ешь. Ты че, прокурор? Искупить вздумал, чистеньким стать, душу спасти?
– Правда в том, что ты, Миша-Степа Свет, страдаешь себе в удовольствие, – произнес новый голос.
Степа повернул глаза и увидел лыбящегося капитана в наглаженной, ладно сидящей форме.
– Твоя жизнь пресна. Ты ходишь за умирающими не из жалости, а чтобы очнуться и жить. Но тебе этого мало. Ты толстокожий. Как и я. Тебе нужны эмоции посильнее. Ты и сам изувер порядочный, да только кишка тонка! Я хотя бы осмелился! Твоя боль нужна только тебе. Скоро ударит мороз, и к завтрашнему вечеру ты издохнешь. А послезавтра не воскреснешь. Ты слабак. Мне, Степану Васильевичу, не ровня. Я таких, как окурки, давил!
Мать повернулась к капитану Свету и посмотрела на него так, будто между ними что-то было, и только они знают об этом. Капитан ей подмигнул. А отец захохотал, и папироса на его нижней губе тряслась.
– Папа, папочка… зачем ты оставил меня…
Блеклые лица с журнальных страниц кричали, вопили, визжали. Доходяги в телогрейках, с впалыми щеками стучали кирками, холеные жены лагерных начальников, все, как одна, с лицами Жаклин Кеннеди, сладостно отдавались блатным в переполненных трюмах, сытые, невыспавшиеся следователи, похожие на Алена Делона, хлопали ладонями по столам, Софии Лорен в обтягивающих платьях валили деревья, с верхних нар скалились беззубые, изуродованные, состарившиеся дети. Мать делала неприличные движения языком, ребенок у нее на руках уродливо морщил личико, дед издавал ртом пукающие звуки, отец выкидывал коленца в каком-то дурацком танце. Все они требовали от Степана, потешались над Степаном, тыкали в Степана кривыми пальцами и культями.
Что-то блеснуло между дверной притолокой и стеной. Из последних сил Степан натянул веревку, на пуантах сделал шаг к двери.
Орден Ленина.
За доску притолоки был засунут орден Ленина. Так в нагрудный кармашек швейцарам чаевые засовывают.
Степан задышал часто. Размял ноги как мог. Упираясь ими в поперечные бруски на стенах, в полки, в старые ящики, стал лезть. Срывался и лез. На землю сыпались инструменты, гвозди, садовый инвентарь. Веревка ослабла, растянулась. Удалось спиной перевалить через балку.
Упав на плиту, он не ощутил удара. Лежал, тяжело дыша, смотрел на вздувшиеся кисти и пальцы, не поверил, что они – часть его. Вздувшиеся пальцы и есть он. Вспомнил, как мать делала вино из черноплодки и надевала на бутыль резиновую перчатку. Вино считалось готовым, когда перчатка «вставала». Кисти рук очень походили на «вставшие» перчатки. Стоило большого труда поднять руки ко рту. Укусами распотрошил узел. Глубокие бордовые борозды оплели запястья.
– Как хорошо… как же хорошо это было…
Он мял пальцы, грел во рту. Заставил пальцы ожить. Поддерживая одну руку другой, нащупал орден. Вытащить не получалось, железка засела крепко. Тогда он вырвал орден из дощатого зажима граблями.
Потребовалось время, чтобы прорвать гимнастерку, вставить штифт и закрутить прижимную гайку. Сунув кое-как сапоги под мышку, Степан доплелся до дома. Остановился перед фотографией. Посмотрелся. И увидел свое отражение.
Несколько дней он отлеживался. Плечи опухли, боль не проходила. Он перестал думать о Кате, без телефона и планшета связь прервалась. Он грыз сухие макароны, жевал хлеб, ел сахар, разводил муку водой. Однажды утром, лежа на диване, скатил зрачки в углы глаз, скосился на стену. На ту часть стены, с которой они с Катей сорвали фанеру. Под одной дырочкой в бревне набежала свежая дорожка трухи.
Степан взял топор. Едва окрепшими руками поддел фанеру в гостиной. Сорвал лист. Мыши кинулись врассыпную. Одна замешкалась возле его сапога. Маленькое тельце трепетало, головка вертелась. Степан осторожно, чтобы не раздавить, переступил через мышь, подошел вплотную к стене – бревна были сильно изъедены. Степан смотрел на дырочки, на переваренную жучком древесину. Он надел фуражку, заправил пилу бензином и вытянулся по стойке «смирно» перед фотографией.
– Борьба с внутренним врагом обостряется. Пора с ним кончать! Есть!
Степан Васильевич Свет отдал честь, завел пилу. Мотор взревел. Степан Васильевич Свет примерился и направил бегущую острую цепь на пораженное бревно. В лицо ударил фонтан стружки. Удерживать пилу было трудно, руки болели, но Степан Васильевич Свет упорствовал. Сощурившись, он навалился на пилу. Запахло жженой древесиной. Бревно упиралось. Пила застревала, глохла. Степан Васильевич Свет не отступал.
Чтобы изъять из стены одно бревно, надо выпилить два, ведь в каждом бревне есть паз, в который вложено последующее. Наконец пила прошла стену насквозь. Пробившийся в прорезь луч рассек ночь. Вторая прорезь – второй луч. Степан Васильевич толкнул бревно ногой. После второго удара полуметровые бревна вывалились под кусты калины. Степан Васильевич сам едва не упал. Холодная ночь стала просовывать свои щупальца навстречу свету и быстро залезла сама. Степан Васильевич вышел во двор и осмотрел бревна:
– То-то же, не будешь теперь мой дом жрать!
