Вероятно, причины, по которым мама спасла именно меня, сложны, как сама судьба. Кроме всего прочего, выбор у нее был ограничен. Один раз она меня предала, один раз спасла. Так же поступила судьба с Руфью-Майей, только в обратной последовательности. В каждом предательстве есть оборотная сторона, как в монете — орел и решка, и спасение всегда на другой стороне. Предательство — друг, которого я знаю давно, двуликая богиня, глядящая и вперед, и назад с ясным и четким обещанием удачи. Я всегда думала, что по этой причине из меня получится серьезный ученый. Однако, как выяснилось, предательство рождает и кающихся грешников, и дальновидных политиков, и призраков. Наша семья, похоже, произвела каждого по одному.
Соломенный тюфяк, замужество, паро́м, могила — сегодня это наши четыре разновидности исхода. Хотя, по правде сказать, никто из нас пока не переправился на противоположный берег. Кроме Руфи-Майи. Нужно подождать — что она скажет.
На пароме поплыла я. До того утра, когда мы прибыли на берег реки, я была уверена, что мама возьмет Лию, а не меня. Лию, которая, несмотря на малярийный ступор, бросилась вперед, чтобы, скрючившись в каноэ, создать противовес аккумулятору, как всегда, затмив меня своим героизмом. Но пока мы наблюдали за тем, как пирога плывет через Куенге, мама так крепко держала меня за руку, что я поняла: выбрали меня. Она выволочет меня из Африки, даже если это будет последним материнским деянием в ее жизни. Наверное, так оно и было.
Лия Прайс
Миссия Нотр-Дам де Дулёр, 1964
La Dragueuse, Минный Тральщик — так называют меня монахини. И не потому, что моя юбка волочится по земле. Я ношу под нею брюки и подтыкаю ее, чтобы двигаться быстрее или влезть на дерево с луком — подстрелить немного мяса, чему, кстати, монашки очень радуются. Но по их глазам вижу: они считают, что во мне слишком много озорства и жизнелюбия для нынешних обстоятельств. Даже сестра Тереза, которая ближе всего к тому, что можно было бы назвать моей подругой здесь, в Великой Тишине, пометила меня как черную овцу в этом белоснежном стаде, настояв на том, чтобы я носила только коричневое ниже плеч. Ее обязанность — стирка больничного белья, и она утверждает, что я безнадежна в том, что касается белого.
— Лизелин! — гневно кричит она, держа в вытянутой руке мой наплечник, заляпанный чьей-то кровью, наверное, какого-нибудь кошачьего, которого я свежевала.
— Месячные? — выдвигаю я предположение, и сестра Тереза складывается пополам от смеха, краснеет и заявляет, что я — это de trop[114]. Тем не менее я оглядываюсь вокруг и думаю: как в сложившихся обстоятельствах любое количество жизнерадостности может быть хотя бы достаточным?
Лизелин — это я: сестра Лизелин, облагодетельствованная, привезенная сюда под покровом темноты, получившая убежище на время бесконечных тюремных заключений моего жениха, обряженная в просторную одежду, отданная в жены Богу, чтобы скрыть свою девичью фамилию. Надеюсь, Он относится с пониманием, когда я молюсь за то, чтобы наш брак не продлился вечно. Сестры, похоже, забыли, что я — не одна из них, даже притом, что знают, как я сюда попала. Тереза, тараща глаза, заставляет меня повторять подробности «моей биографии». В этом она вся: двадцати лет от роду, в тысячах миль от французских пастбищ, стирает одежду прокаженных и белье после кровавых выкидышей, и тем не менее ее потрясает рассказ о моем чудесном спасении. Или то, что я спаслась вместе с Анатолем. Когда мы одни в душной прачечной, она спрашивает, как я узнала, что это любовь.
— А что еще это могло быть? Что еще может одурманить тебя настолько, чтобы подвергнуть опасности сотни людей?
