее они сохранили доброжелательность друг к другу и способность посмеяться. Я завидовала им так сильно, что это было на грани любви и ненависти.

— А я видела Патриса Лумумбу, — сообщила я. — Вы это знали? В Леопольдвиле мы с папой имели возможность наблюдать за его инаугурацией и слышали его речь.

— Правда? — Это произвело впечатление на Анатоля. — Ну, тогда ты могла составить собственное мнение. И что ты думаешь о нашем премьер-министре?

Мне потребовалась минута, чтобы собраться с мыслями, и наконец я сказала:

— Он заставил меня верить каждому его слову. Даже тем, которые я не совсем поняла.

— Тогда ты все поняла правильно.

— Анатоль, а Катанга близко отсюда?

Он провел пальцем по моей щеке.

— Не волнуйся, Беене. Никто в тебя стрелять не будет. Иди, готовь своего кролика. Я вернусь, когда у себя в школе за столом почую запах жаркого из умвундлы. Сала мботе!

— Уэнда мботе! — Я похлопала себя по плечу и пожала ему руку, а когда он уходил, крикнула вслед: — Спасибо, Анатоль!

Я благодарила его не только за кролика, но и за то, что он просветил меня. За то, как Анатоль сказал: «Не ты, Беене» и «Тогда ты все поняла правильно».

Он обернулся, сделал несколько шагов и напомнил:

— Не забудь передать отцу: Катанга отделилась.

— Обязательно.

Я вернулась к косичкам Руфи-Майи, однако не сводила глаз с Анатоля: широкие плечи, узкая талия, треугольник белой рубашки… Он удалялся, целеустремленно шагая по грунтовой дороге к деревне. Ах, если бы люди там, у нас дома, читающие в журналах небылицы о танцующих каннибалах, видели эти обычные вещи: чистую белую рубашку Анатоля и его добрые глаза или маму Мванзу с ее детьми. Если слово «Конго» вызывает в воображении этих людей карикатурный образ каннибала с вывернутыми губами, то и все остальное они представляют превратно. Как исправить это? С первого дня после нашего приезда мама побуждала нас писать письма своим одноклассникам из Вифлеемской школы, но ни одна из нас так ничего и не написала. Мы все еще размышляем, с чего начать. «Сегодня утром я проснулась…» Нет, не так. «Сегодня утром я откинула противомоскитную сетку, плотно заткнутую вокруг наших постелей, потому что здешние москиты разносят малярию — болезнь, которая проникает в кровь почти каждого, но люди не ходят из-за нее к врачу, поскольку существуют более опасные вещи вроде сонной болезни, или какакака, или если на тебя нашлют кибаазу. Впрочем, в любом случае у них нет денег на врача, да и врача тут нет. Люди просто надеются, что им повезет и они доживут до старости, когда их будут ценить и почитать, а пока продолжают заниматься своими обыденными делами, ведь у них есть дети, которых они любят, и песни, какие они поют во время работы, и…»

И так у тебя закончится бумага раньше, чем ты дождешься завтрака. К тому же придется объяснять слова, а потом и то, что они означают.

Пока я заканчивала причесывать Руфь-Майю, она оставалась безучастной. Я понимала, что, прежде чем причесывать, надо было вымыть ей волосы и выкупать ее, но вытаскивать огромную лохань и греть дюжину котлов воды, чтобы сестра не замерзла, — работа на целый день, а мне нужно было еще позаботиться о бобах мангванси и освежевать кролика. Это завершение детства, когда смотришь на кролика, с которого следует снять шкуру, и думаешь: «Но ведь больше никто этого не сделает». В общем, никакой ванны для Руфи-Майи сегодня. Я стала качать ее на качелях, как обещала, а она отталкивалась ногами. Наверное, ей это доставляло удовольствие. Надеюсь. Слова Анатоля все во мне перевернули. Это правда, что болезни и смерть заставляют любить детей еще больше. Раньше я подвергала жизнь Руфи-Майи опасности, чтобы заставить ее хорошо вести себя. Теперь оказалась перед лицом вероятности потерять ее и ощутила собственное сердце как нечто мягкое и ушибленное — словно битый персик.

Сестра раскачивалась вперед-назад, а я наблюдала за ее тенью на белой пыли под качелями. Каждый раз, когда она взлетала к высшей точке своей траектории, тени от ее ног превращались в тонкие изогнутые ноги антилопы, с маленькими круглыми копытцами вместо ступней. У меня сердце замерло от ужаса, когда я представила Руфь-Майю с антилопьими ногами. Понимала, что это лишь тени, зависящие от угла падения солнечных лучей, однако это страшно, когда то, что любишь, внезапно меняется, теряя облик, который тебе хорошо знако́м.


Руфь-Майя

Много черных лиц посреди черной ночи глядят на меня. Они хотят, чтобы я вышла с ними поиграть. Но ночью нельзя произносить некоторые слова вслух. Мама, можно? Нельзя! Мама отвечает «нет». Она рядом, дышит. Когда мы обе спим, я слышу, как мама разговаривает и повторяет: нет, нет, нет. А ящерки разбегаются по стенам, унося с собой окончание ее слов, их я уже не слышу.

Порой я просыпаюсь, рядом — никого. За окном светит солнце, и я понимаю, что уже давно день, и все ушли, я слишком сильно потею, но мне некому это сказать. А другой раз царит ночь, и мама с папой секретничают в темноте. Мама рассказывает: они охотились за белыми девочками в Стэнливиле. Заходили в дома и брали то, что хотели: еду, батарейки для радио… И заставили миссионеров стоять обнаженными, совсем без одежды, на крыше, а потом двоих из них застрелили. Все это обсуждают, мама сама слышала. Стэнливиль — это где доктор наложил гипс мне на руку. Неужели его тоже отвели на крышу больницы без одежды? Ящерки разбегаются вверх по стенам, унося слова, которые я хочу произнести. Папа говорит, что в Библии написано: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю»[69]. Он хотел положить руку маме на плечо, но она оттолкнула его. «Услышь моления раба Твоего и народа Твоего… Да будут очи Твои отверсты на храм сей днем и ночью»[70].

Ночью и днем, ночью и днем. Иисус смотрит прямо в окна неважно чего. Он может видеть сквозь крышу, внутри наших голов, когда мы думаем плохое. Я старалась не думать о докторе без одежды там, на крыше, но видела желтые волосики на его руках. Рахиль завизжала, откинула назад свои белые волосы и стала грубить папе: «Какая разница — какая разница — какая разница! Да кто заметит разницу, если мы смоемся отсюда без оглядки и вернемся домой, где нам будет безопасно?» Он закричал: «Господь знает разницу! — И Рахиль упала раньше, чем я даже услышала звук его пощечины. — Господь презирает труса, который бежит, когда другие остаются и страдают».