Вот почему однажды утром я и оказался верхом на живой деревенской лошади, я сидел, крепко вцепившись в поводья, казавшиеся мне все же недостаточной опорой, и пытался наладить хоть какой-то контакт с высоким широкозадым зверем, который притворялся, что не понимает меня. Я раньше думал, что лошади тупые. Когда я говорил ей, чтобы она шла помедленнее, она пускалась в галоп, а когда понукал ее не отставать от серой кобылки мисс Дрю, она останавливалась, опускала голову и принималась щипать вкусную густую траву на лугу. Я восседал на ее спине как хозяин, но это все же была ее спина. Я либо подпрыгивал на ее крупе, согнувшись в три погибели, чтобы не упасть, а Дрю Престон в это время советовала мне, что я должен делать со своими коленками и как упираться пятками в стремена (выполнить эти прекрасные советы я в то время был не в состоянии), или же сидел неподвижно под палящим солнцем и смотрел, как наклоняется голова этой обжоры, а потом и вовсе исчезает из виду, и слушал, как она рвет своими большими зубами траву и жует ее, постепенно проталкивая все глубже в рот, а тем временем расстояние между мной и второй живой душой в этом мире все больше увеличивалось. Лошадь моя была весьма заурядной гнедой масти с черными подпалинами на морде и на крестце, но по вредности ей равных не было. Я считал, что миссис Престон поступила жестоко, позволив лошади так издеваться надо мной. Я проникся дополнительным уважением к Джину Отри,[5] который не только прекрасно скакал на лошади, но и умудрялся при этом еще чисто петь. Единственным моим утешением было то, что никто из банды не видел меня в тот момент, а когда мы поставили лошадей в фермерскую конюшню и пошли в город пешком, я с удовольствием ощутил под ногами твердую землю и поблагодарил Бога и Его солнечный мир, что остался жив, хотя чуть охромел и натер задницу.
Завтракали мы в моем любимом кафе. Других посетителей не было, хозяйка ушла на кухню, так что мы, миссис Престон и я, могли говорить совершенно свободно. Я был счастлив снова оказаться с ней наедине. Она подтрунивала над моими мучениями, но всерьез сказала, что после нескольких уроков я стану хорошим наездником. Я не возражал. В своей бледно-серой блузе с большим воротником и глубоким вырезом и в голубом бархатном жакете с кожаными заплатками на локтях она выглядела замечательно; мы не спеша съели кашу, яичницу и тосты, выпили по две чашки кофе и выкурили по сигарете «Уингс», а она тем временем расспрашивала меня о моей жизни, глядя мне в глаза не отрываясь и слушая мои ответы так, будто никто другой в мире ее не интересовал и не интересует. Я знал, что точно так же она слушает мистера Шульца, но мне все равно было приятно. По-моему, привлечь ее внимание было и почетно, и волнующе, она по-дружески доверяла мне; что могло быть лучше этого завтрака наедине с ней в провинциальном кафе, этого простого естественного разговора, хотя положение мое было не из простых, потому что обстоятельства заставляли меня проявлять максимум способностей.
Я сказал ей, что живу в бандитском районе.
— Это значит, что твой отец гангстер?
— Мой отец давно бросил нас. Я имею в виду сам район.
— А где это?
— В Бронксе, между Третьей и Батгейт авеню. К северу от Клермонт авеню. Я из того же района, что и мистер Шульц.
— Я никогда не была в Бронксе.
— Я так и думал, — сказал я. — Мы там снимаем квартиру. Ванная стоит на кухне.
— Кто это — мы?
— Моя мать и я. Мать работает в прачечной. У нее длинные седые волосы. Мне кажется, она женщина интересная или, во всяком случае, могла бы такой быть, если бы следила за собой. Она очень чистоплотная и опрятная, я не то говорю, она просто немного чокнутая. Зачем я вам все это рассказываю? Я о ней никогда ни с кем не откровенничал и сейчас чувствую себя паршиво, потому что так говорю о собственной матери. Она очень добрая. Любит меня.
— Как же иначе.
— Но все же она не совсем нормальная. Косметикой она не пользуется, друзей у нее нет, что-нибудь купить себе или завести любовника она не хочет. Ей все равно, что о ней думают соседи. Она больше в фантазиях живет. Все ее считают ку-ку.
— Наверное, у нее была очень тяжелая жизнь. Давно твой отец сбежал?
— Я был очень маленький. Совсем не помню его. Знаю только, что он был еврей.
— А разве твоя мать не еврейка?
— Она ирландка, католичка. Ее зовут Мэри Бихан. Но она чаще ходит в синагогу, а не в церковь. Она ж у меня ненормальная. В синагоге она поднимается на галерею к женщинам и сидит там. Ей там нравится.
— А как ваша фамилия? Не Батгейт же?
— Вы и об этом слышали?
— Да, когда ты записывался в воскресную школу церкви Святого Духа. Теперь все понятно. — Она, улыбаясь, смотрела на меня. Мне сначала показалось, будто она намекала на то, что я взял свою фамилию от Батгейт авеню, изобильной улицы, улицы земных даров. Но она имела в виду семейную привычку становиться прихожанином чужой конфессии. Я не сразу сообразил. Она пыталась сдержать смех над собственной шуткой, поглядывая на меня искоса и надеясь, что я не обижусь.