Это правда, я действительно это сделала. Очнувшись наконец от лекарственного угара в Булунгу, я поняла, какую обузу представляла собой, и проблема не в том количестве фуфу и рыбной подливы, которые съедала день за днем, а в том, что являлась иностранкой в воронке циклона. Армия Мобуту была безжалостна и непредсказуема. Жителей Булунгу могли обвинить в том, что они меня укрывали. Деревню вообще безо всяких причин могли сжечь дотла. Люди быстро учились: лучшей стратегией было стать невидимым. Однако обо мне было известно всей округе: в течение месяцев болезни и забытья я была развевающимся кричащим флагом, влюбленной дурочкой, центром собственной вселенной. Наконец, я воспрянула и увидела, что солнце пока восходит на востоке, а вот остальное изменилось. Я умоляла Анатоля отправить меня куда-нибудь, где я не представляла бы опасности для других, но он не хотел отпускать меня одну, утверждал, что мне нечего стыдиться. Анатоль сильно рисковал, чтобы находиться рядом со мной. Сейчас многие рискуют тем, что любят, повторял он, или просто тем, к чему привыкли. Мы скоро уедем, обещал Анатоль, вместе.
Друзья, в том числе люди из Киланги, о которых я никогда бы не подумала, что они станут рисковать ради Анатоля, помогали нам. Например, папа Боанда. В своих красных штанах он пришел к нам в Булунгу однажды вечером, неся на голове чемодан. И дал нам деньги, какие якобы был должен моему отцу, хотя это весьма сомнительно. Чемодан был наш. В нем лежали платье, альбом Руфи-Майи для раскрашивания, вещички из сундучков с приданым, мой лук и стрелы. Кто-то из жителей Киланги сохранил эти дорогие для нас предметы. А может, они просто никому из прочесывавших наш дом женщин не понадобились, хотя лук, по крайней мере, представлял ценность. И третья вероятность: испуганные тем, что наш Иисус не сумел нас защитить, они предпочли держаться от всего нашего подальше.
Новости об отце были плохими. Он жил один. Я не представляла его без женской заботы — кто же ему теперь готовил? Говорили, будто он отрастил бороду, не стрижется и страдает от недоедания и паразитов. Дом сожгли, в этом винили либо дух нашей мамы, либо озорство деревенских детей, хотя папа Боанда допускал, что это отец пытался пожарить мясо на керосиновом пламени. Отец перебрался в лесную лачугу, которую называл Новой церковью вечной жизни, Иисус бангала. По многообещающему названию можно было заключить, что приверженцев у него было немного. Люди ждали, чтобы увидеть, как Иисус защитит папу Прайса, когда он вынужден справляться наравне со всеми остальными — без внешней помощи, доставляемой на самолете, и даже без женщин. Пока папа, похоже, особых успехов не достиг. Ко всему прочему его церковь располагалась слишком близко к кладбищу.
Папа Боанда с искренней добротой сказал мне, что в Киланге горюют о Руфи-Майе. Папа Нду пригрозил изгнанием папе Кувудунду за то, что тот принес змею в наш курятник, это стало известно, поскольку Нельсон многим показывал следы. Несчастье за несчастьем обрушивались на Килангу. Пролумумбовцы из учеников Анатоля вступали в вооруженные стычки с остатками Национальной армии, теперь армии Мобуту, южнее по течению реки. Нас предупредили, что любое путешествие сейчас могло быть опасным.
Но все оказалось еще сложнее. Несмотря на окончание дождей, пешком мы могли дойти не дальше, чем до берега Куенге. Оттуда мы планировали проплыть на пароме до самого Леопольдвиля, где Лумумба имел огромную народную поддержку. Дел было много, к тому же Анатоль считал, что там мы будем в безопасности. Деньги папы Боанды стали для нас спасением. Их было мало, зато это были надежные бельгийские франки. Конголезская валюта обесценилась за один день. Миллиона розовых конголезских купюр не хватило бы, даже чтобы расплатиться с паромщиком.
