Я спросила его:
— Если вы такая важная персона в Конго, как же получается, что единственное, чем вы занимаетесь, это покупаете здесь всякую всячину по очень низким ценам, чтобы продавать ее в городе дороже, и возвращаетесь из Леопольдвиля с нашим сухим молоком и книжками комиксов?
Аксельрут ответил, что не имеет права обсуждать свою подлинную работу, но теперь располагает защитой Соединенных Штатов и может кое-что мне открыть, если я пообещаю хранить это в секрете. Господи, даже если бы это было правдой, кому я могла тут рассказать об этом? Невинный подросток посреди этого Божьего зеленого ада, без телефона, не разговаривающий с родителями. Хотя папа, по-моему, даже не обратил внимания, что я с ним не разговариваю. Мама-то заметила. Порой она пытается дружелюбно пообщаться и задает мне много личных вопросов. Надеется понять: кто же такая настоящая Рахиль Прайс?
А я ей не отвечаю. Предпочитаю оставаться аномалом.
Руфь-Майя
Ночью ящерки взбегают по стенам и сверху, вниз головой, смотрят на меня. Они прикрепляются там пальчиками лап. Мышка тоже. Они умеют со мной разговаривать. Это они мне сказали, что папа А-Нду[82] хочет жениться на Рахили. Она свой сундучок с приданым уже приготовила, так что может выходить замуж. Но папа А-Нду конголезец. Разве им можно на нас жениться? Не знаю. Мне хотелось бы увидеть Рахиль в белом платье, она была бы красивой. Потом сказали, что вместо этого она собирается замуж за мистера Аксельрута, но он злой. Порой мне снится, что она выходит замуж за папу, и у меня в голове все путается, и становится печально. А как же тогда мама?
Ящерки издают звуки, как ночные птички. В снах, которые мне снятся, я ловлю ящерок, и они становятся моими домашними животными. Сидят у меня на руке и не убегают. А когда просыпаюсь, их там нет, и мне грустно. Поэтому я не просыпаюсь, если меня не будят.
Раньше я лежала в маминой комнате в темноте, а теперь меня вывезли сюда. Здесь яркий свет, и все разговаривают, разговаривают… Не знаю, что лучше. Я скучаю по своим ночным ящеркам. На яркий свет они не выползают, да и моим глазам от него больно. Мама обкладывает меня мокрыми тряпками, и глазам становится легче, но сама она выглядит как-то не так. Мама какая-то большая, и остальные тоже.
Урезание[83]. Так они сказали. Папа А-Нду продолжает приходить. Он иногда оранжевый — ну, его одежда. Черная кожа и оранжевая одежда. Красиво. Он заявил папе, что Рахиль придется сделать урезание, они ее так урежут, что ей не захочется бегать по чужим мужьям. Я не слышала, когда он говорил это по-французски, но папа ночью все пересказывал маме. Урезание. Папа объяснил, что его делают здесь всем девочкам, и еще добавил: вот видишь, сколько тут еще работы? Они ведут этих девочек, как ягнят на заклание. А мама усмехнулась: с каких это пор он стал волноваться о защите юных дам? И еще сказала, что ее главная задача — позаботиться о собственных дочерях, и если бы он был настоящим отцом, то делал бы то же самое.
Папа ответил, что делает все, что может; по крайней мере, мистер Аксельрут — это лучшая замена. У мамы случился истерический припадок, и она разорвала пополам простыню. Она ненавидит их обоих, но они все равно должны приходить, ведь папа А-Нду — вождь, а мистер Аксельрут — замена. У всех случаются истерики. Особенно у Рахили.
Мама нашла таблетки, которые я прилепляла к стене, вынимая изо рта. Не могла я их глотать. Таблетки такие горькие, а когда их вынимаешь изо рта, они мокрые и отлично прилепляются к стене. Мама их отковыряла ножом и сложила в чайную чашку. Я видела, куда она ее поставила, — на полку, где хранился аспирин, который закончился. Рахиль спросила, что мы с ними будем делать, а мама ответила: принимать, конечно, Руфи-Майе придется и остальным, когда целые таблетки закончатся. Но я не хочу их принимать, меня от них тошнит. Рахиль заявила, что тоже не будет. Ее чуть не вывернуло, и она объяснила, что это как взять в рот жвачку, которую кто-то уже жевал. Рахиль часто чуть не выворачивает. Мама вздохнула: ладно, если хочешь заболеть, как Руфь-Майя, давай, стели себе постель и укладывайся в нее. Со мной так и было. Я постелила себе постель и вот, заболела. Думала, что мне просто жарко, но мама сказала Рахили, что я серьезно больна. Мама и папа иногда об этом говорят, и папа восклицает: «Бог милостив!», а мама: «Врача!» Они не соглашаются друг с другом, и все из-за меня.