— Вы знаете, мне как-то в голову не приходило, — сказал я. — Что я иду по стопам своей сумасшедшей семьи. — Я засмеялся, а за мной и она. Мы долго смеялись, мне нравился ее смех, низкий и мелодичный, словно бы из-под воды.
Потом, уже на пустой улице, не обращая внимания на палящее солнце, мы, не сговариваясь, пошли не к отелю, а в противоположном направлении. Она сняла жакет и перебросила его через плечо. Я смотрел на наши отражения в пустых витринах магазинов с вывесками СДАЕТСЯ ВНАЕМ. Отражения наши были бесцветными, почти черными. А улицы заливал свет. Я чувствовал в то утро, что понимаю Дрю Престон, понимаю ее желание быть самой собой, не притворяться, не впадать в свойственное ей пьяное самокопание; мне казалось, что я вижу ее под покровом ее разящей красоты, о которой я почти забыл, да и она сама, видимо, за ней не пряталась, я понимал ее так, как она, должно быть, понимала себя сама, — как человека, сохраняющего свое лицо, даже если он находится во власти других людей. Такое поведение банда наверняка воспринимала как вызов, вот почему они так обижались, хотя, как мне кажется, они даже недооценивали ее опасность для себя; по-моему, интерес Дрю Престон ко мне объяснялся тем, что в этом отношении мы были очень похожи.
Мы прошли несколько кварталов. Она молчала. Время от времени искоса поглядывала на меня. Вдруг ни с того ни с сего взяла меня за руку. Все-таки в главном она была человеком благоразумным — сейчас, среди бела дня, она взяла меня за руку как подружка. Я разволновался, но не мог же я вырвать свою руку и обидеть ее. Я, правда, оглянулся, нет ли на улице знакомых. Потом откашлялся.
— Может, вы не совсем понимаете свое положение? — спросил я.
— А что у меня за положение?
— Ну, вы же моя воспитательница.
— Я тоже так считала, но ты, оказывается, сам присматриваешь за мной.
— Присматриваю, — сказал я, — но, честно говоря, вы сами со всем прекрасно справляетесь. — Не успел я закончить эту фразу, как понял, что она звучит фальшиво. — Но я сдержу свое слово, если вы попадете в переделку, — добавил я, заглаживая вину.
— В какую переделку?
— Например, вам может повредить, если вы что-то видели или знаете, — сказал я. — Они не любят свидетелей. Они не любят тех, кто может на них накапать.
— Я могу на них накапать, — повторила она в недоумении, будто мысль эта была трудна для понимания.
— Можете, — сказал я. — С другой стороны, только банда знает, где вы были и что видели, — это улучшает положение, ну, скажем, было бы гораздо хуже, если бы окружной прокурор знал, что вы были на буксире и хотел бы выяснить, что же там произошло. Вот тогда вам бы пришлось круто.
Она задумалась.
— Ты говоришь так, будто ты не член банды, — сказала она.
— Пока нет. Я только стараюсь попасть к ним.
— Он очень тебя ценит, говорит о тебе только хорошее.
— Что же, например?
— О, что ты очень сообразительный. И что ты сорвиголова. Я сама этого слова не люблю. Он мог бы сказать, что ты смелый, дерзкий или бесстрашный, он мог бы сказать, что ты безрассудный. Ничего, если я спрошу, сколько тебе лет?
— Шестнадцать, — ответил я, слегка приврав.
— Надо же. Надо же, — сказала она, искоса взглянув на меня и потупившись. Она немного помолчала. Потом отпустила мою руку, я почувствовал облегчение и сожаление одновременно. — Ты, должно быть, что-то сделал для них, раз они узнали о тебе и выбрали изо всех других.
— Каких других? Это же не Гарвардский университет, миссис Престон. Они случайно обратили на меня внимание, вот и все. Так и возникла связь. Это банда, они принимают решения по ходу дел. Используют то, что подвернулось под руку.
— Ясно.
— Я попал к ним тем же путем, что и вы.
— Я не знала. Я даже думала, что ты чей-нибудь родственник.
Мы спустились с холма к реке, дошли до середины моста, остановились у деревянных перил и стали смотреть на воду, падающую с широкой отмели на скалы и валуны.
— Если я могу на них накапать, — наконец сказала миссис Престон, — то и ты ведь тоже?
— Если они не возьмут меня к себе, — сказал я, — то кое-что о них я смогу рассказать. Если они почему-то решат, что я им не нужен. Да. От мистера Шульца все что угодно можно ждать. Покажется ему, что я опасен для них, и этого будет достаточно.
Она повернулась и посмотрела на меня. Выражение ее лица стало озабоченным, может, даже испуганным, хотя, вглядываясь в волны света, которые излучали ее бледно-зеленые глаза, ничего определенного сказать было нельзя. Если она испугалась за меня, мне этого не надо, это унизительно, раз уж она так уверена в своей распрекрасной жизни, то почему она отказывает в точно такой же уверенности мне?! Это был очень опасный момент наших отношений, когда стало ясно, что мы заботимся друг о друге, мысль о том, что она смотрит на меня снисходительно, как на ягненка в стае волков, была мне невыносима, я хотел с ней равенства во всем. Я притворился, будто считаю, что она боится за себя.