Никогда не забуду, с какой растерянностью и отчаянием он смотрел на меня, когда я пришел на его зов к нему в комнату взглянуть, что случилось с лампами.
— Вот, — сказал он, поднося зажженную спичку к фитилю. — И так она гаснет каждый раз.
Всякому сельскому жителю известно, насколько непредсказуемы и капризны «лампы Аладдина». Чтобы они работали безотказно, за ними нужен постоянный уход. Даже просто поправить фитиль и то дело непростое. Разумеется, я не однажды объяснял ему, как управляться с лампами, но, заходя к нему, каждый раз видел, что они едва светят или коптят. И я знал, что его очень раздражает необходимость возиться с ними.
Чиркнув спичкой и держа ее у фитиля, я было хотел сказать: «Вот, смотрите, это так просто... сущий пустяк», но, к моему удивлению, фитиль отказался загораться. Я поднес другую спичку, потом еще, все было напрасно. Только когда я попробовал зажечь свечу и увидел, как она затрещала, я понял, в чем дело.
Я открыл дверь, чтобы впустить немного воздуха, и снова взялся за лампу. Она зажглась. «Воздух, друг мой. Не хватает воздуха!» Он с изумлением уставился на меня. Чтобы свежий воздух поступал в комнату, ему пришлось бы держать окно открытым. Но тогда станет задувать ветер и попадать дождь. «C'est emmerdant!»[346]. И это действительно было невыносимо. Даже больше того. Мне уже виделось, как в одно прекрасное утро я нахожу его в постели — задохнувшимся.
Постепенно он изобрел собственный способ проветривать комнату. Посредством веревки и нескольких крючков, прибитых к верхней створке «датской» двери[347], он мог впускать воздух по своему усмотрению. Не было надобности открывать окно, или убирать мешковину из-под двери, или выковыривать замазку из многочисленных щелей в стенах. Что же до проклятых ламп, то он решил не трогать их, а пользоваться свечами. Горящие свечи придавали его келье вид покойницкой, что подходило его мрачному настроению.
Между тем чесотка продолжала терзать его. Спускаясь к столу, он каждый раз закатывал рукава или штанины и демонстрировал страшные следы ее разрушительного воздействия. Его тело сплошь было покрыто незаживающими язвами. Будь я на его месте, я бы уже пустил себе пулю в лоб.
Было ясно, что необходимо принимать какие-то меры или мы все рехнемся. Мы перепробовали все обычные средства — ничего не помогало. В отчаянии я воззвал к одному моему другу, жившему за несколько сот миль от нас, прося его приехать. Он был способный терапевт, а в придачу хирург и психиатр. К тому же немного говорил по-французски. Он вообще был необыкновенный парень, душевный и открытый. Я знал, что если он сам не справится, то даст хотя бы дельный совет.
И вот он приехал. Обследовал Морикана с макушки до пят, снаружи и изнутри. Закончив, начал с ним беседовать. На его незаживающие язвы он больше не обращал внимания, вообще о них не поминал. Говорил о чем угодно, только не о чесотке. Казалось, он совсем забыл, зачем его позвали. Морикан время от времени пытался напомнить ему о цели его визита, но моему другу удавалось перевести разговор на другую тему. Наконец он сунул Морикану под нос рецепт и приготовился уходить.
Я проводил его до машины, сгорая от нетерпения узнать его откровенное мнение о случае Морикана.
— Врач тут бессилен, — сказал он. — Когда он перестанет думать о своей чесотке, она исчезнет сама.
— А пока?..
— А пока пусть пьет таблетки.
— Они действительно помогут?
— Это зависит от него. От них ему ни вреда, ни пользы. Пока он думает о своих болячках.
Последовала тягостная пауза. Неожиданно он сказал:
— Хочешь откровенный совет?
— Разумеется, хочу, — ответил я.
— Избавься от него!
— Что ты имеешь в виду?
— Только то, что сказал. Это все равно что пустить к себе жить прокаженного.
Должно быть, вид у меня был ужасно расстроенный.
— Все просто, — продолжал он. — Ему не хочется выздоравливать. Все, что ему хочется, это сочувствие, внимание. Это не мужчина, это ребенок. К тому же испорченный.
Мы помолчали.
— И не бери в голову, если он станет угрожать покончить с собой. Он, возможно, попытается таким образом шантажировать тебя, когда другие средства не помогут. Он не убьет себя. Слишком он себя любит.
— Понятно, — пробормотал я. — Вот, значит, как дело обстоит... Но что, черт возьми, я ему скажу?
— Это я оставляю на твое усмотрение, старина. — Он завел машину.
— Ладно, — сказал я. — Может, я сам начну принимать таблетки. Во всяком случае, огромное спасибо!
Морикан ждал меня, лежа на кровати. Он изучал рецепт, но ничего не мог разобрать в докторских каракулях.
Я в нескольких словах объяснил, что, по мнению моего друга, его болезнь имеет психологическую природу.
— Да это любому дураку ясно! — раздраженно бросил Морикан. — Он действительно врач?
— Да, и довольно известный.
— Странно. Он говорил, как слабоумный.
— Неужели?
