Библия ядоносного дерева — страница 81 из 98

— Ну, хотя бы немного бобов, Элизабет, — взмолилась я. — Свежих, зеленых. Мангванси, например, которые мы ели в деревне.

Лучшая подруга Паскаля, приветливая девочка по имени Элеве́, зашла в дом и уселась на стул напротив Элизабет, но была необычно тиха.

— О чем задумалась? — Элизабет ткнула ее ручкой ножа. — Скажи мадам Нгемба, что ей нужна новая канга, на которой сохранились бы хоть какие-нибудь краски. Объясни ей, что она позорит сыновей, когда ходит на базар в своей половой тряпке.

Видимо, не желая поддерживать разговор о манере одеваться, Элеве теребила короткий рукав школьной формы. По пепельному оттенку ее очень темной кожи и устало опущенным плечам я догадалась, что у нее глисты, — так же выглядели мои мальчики, когда заражались. Я сняла с плиты кастрюлю с подгузниками, тщательно вымыла руки с мылом, которое мы ценили на вес золота, и прервала очередь емкостей на кипячение, чтобы сделать для Элеве чашку чая.

Неожиданно она сообщила, что уходит из школы.

— Ох, Элеве, не может быть! — воскликнула я. Она была умной девочкой, хотя, разумеется, это ничего не гарантировало.

— Почему? — спросила Элизабет.

— Чтобы работать с мамой по ночам, — уныло ответила она. Это означало работать проституткой.

— Сколько тебе лет? — поинтересовалась я. — Одиннадцать? Десять? Это преступление, Элеве, ты еще ребенок! Существуют законы, запрещающие детям подобные занятия. Ты даже не представляешь, как это ужасно. Тебе будет страшно, больно, ты можешь подхватить заразу.

Элизабет испуганно посмотрела на меня:

— Монделе, не пугай ее. Нужно же им как-то зарабатывать на жизнь.

Конечно, это правда. И здесь не существует никаких законов, ограждающих детей от проституции. Дочери Элизабет, Кристиане, семнадцать лет, и она, как я догадываюсь, работает в городе, хотя мы об этом никогда не говорим. Каждый раз, когда мы достигаем дна, Элизабет открывает свой тощий кошелек. Лучше бы она этого не делала. Я неотрывно смотрела на Элеве, маленькую подружку моего сына, девочку с костлявыми коленками и двумя косичками, торчавшими в стороны, как ручки велосипеда. Проститутка?! Наверное, ее детский вид будет увеличивать спрос на нее, поначалу, по крайней мере. От этого мне захотелось взвыть. Я плюхнула кастрюлю с маниоком на плиту, расплескав воду.

Я выживаю тут на своей ярости. А что еще остается? Я выросла с зубами, стиснутыми на вере в большого белого человека, облеченного властью, — Бога, президента, все равно кого, просто того, кто служил справедливости! Здесь же ни у кого никогда не было ни малейшего повода предаваться подобному обману. Порой я кажусь себе единственным человеком на много миль вокруг, кто еще не сдался. У меня это проявляется по-другому, чем у Анатоля, выражающего свой гнев более продуктивными способами.

После сообщения Элеве мы сидели молча. По радио сообщили, что за приезд сюда американские боксеры получат по пять миллионов американских долларов каждый из нашей казны. И столько же будет стоить обеспечение чрезвычайных мер безопасности и создание праздничной атмосферы во время матча.

«Весь мир будет с уважением произносить название нашей страны — Заир», — заявил Мобуту в коротком записанном на пленку интервью в конце передачи.

— С уважением! — Я будто сплюнула это слово на пол, что ужаснуло Элизабет едва ли не больше, чем сумма в двадцать миллионов долларов.

— Ты знаешь, что находится под этим стадионом? — спросила я.

— Нет, — твердо ответила Элизабет, хотя я уверена в обратном.

Сотни политзаключенных, закованных в кандалы. Это одна из мобутовских отвратительных подземных тюрем, и все мы отдавали себе отчет в том, что Анатоль может в любой день оказаться там — за то, чему учит, за его веру в подлинную независимость, за преданность нелегальной Объединенной лумумбистской партии — лишь по доносу одного хорошо оплаченного осведомителя.

— Заключенные могут поднять шум во время боксерского матча, — предположила Элеве.

— Что не будет способствовать повышению уважения к Заиру, — добавила я.

— Ликамбо те. — Элизабет пожала плечами. — Паскаль и Патрис будут в восторге. Монделе, только подумай: Мухаммед Али. Он же герой! Мальчишки выбегут на улицы приветствовать его.

— Не сомневаюсь, — кивнула я. — Со всего мира соберутся люди, чтобы посмотреть на это великое событие: два чернокожих, молотящих друг друга до бесчувствия за пять миллионов долларов каждый. И они уедут отсюда, так и не узнав, что во всем проклятом Заире ни один государственный служащий, не считая, разумеется, чертовой армии, за последние два года не получил денег.

Для женщины ругаться на лингала — совершенно недопустимо. Элизабет приходится мириться с тем, что я часто ругаюсь.

— Стэнливиль! — восклицает она, чтобы сменить тему.

— Кисангани, — отвечаю без энтузиазма. Элеве убегает поиграть с Паскалем, чтобы не участвовать в этом жутком испытании.

— Национальный Альберт-парк?

— Парк де ла Маико.

Ни одна из нас не знает, правильны ли мои ответы, да нам это безразлично.