Меня возили к врачу в Стэнливиль два раза: когда я сломала руку и когда она срослась. Гипс стал грязным. Врач разрезал его самыми большими ножницами, это было не больно. Но теперь мы не можем туда поехать, поскольку в Стэнливиле все воюют и заставляют белых людей ходить голыми. А некоторых убили. Когда мы летели туда впервые, я увидела в хвосте самолета маленькие грязные камешки в сумке. Мистеру Аксельруту не понравилось, что я подсматривала за его вещами. Пока мы ждали, когда папа вернется из парикмахерской, мистер Аксельрут тяжело придавил мое плечо рукой и предупредил: если кому-нибудь расскажешь, что видела бриллианты в тех сумках, твои родители оба заболеют и умрут. А я и не знала, что это бриллианты. Я никому не сказала. Поэтому вместо мамы и папы заболела я сама. Мистер Аксельрут по-прежнему живет в своей халупе и, приходя к нам, пристально смотрит на меня: не проговорилась ли я. Он может видеть насквозь, как Иисус. Рассказывает все, что слышит насчет того, что папа А-Нду хочет жениться на Рахили. Об этом все вокруг знают. Папа говорит, что сейчас белые люди должны держаться вместе, и нам приходится дружить с мистером Аксельрутом. А я не хочу. Когда мы ждали отца в самолете, он очень больно сжал мне плечо.
Руку я сломала, поскольку подглядывала, хотя мама не велела мне этого делать. А на сей раз заболела, потому что младенец Иисус всегда видит, что я делаю, а я сделала плохое. Разорвала несколько рисунков Ады, четыре раза соврала маме и хотела увидеть Нельсона голым. И еще ударила Лию палкой по ноге и заметила бриллианты мистера Аксельрута. Много плохих поступков. Если умру, я точно знаю, куда вернусь. Я буду на том же дереве, того же цвета, и все будет таким же. И я буду смотреть на вас сверху. Но вы меня не увидите.
Рахиль
Семнадцать! Теперь мне дюжина плюс еще семь лет. Во всяком случае, я так думала, пока Лия не сообщила, что дюжина — это двенадцать. Если Бог хочет тебя наказать, он посылает тебе не одну, а две сестры, они моложе тебя, но уже выучили наизусть целый словарь. Слава Богу, что только одна из них разговаривает.
Нет, я не ждала свой день рождения. Это второй мой день рождения в Конго, и первый был худшим, какой только можно представить. В прошлом году мама хотя бы поплакала, показав мне коробку с сухой смесью для торта «Пища ангелов», который она притащила аж из вифлеемского магазина «Пигли-Вигли», желая скрасить тяготы моего шестнадцатилетия в чужой стране. Я жутко расстроилась, поскольку не получила никаких приличных подарков: ни шерстяной двойки, ни грампластинок… О, я думала, тот день был худшим, какой может выпасть девушке.
Черт, черт! Я и вообразить не могла, что придется провести здесь еще один день рождения, еще одно 20 августа в той же одежде и том же белье, что год назад, изношенных вконец, если не считать утягивающего пояса для чулок, который я сразу перестала носить, — жуткие липкие джунгли не место для того, чтобы следить за своей фигурой. И в довершение, моего дня рождения почти никто даже не заметил. Несколько раз, глядя на свои часы, словно мне что-то нужно было сделать в этот день, как бы невзначай я восклицала: «О, сегодня 20 августа?» Ада, по той причине, что она ведет свой задом-наперед-дневник, единственная, кто следит за календарем. Она и папа, конечно, у него свой церковный календарь важных встреч, если они у него вообще бывают. Лия просто проигнорировала меня, усевшись за письменный стол отца с видом учительской любимицы и принявшись за свою арифметическую программу. С тех пор как Анатоль попросил ее помочь ему провести несколько уроков в школе, она считает себя принадлежащей к сильным мира сего. Было бы из-за чего нос задирать! Это просто математика, самое скучное, что есть в мире, и Анатоль разрешил ей учить лишь самых маленьких. Я бы не стала, даже если бы Анатоль заплатил мне за это зелененькими американскими долларами. У меня бы случился дорожный гипноз[84], если бы пришлось смотреть на всех этих козявок с соплями от носа до губ.
Я громко спросила у Ады: «Слушай, а сегодня не 20 августа?» Она кивнула, и я с удивлением окинула взглядом комнату. Моя семья как ни в чем не бывало сидела за завтраком, составляла учебные планы и занималась еще бог знает чем, будто это был лишь очередной заурядный день, даже не такой, как вифлеемские четверги, когда мы выносили мусор из квартиры.
Вскоре мама случайно вспомнила. После завтрака она подарила мне свои сережки и браслет к ним, который мне нравился. Это обычное резное стекло, однако приятного зеленого цвета, он красиво оттеняет мои волосы и глаза. А поскольку это была единственная драгоценность, какую я видела за последний год, можно было считать стекло чуть ли не бриллиантами — настолько уменьшились мои запросы. В любом случае, было приятно получить хотя бы эту безделушку. Мама завернула ее в тряпочку и написала на открытке, сделанной из листка блокнота Ады: «Моей прекрасной перворожденной девочке, уже совсем взрослой». Она может, когда постарается. Я поцеловала ее и поблагодарила. Но мама сразу вернулась к Руфи-Майе, делать ей обтирания губкой, так что на этом праздник завершился. Температура у Руфи-Майи скакнула до ста пяти[85] градусов, Аду ужалил в ногу скорпион, и ей пришлось отмачивать ее в холодной воде, а мангуст забрался в курятник и съел несколько яиц, все в один день — в день моего рождения! И они это сделали, чтобы отвлечь внимание от меня. Кроме мангуста, пожалуй.