Это было зимой, землю покрывал густой и глубокий снег. И на могиле был снег. Снег и венки. Кусок арматуры и табличка. Памятника не было. Памятник не ставят сразу. Сначала гроб с трупом должны сгнить и провалиться, могила — осесть. Только потом ставят памятник, чтобы его не покосило. Так делают всегда. Люди практичны, даже своих мертвых обустраивают наверняка.
Я встал в снег, положил две гвоздики к засыпанным снегом венкам. Потом достал из кармана пальто две чекушки водки. Открыл обе. Одну поставил у могилки — не знаю, Илья, может, если ты принял такую веру, тебе нельзя пить водку? С другой стороны, тебе уже все можно. А я по-любому выпью. С тобой и за тебя.
Я отхлебнул сразу на четверть и закусил глотком холодного воздуха.
Так вот, что я хотел тебе сказать, Илья, когда ты лежал в хосписе, я очень хотел позвонить, правда!.. Каждый день думал — позвоню сегодня!
Так я и сам не заметил, как стал разговаривать с могилой, как никогда не делал раньше, не умел. Не понимал и не слышал. Потому что был далеко, наверное. Теперь я гораздо ближе, теперь слышу.
Нет, ну честно, я собирался позвонить! Я вот только думал: а что я скажу тебе? Типа — держись, брат, все будет хорошо! И это… поправляйся?! Какое поправляйся, когда метастазы пошли… Понимаешь, я не могу в таких делах врать, подбадривать, ну и все такое. То есть я, может, верю, что все будет хорошо. Как раз таки я в это верю! Просто мое хорошо, оно отличается. И ему совсем не мешает смерть. Скорее, смерть — часть плана, по которому потом все обязательно станет хорошо. Я, Илья, когда был еще ребенком, совсем маленьким, если меня обижали или просто становилось грустно, я тогда думал себе: ничего. Это все ничего. Все равно я умру.
И становилось так сразу легко и спокойно. И так мелко, так ничтожно все остальное. Подумаешь, двойка… умру ведь! А тут — двойка!
И это такой оптимизм, правда! Только люди не понимают. Они считают меня мрачным пессимистом. А я не пойму, почему? Если я рад, что умру, то в чем тут мрачность, в чем пессимизм? Все равно ведь умру! И когда не рад этому, то тогда только горше! Вот уж точно мрачная депрессуха! А если подумать, то почему рад тому, что умру? Да потому, что знаю — после смерти буду жить вечно!
А те, которые думают, что после смерти сразу умрут и больше ничего не будет, и боятся смерти, и говорят: нет, нет, не сейчас! — вот они пессимисты!
Я, знаю, путано говорю. Я сейчас еще выпью, чтобы слова лучше связывались…
Выпил и колким воздухом заглотнул.
Я давно заметил, что люди меня не понимают. Например, не понимают моих шуток. Я сказал своему дантисту: «Поставьте мне зубной протез так, на живой корень». Она говорит: «Давайте лучше сделаем имплантат, имплантат — это навечно!» Я ответил: «Мне не нужен вечный протез. Я не собираюсь жить вечно».
Правда ведь, хорошая шутка?
А она смутилась: «Что вы говорите, вы еще такой молодой…»
А что я такого сказал? Разве это неправда, что я умру? И зачем мне тогда вечные зубы? Зачем мне вообще что-нибудь вечное — здесь, когда вечен я буду в другом месте?
Вот там и надо копить себе богатства, открывать счета, накопительные, депозиты, пакеты акций скупать, обзавестись недвижимостью и можно даже вставить себе зуб. Вечный.
А ты понимал! Ты сам был такой, только лучше! Я мог бы сказать тебе все так, как думаю. Но… все же чего-то боялся. А надо было попробовать. Попробовать, начать говорить, а там… там все бы само… и ведь это было так просто! Вот он, твой номер, до сих пор в моем телефоне. Только не ответит больше никто. Не поднимет трубку. Абонент вне зоны действия сети. Вне зоны. Вне действия. Вне сети. Вырвался.
Почему же я не позвонил тебе, Илья?.. Какой же я мудак, прости меня Господи!..
Выходит, я уже все сказал. А он ответил. Он продолжает говорить со мной: его стихи в песнях по радио каждый день. Горят над нами, горят, бриллиантовые дороги. Чтобы идти по ним вслед за богами, нужны золотые ноги.
Все не просто так.
Нужны золотые ноги!
Там ведь тоже нужны ноги, чтобы ходить за богами и оставлять следы на бриллиантовых дорогах.
Выходит, что я спросил, а он ответил — еще раньше.
Поэтому я не стал ему звонить. Вместо этого я набрал другой номер:
2-11-36.
Вообще-то у меня плохая память на цифры. Я не помню номера дома и квартиры по месту своей постоянной регистрации. Не помню госзнака своего автомобиля. Не запоминаю номера телефонов. Но этот номер я запомнил на всю жизнь.
2-11-36. Номер телефона в нашем доме. В Шали была небольшая телефонная станция. Пятизначных номеров хватало. У нас был телефон. Его номер был: 2-11-36. Я запомнил его. Теперь вы тоже запомнили.
Сейчас в нашем доме нет телефона. Уже давно нет, телефонную станцию взорвали, ни проводов, ни столбов не осталось. Это ничего. Теперь у всех сотовая связь. И все же я очень хочу, чтобы когда-нибудь у нас снова поставили стационарный телефон, протянули линию, из далека, из прошлого, и обязательно восстановили номер: 2-11-36.