— Спрашивал, продолжаю ли я до сих пор мастурбировать.
— Et puis?..[348]
— Нравятся ли мне женщины так же, как мужчины. Употреблял ли я когда-нибудь наркотики. Верю ли в эманацию божества. И так далее до бесконечности. C'est un fou![349]
Он замолчал, от ярости не в силах произнести ни слова. Потом мученическим тоном пробормотал, словно обращаясь к самому себе:
— Mon Dieu, mon Dieu, qu'est-ce que je peux faire? Comme je suis seul, toutseut![350]
— Ну, ну, успокойтесь! — уговаривал я его. — Есть на свете вещи похуже чесотки.
— Какие, например? — спросил он так резко, что я растерялся и не мог ничего ответить.
— Да, какие? — повторил он. — Психолог... pouah![351] Он, должно быть, принимает меня за идиота. Что за страна! Ни любви к человеку. Ни понимания. Ни интеллекта. Ах, если б я только мог умереть... уснуть сегодня и не проснуться!
Я ничего не сказал.
— Не желаю вам таких мучений, какие испытываю я, mon cher Miller! Никакая война с этим не сравнится.
Вдруг на глаза ему попался рецепт. Он схватил его, смял и швырнул на пол.
— Таблетки! Он прописывает мне, Морикану, таблетки! Еще чего! — Он плюнул на пол. — Он мошенник, этот ваш друг. Шарлатан. Самозванец.
Так окончилась первая попытка избавить его от мучений.
Прошла неделя, и тут заявляется не кто иной, как мой старый друг Гилберт. Наконец-то, подумал я, кто-то, кто говорит по-французски, кто любит французскую литературу. Какая будет радость Морикану!
Ничего не стоило заставить их разговориться за бутылкой вина. Не прошло и нескольких минут, как они уже обсуждали Бодлера, Вийона, Вольтера, Жида, Кокто, les ballets russes, Ubu Roi[352] и прочее. Увидев, что они отлично спелись, я потихоньку улизнул, надеясь, что Гилберт, который тоже претерпел, как Иов, подымет дух у собеседника. Или хотя бы напоит его.
Час примерно спустя, когда я прогуливался с собакой по дороге, подъехал Гилберт.
— Что, уже уезжаешь? — спросил я.
Не в обычае Гилберта было вылезать из-за стола, покуда не прикончена последняя бутылка.
— Да, сыт по горло, — ответил он. — Ну и гнусный тип!
— Кто, Морикан?
— Он самый.
— Что случилось?
В ответ он посмотрел на меня так, словно его вот-вот вырвет.
— Знаешь, что я бы с ним сделал, амиго? — сказал он кровожадно.
— Что?
— Столкнул бы со скалы в море.
— Легче сказать, чем сделать.
— А ты попробуй! Это будет наилучший выход, — сказал он напоследок и нажал на газ.
Слова Гилберта повергли меня в шок. Было совершенно не похоже на него так говорить о людях. Он был человек добрый, мягкий, внимательный, сам прошел через настоящий ад. Видно, ему не понадобилось много времени, чтобы раскусить Морикана.
Между тем мой добрый приятель Лилик, снимавший хижину в нескольких милях дальше по дороге, из кожи вон лез, чтобы Морикан чувствовал себя у нас как дома. Морикану нравился Лилик, и он полностью доверял ему. Иначе, пожалуй, и быть не могло, поскольку Лилик только и делал, что оказывал ему всяческие услуги. Лилик часами сидел возле него и выслушивал скорбные истории.
От Лилика я узнал о сетованиях Морикана по поводу моего к нему недостаточного внимания.
— Ты никогда не интересуешься его работой, — сказал Лилик.
— Его работой? Что ты имеешь в виду? Над чем это он работает?
— Полагаю, пишет мемуары.
— Это интересно, — сказал я. — Надо будет как-нибудь взглянуть.
— Кстати, — спросил Лилик, — ты когда-нибудь видел его рисунки?
— Какие еще рисунки?
— Господи, так ты их еще не видел? У него в портфеле их целая куча. Эротические рисунки. Повезло тебе, — заржал он, — что таможенники их не нашли.
— Стоящие хоть рисунки?
— Как тебе сказать. Во всяком случае, не для детских глаз.
Спустя несколько дней после нашего разговора к нам заглянул старинный приятель. Леон Шамрой. Как обычно, нагруженный дарами. Главным образом продуктами и выпивкой.
Соколиные очи Морикана распахнулись как никогда широко.
— Невероятно, — пробормотал он и оттащил меня в сторонку. — Он, наверно, миллионер?
— Нет, просто главный оператор на студии «20 век Фокс». Человек, который получил всех «Оскаров». Хотелось бы только, чтобы вы с пониманием подошли к его манере говорить, — добавил я. — В Америке нет человека, который способен сказать то, что говорит он, и выйти сухим из воды.
Тут в наш разговор вмешался Леон.
— О чем это вы тут все шепчетесь? — без обиняков спросил он. — Кто этот малый — один из твоих монпарнасских друзей? Разве он не говорит по-английски? Что он тут делает? Держу пари, сидит у тебя на шее. Налей ему! А то он какой-то скучный — или грустный.