Я понимаю, что Элизабет внезапно меняет тему разговора из добрых побуждений, — обычно ради чьей-нибудь безопасности, в данном случае моей. Я также наблюдаю за ней на базаре, отдавая себе отчет в том, что никакая школа не научит меня большему, чем она. Конголезцы обладают сверхчутьем. Общественным чутьем. Они распознают человека с первого взгляда, оценивая возможности взаимодействия, и это необходимо здесь, как воздух. Выживание — это непрерывный торг, поскольку приходится совершать негласный бартер на каждую услугу, которую правительство якобы предоставляет, а на самом деле — не тут-то было. С чего начать описание трудностей жизни в стране, где руководство установило стандарты для процветания тотальной коррупции? В Киншасе нельзя даже завести почтовый ящик; на следующий день после того как ты его арендовал, начальник почтового отделения может продать его другому за более высокую цену, а тот выкинет твою корреспонденцию, едва выйдя за дверь, прямо на улицу. Начальник отделения будет оправдываться — небезосновательно, — мол, ему надо кормить семью. Он тоже каждую неделю получает пустой конверт с извещением о чрезвычайных экономических мерах. Аналогичный аргумент приведет телефонный оператор, который соединит тебя с абонентом за пределами страны только после того, как ты укажешь место в Киншасе, где будет оставлен конверт со взяткой. Так же действуют сотрудники визовых и паспортных служб. Для постороннего это выглядит сплошным хаосом. Однако это не так. Это торг, строго упорядоченный и бесконечный.

Как белая женщина, я представляю собой в Киншасе массу возможностей, но даже и к черной женщине с такими же, как у меня, кошельком и кожаными туфлями могут подойти на улице. Я к этому никогда не привыкну. На прошлой неделе ко мне приблизился молодой человек и попросил три тысячи заиров; у меня в который уж раз отвисла челюсть.

— Монделе, он не просил у тебя три тысячи заиров просто так, — тихо произнесла Элизабет, когда мы двинулись дальше. — Он открывал для тебя дверь к обмену, — объяснила она. — У него было что тебе предложить, может, какая-то внутренняя информация насчет черного рынка или имя телефонного оператора с неавторизованным (и следовательно, дешевым) доступом к международной связи.

Элизабет растолковывала мне это уже десятки раз, но я все равно теряюсь, сталкиваясь с подобным. Любой, кому что-нибудь требуется — операция по удалению почечных камней или почтовая марка, — вынужден отчаянно торговаться, чтобы получить это в Киншасе. Конголезцы к этому привыкли и выработали тысячу всяких способов сократить путь. Они оценивают перспективы, изучая одежду и настроение партнера, так что процесс идет вовсю, прежде чем кто-либо из двоих успеет открыть рот. Если вы глухи к этому предварительному, бессловесному разговору, первая же фраза окажется шоком: «Мадам, я прошу три тысячи заиров». Я слышала, как иностранцы жаловались, будто конголезцы жадные, наивные и вообще никудышные люди. Иностранцы ничего не понимают. Конголезцы — либо мастера выживания, обладающие невероятной проницательностью, либо покойники уже в раннем возрасте. Таков у них выбор.

Какие-то намеки на это я заметила у Анатоля давно, когда он объяснял мне, почему переводит проповеди отца. Это было не проповедью Евангелия, а разоблачением. Приглашением за стол переговоров предполагаемых будущих прихожан. Я умножила свою оценку ума Анатоля на десять, теперь, оглядываясь назад, вынуждена применить тот же счет ко всем, кого мы тут узнали. Дети, допекавшие нас каждый день, прося денег и еды, не были попрошайками, они привыкли к распределению излишков и не понимали, почему мы не делимся своими. Вождь, который предложил взять в жены мою сестру, разумеется, не жаждал, чтобы отец отдал ему свою вечно ноющую «муравьиху»! Догадываюсь, папа Нду деликатно намекал, что мы стали обузой для деревни во времена голода, что в здешних местах люди справляются с подобными обузами, перераспределяя семьи, и если такая идея нам представляется невозможной, то не лучше ли нам куда-нибудь переехать. Папе Нду, конечно, было свойственно начальственное высокомерие — вспомнить хотя бы тот случай, когда он устроил выборы в церкви, желая унизить отца, — но, как я теперь понимаю, в вопросах, касающихся жизни и смерти, он был почти великодушен.

Печально видеть, что лучшие способности и дипломатичность заирцев вынужденно тратятся лишь на поиски способов выживания, притом что несметные сокровища алмазов и кобальта ежедневно уплывают у нас из-под ног. «Это не бедная страна, — не устаю втолковывать я своим сыновьям так, что они, наверное, слышат это даже во сне, — а страна бедных».

Вечером выясняется, что никакой зарплаты, не говоря уж о прибавке, нет. Однако Анатоль возвращается с работы в приподнятом настроении из-за всеобщей забастовки, о которой тихо рассказывает за ужином, тщательно, как всегда, пользуясь эвфемизмами и вымышленными именами — опасаясь поставить под угрозу мальчиков. Хотя наверняка даже Перл-Харбор ускользнул бы сегодня от их внимания, так сосредоточены они были на поглощении маниока. Чтобы «растянуть» еду, я отщипываю левой рукой маленькие щепотки со своей тарелки, качая на правой Мартина. И с каждым проглоченным им кусочком чувствую себя более голодной.