Этот номер я набирал, после междугородних кодов, на переговорном пункте около Дворцовой площади. Вечно голодный и мерзнущий студент. Пришедший пешком, ночью, от общежития на Петроградской стороне. Отстоявший очередь к кабинке. Чтобы набрать номер и услышать дом, родное, любовь.
Прошло почти двадцать лет, и я набрал этот номер снова. Для чего? Как и тогда, чтобы услышать дом. Родное. Любовь. Без кодов, просто пять цифр. Меня соединят правильно. Если сегодня действительно тот самый день.
И когда я услышал «алло» с той стороны, я снова зарыдал. Тихо и без слез, просто онемело горло, и тряслись плечи. Как в тот вечер.
…Врач сказал, что у нее началась гангрена. Если ампутировать обе ноги… все равно, кровь заражена и… но, тогда, может, еще полгода…
— Мама, родная, любимая, пожалуйста! Соглашайся на операцию! Не уходи от нас! Мы же не сможем… я… я не смогу жить, если ты… если тебя… мааааамааааа…
Это в трубку телефона, за полторы тысячи километров, на том конце на заднем плане сдавленные причитания сестры. И неожиданно холодное, спокойное:
— Сможешь. Ничего, все могут, и ты сможешь. А мне пора. И как я пришла в этот мир, с двумя ногами, так и уйду, вся, целая. Что же мне, по частям умирать? И ноги в одном месте похоронят, а остальное все в другом? Как же потом меня собирать на Страшный Суд, по разным местам из земли выковыривать? Кто же это будет? Архангелы будут кости мои таскать?.. Нет. Сама встану, как была.
А дальше уже с раздражением:
— Хватит, я устала разговаривать.
Ту. Ту. Ту. Ту. Ту. Ту. Ту. Ту. Ту. Ту. Ту. Ту. Ту. Ту. Ту. Ту. Ту. Ту. Ту. Ту. Ту…
И больше никогда…
Сегодня же такое еще молодое, дерзкое: «Алло! Алло, кто это?». А на заднем плане, фоном — гуси гогочут. Играет магнитофон. И по двору метелка из прутьев — шарк, шарк, шарк. Я знаю: это мама стоит в белой зале, где телефон, у окна, а окно открыто, гуси в птичнике, и сестра метет под музыку: «Челенджэ постмэн, бринг ми э леттер…»
Мама! Это я!.. Это я, знаешь… ту вазу разбил… черт, да не разбивал я вазы, это маленький Володя Ульянов из книжки так сделал, а потом честно признался. А я не про вазу, но что я тоже. В чем-то важном тебя обманул.
В том что… стал взрослым? В том, что не спас тебя от смерти? И не умер вместе с тобой?
Я ведь ушел от тебя, я искал Бога и вечную жизнь — но для тебя, мама! Чтобы вечная жизнь. А ты думала, я предал тебя? Нет!
Но я не успел. Или не нашел. А все прошло, я стал взрослым. Которые уже ни во что, а просто так — чингизиды на этой земле. Ты думала: буду всегда твой, с тобой. А я обманул, вырос.
И в том, что не стал взрослым.
Так и не вырос.
А ты, мама, все правильно… гордо жила и умерла гордо. А я не могу… я вот так… тут… ты же видишь… и я тебе позвонил, потому что… для того, чтобы сказать, чтобы ты знала, что я…
— Мама, кто это?
— Не знаю, сына. Ничего не слышно. Шипение и треск, как будто очень издалека. Может, это тете Марии звонят, из Омска?..
Бич Божий
Это было давно. Очень давно. В те далекие, уже мифические годы, когда одному человеку было еще дело до другого. Это было время тотальной несвободы. Казалось, что каждому человеку есть дело до каждого другого. И всему обществу есть дело до каждого человека. И, что закономерно, каждому человеку было дело до общества.
Сейчас мы живем в другом, абсолютно свободном мире. Мире, где каждый человек свободен упасть до самого низа. Никто не остановит его, не будет тянуть вверх, толкать дальше от края пропасти. Человек сейчас может быть бездомным, быть нищим. Никто не нарушит его священного права. Многие даже помогут ему утвердиться в своей решимости. Например, если человек остается один и начинает пить, о нем узнают квартирные аферисты и с помощью отработанной схемы переписывают на себя квартиру этого человека, а самого человека отвозят в далекий пригород или просто выкидывают на улицу. Потому что мы живем в свободной стране и каждый свободен катиться по наклонной до самого дна.
Раньше было не так. Раньше человеку мешали. Если человек переставал ходить на работу, спивался или зачитывался книгой «Роза Мира», его вызывали на профком, фабком, учком, чуть ли не совнарком занимался его вопросом. Он бросал одну работу — ему давали другую. Он горько пил — его забирали в ЛТП и лечили. От человека уходила жена — другая жена находила этого человека, а коллектив брал на поруки. Иначе было нельзя.
Ведь то, прошлое, тоталитарное общество было основано на отвратительной несвободе и эксплуатации человека. Оно совершало насилие над душой человека. Люди были главным богатством государства, и каждый человек государству был нужен. Оно не могло позволить, чтобы люди, эта ценная валюта, пропадали просто так. Нет, дело не в каком-то особенном гуманизме. Просто люди были действительно нужны: чтобы поднимать целину, вкалывать на стройках века, прокладывать магистрали через тайгу и от Венеры до Марса, точить оружие на станках, служить в самой большой армии мира; даже для того, чтобы устраивать величественные парады два раза в году — без людей никак нельз