Степан Васильевич Свет распилил бревна на части. Боль в руках его подзадоривала. Кое-как расколол чурбаки. Отнес свежие дрова в дом. Скомкал валяющуюся на столе бумагу, копию завещания. Ломая спички непослушными пальцами, растопил печь. Бумага вспыхнула, как вампирское сердце. Сухое дерево горело охотно, с готовностью, сухое дерево истосковалось по огню.
– Нравится огонек, вредитель?
Степан Васильевич Свет оглянулся на фотографию. Степан Васильевич Свет смотрел с одобрением.
Степан Васильевич Свет натолкал в топку побольше дров и снова взял в руки пилу.
– Гремя огнем, сверкая блеском стали, пойдут машины в яростный поход… – С песней на устах Степан Васильевич выпиливал пораженные куски бревен. – Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин и первый маршал в бой нас поведет!
Бревна с дырочками на оголенных участках стен закончились, и он стал топором срывать оставшуюся фанеру.
Обе спальни и зала с кухней заполнились мусором и опрокинутой мебелью. Под сапогами хрустели стекло и фарфор.
Степан Васильевич Свет забыл о времени, боли, усталости. Он рвал со стен фанеру, пилил, колол и загонял в топку свежие чурбаки. Если бы ночь знала, сколько новых отверстий появится в стенах, она бы не торопилась протискиваться в то первое, узкое, в два бревнышка. Теперь ночь свободно плескалась в доме, а свет хозяйничал у нее в тылу.
Пот заливал глаза, лицо облепила древесная пыль. Степан Васильевич Свет пилил до рассвета. Пилил и жег. В стенах появилось множество дыр, будто в доме поселился огромный червяк.
Степан Васильевич устал и сел отдохнуть. Он увидел урну со Степаном Васильевичем, она так и валялась в углу. Степан Васильевич взвесил урну в руках, поставил на пол. Взял топор. Примерился.
Топор соскочил с округлой крышки и вонзился в пол рядом с сапогом Степана Васильевича. Урна со Степаном Васильевичем отскочила.
Степан Васильевич расплющил крышку урны обухом. Вторым ударом разрубил. Топор застрял в жестяной скорлупе. Степан Васильевич высыпался из разлома.
Степан Васильевич располовинил урну. Разметал ногой Степана Васильевича. Степан Васильевич частично забился в щели между досками.
Степан Васильевич почувствовал постороннее движение под носом. Тронул верхнюю губу – кровь. Текло из обеих ноздрей. Степан Васильевич умылся из ведра и сел, запрокинув голову. Пока сидел, смотрел в глаза фотографии на стене.
Степан Васильевич Свет снял фотографию, вырвал из рамы.
Степан Васильевич Свет расцеловал Степана Васильевича Света. По-русски. Три раза.
– Я понял.
Острием ножа выскреб один глаз. Другой.
– Я прощаю.
Скрутил фотографию в трубочку. Сунул концом в огонь.
И залюбовался лоскутом пламени.
Огонь наступал, оставляя за собой черную рассыпающуюся кромку. Огонь подбирался к ослепленному Степану Васильевичу.
Степан Васильевич поднес Степана Васильевича к тюлевой занавеске. Огонь переметнулся со Степана Васильевича и проворным котенком побежал вверх по ткани.
Степан Васильевич бросил догорающего Степана Васильевича в корзинку с лучинами.
Положил фуражку на стол.
Свинтил с груди орден и сунул за наличник над дверью.
Уселся на ступени.
Стянул сапоги. Сначала тугой левый, затем свободный правый.
Сошел со ступеней.
Часы тикали в спину.
Бетонную дорожку вокруг дома укрывал густой слой опилок. Окно, вокруг которого был выпилен участок стены, висело в воздухе.
Не верить в любовь, но любить. Не цепляться за веру, но верить. Однажды он не сможет открыть глаза, и тогда тьма охватит его, войдет в него, станет им.
Посыпал снег. С ветки упало коричневое яблоко.
Как бы огонь
Она всех достала своими звонками. Давайте встретимся, давайте встретимся. А всем неохота. Зачем встречаться? Скука. Спросите, неужели не было светлых моментов? Были. Помню, в цирк ходили, всем классом. Потому и согласился. А еще из жалости, уж очень она настаивала. Теперь сидим втроем: я, она и первая страхолюдина класса. Остальные под разными предлогами слились. Или просто мобильники отключили. Я тоже у своего звук вырубил, чтоб жена не доставала. Не люблю, если жена выясняет, где я. Какой-то детский сад получается. Я же просто с одноклассниками пошел повидаться, ничего запрещенного.
Сидим, короче, любовный треугольник. Подростком я слезами обливался, страдая по нашей первой красавице, письма ей писал и не отправлял, а страхолюдина по мне сохла, а я над ней издевался всячески. И было над чем. Да и сейчас есть. Мой сосед по парте, назовем его товарищ Сталин, уткой ее обзывал. А у нее уже второй муж, между прочим, и детей не сосчитать. И теперь эта утка хлещет мартини, наверное, чтоб сексуальнее стать, и на меня поглядывает. Нарощенные ногти, замужество и коктейль придают женщине уверенности.
Красавица и сейчас, пятнадцать лет спустя, ничего. Высокая, губастая, фигура, волосы, голос, бриллиантики в ушах. Глаза как машинное масло – густо-зеленые с золотом. Начала с фотографий своей дочки. Достала мобильный, а там фотографии. В сапожках, в платьице, на маскараде. Пришлось листать. Было время, она повсюду папку собственных изображений таскала, тоже приходилось разглядывать, она тогда в модели стремилась. Но бедра расширились так, что ни в какие модели с такими бедрами не берут. С такой жопой ей придется лет сто подождать, пока критерии подиумной красоты не изменятся. Сижу, будто на утреннике в школе для дебилов – надо вроде улыбаться, а не хочется.