Вот так все и шло: земля сдвигалась, пока мы спали, и каждое утро преподносило нам новые ужасные сюрпризы. В Стэнливиле мы быстро обнаружили, что здесь я являюсь даже большей помехой, чем в Булунгу. При виде белой кожи люди возмущались, и у меня хватало ума понимать — почему. Они потеряли своего героя в результате торга между иностранцами и Мобуту. Анатоль завернул меня до самой макушки в канги из батика, надеясь замаскировать под конголезскую матрону, и старался, чтобы я не попадалась на глаза людям, разъезжавшим в автомобилях. Я едва не теряла сознание в стэнливильском водовороте: люди, машины, животные на улицах, окна, сурово глазеющие со стен высоких бетонных зданий. Я ведь и шагу не сделала из джунглей со времени своего полета с папой в Леопольдвиль год назад, или сто лет назад.
Анатоль организовал наш отъезд из города. В кузове грузовичка кого-то из его друзей, заваленные листьями маниока, мы покинули Стэнливиль глубокой ночью и пересекли границу Центральноафрикаской республики в городе Бангасу. Меня доставили в эту миссию, расположенную глубоко в джунглях, где в обществе соблюдавших строгий нейтралитет сестер потрепанная новенькая по имени сестра Лизелин могла бы прожить несколько месяцев незамеченной. Не задав ни единого вопроса, мать-настоятельница предложила нам с Анатолем провести нашу последнюю ночь вместе в моей маленькой пустой комнате. Благодарность за ее доброту унесла меня далеко по моей трудной дороге.
Тереза почти прижимается ко мне и снизу смотрит мне в лицо, домиком вздернув брови — как значки в написании ее имени[115].
— Лизелин, в чем ты себя винишь? Он тебя трогал везде?
Мы рассчитывали, что разлука продлится не более шести — восьми недель, пока Анатоль будет работать с лумумбистами над восстановлением плана своего свергнутого лидера, плана, призванного привести народ к миру и процветанию. Какими мы были наивными! Анатоля схватила и бросила в тюрьму мобутовская полиция, не успел он вернуться в Стэнливиль. Моего любимого допросили под треск ломающихся ребер, отвезли в Леопольдвиль и посадили под стражу в кишащем крысами внутреннем дворе того, что прежде было роскошным посольством. Наша затянувшаяся разлука усилила мою преданность Анатолю, улучшила французскую грамматику и укрепила способность жить в неопределенности. Вскоре я похвасталась Терезе, что поняла наконец сослагательное наклонение.
С содроганием думаю о том, что бы сказал папа, увидев меня среди племени женщин-паписток. Дни я провожу по возможности продуктивно: стараюсь содержать себя в чистоте, оттачивать точность прицела и держать рот на замке от вечерни до завтрака. Учусь ждать воздаяние за терпение. Каждые несколько недель я получаю письмо из Леопольдвиля, что помогает мне держаться на плаву. Сердце у меня начинает бешено колотиться при виде длинного синего конверта, который кто-нибудь из сестер приносит в рукаве с таким видом, будто там — сам отправитель. И да, он там! Все такой же ласковый, непримиримый и мудрый, а главное — живой! Я не могу удержаться от радостного визга и выбегаю во двор, чтобы там, в одиночку, насладиться своей добычей, как кошка украденным цыпленком. Прислонившись лицом к прохладной стене, целу́ю ее старые камни, благословляя свой плен, ведь только то, что я здесь, а Анатоль там, способно сохранить нас друг для друга. Я знаю, он злится от того, что не приносит пользы, сидя в заточении, в то время как на нас надвигается война. Но если бы сейчас Анатоль имел возможность делать то, что считает нужным, его бы наверняка уже убили. Если заключение наносит ущерб духу Анатоля, то есть надежда, что тело его останется невредимым, и я буду делать для этого все, что смогу, и впредь, до конца.