– Пошли вместе?
– Хорошо.
Они поднялись по обшарпанным бетонным ступенькам, на которых грязь лежала еще с весны, валялись бумажки от конфет и пустые пачки из-под сигарет, и вышли на дамбу, где гребцы, обливаясь потом, вкатывали лодку на цементную дорожку; в полном молчании брели они рядом по дамбе, перекинутой через низкие пласты тумана, словно мост; они слышали паровозные гудки, видели красные и зеленые сигнальные огни на мачтах пароходов; от верфи летели красные искры, вычерчивая геометрические фигуры в сером небе; мальчики молча дошли до моста, поднялись по лестнице вверх, туда, где на красном песчанике были нацарапаны надписи, увековечившие тайные вожделения молодых людей, возвращавшихся с купанья; грохот товарного поезда, проезжавшего по мосту, на некоторое время избавил их от необходимости говорить: на западный берег везли отходы – шлак; покачивались сигнальные огни, пронзительные свистки направляли поезд, который, пятясь задом, переходил на другой путь; внизу в тумане скользили пароходы, держа курс на север; жалобный вой сирен, предупреждавший о смертельной опасности, тоскливо разносился над водой; из-за всего этого шума, к счастью, нельзя было разговаривать.
– И я остановился, Гуго, прислонясь к перилам, лицом к реке, вытащил из кармана пачку сигарет и предложил сигарету Шрелле, он дал мне прикурить, и мы молча курили, в то время как позади нас поезд, громыхая, съезжал с моста; под нами почти беззвучно двигался караван барж, направляясь к северу; было слышно, как баржи мягко скользили под пеленой тумана да временами из трубы какой-нибудь судовой кухни с легким треском вылетали искры; на несколько минут воцарилась тишина, а потом следующая баржа мягко заскользила под мостом – на север, на север, к туманам Северного моря; и мне стало страшно, Гуго, потому что теперь мне надо было задать вопрос Шрелле, а я знал: стоит мне произнести первый вопрос, и я увязну во всей этой истории, увязну накрепко и никогда больше с ней не разделаюсь, видно, это была страшная тайна, если из-за нее Неттлингер поставил на карту нашу победу и "оттонцы" согласились, чтобы судьей был Бен Уэкс; стояла почти абсолютная тишина, и она придавала вопросу, который просился с моих губ, особый вес, она приобщала его к вечности, и мысленно, Гуго, я уже прощался со всем, хотя еще не знал, почему и ради чего; я прощался с темной башней Святого Северина, вздымавшейся над низко стелющимся туманом, и с отчим домом, тут же, неподалеку от Святого Северина; в это время моя мать заканчивала приготовления к ужину – поправляла серебряные приборы, бережно уставляла цветы в маленьких вазочках, пробовала вино, достаточно ли охлаждено белое и не слишком ли остыло красное. Собираясь справить субботний день с субботней торжественностью, она уже взялась за свой требник; мать сейчас начнет объяснять воскресную литургию своим кротким голосом, в котором звучали покаянные великопостные ноты: "Паси агнцев Моих"; я мысленно прощался со своей комнатой в задней половине дома, выходившей в сад, где вековые деревья еще стояли в летнем уборе и где я со страстью углублялся в математические формулы, в строгие кривые геометрических фигур, в по-зимнему ясные переплетения сферических линий, проведенных моим циркулем и моим рейсфедером, – там я чертил церкви, которые когда-нибудь построю. Щелкнув пальцем по окурку, Шрелла швырнул его в туман; красный огонек, медленно кружась, опускался вниз; Шрелла с улыбкой повернулся ко мне, ожидая вопроса, который я все еще не решался задать, и покачал головой.
Цепочка огней отчетливо вырисовывалась над пеленой тумана на берегу.
– Идем, – сказал Шрелла, – вот они уже явились, разве ты не слышишь?
Я слышал: мост дрожал от их шагов; они перечисляли места, куда скоро поедут на каникулы: Альгон, Вестервальд, Бадгастайн, Северное море; они говорили "о мяче, который забил Роберт". На ходу мне было легче задать ему вопрос.
– Что это значит? – спросил я. – Что это значит? Ты – еврей?
– Нет.
– Кто же ты тогда?
– Мы – агнцы, – сказал Шрелла, – мы поклялись не принимать "причастие буйвола".
– Агнцы. – Я испугался этого слова. – Это секта? – спросил я.
– Пожалуй.
– А не партия?
– Нет.
– Я бы не смог, – сказал я, – я не могу быть агнцем.
– Значит, ты хочешь принимать "причастие буйвола"?
– Нет, – сказал я.
– Пастыри… – сказал он, – есть пастыри, которые не покидают своего стада…
– Скорее, – прервал я его, – скорее, они уже совсем близко.
Мы сошли вниз по темной лестнице на западной стороне моста; когда мы добрались до шоссе, я поколебался секунду: чтобы пойти домой, мне нужно было свернуть направо, а Шрелле налево, – но потом я все же отправился с ним налево; дорога к городу петляла между дровяными складами, сараями и небольшими огородиками. За первым же поворотом мы остановились, теперь мы углубились в туман, низко стелющийся над землей, увидели, как силуэты школьных товарищей движутся над перилами моста, услышали шум их шагов, их голоса, а когда они начали спускаться вниз и эхо загрохотало, повторяя стук подбитых гвоздями башмаков, чей-то голос прокричал: "Неттлингер, Неттлингер, подожди же!" Громкий голос Неттлингера в свою очередь разбудил над рекой гулкое эхо; разбившись о быки моста, оно вернулось к нам, а потом затерялось где-то позади в огородах и в складских помещениях; Неттлингер закричал: "Где же наша овечка и ее пастырь?", и смех, многократно повторенный раскатами эха, осыпал нас ледяными осколками.
– Ты слышал? – спросил Шрелла.
– Да, – сказал я, – овца и пастырь.
Мы смотрели на тени замешкавшихся мальчиков, которые двигались над мостом; пока они спускались, их голоса звучали глухо, а когда они пошли по шоссе, голоса стали звонче, дробясь под сводами моста: "Мяч, который забил Роберт".
– Расскажи мне все по порядку, – сказал я Шрелле. – Я должен знать все по порядку.
– Я тебе просто покажу, – ответил Шрелла, – пошли.
Мы ощупью пробирались сквозь туман мимо изгородей из колючей проволоки, потом дошли до деревянного забора, еще пахнущего свежим деревом и отсвечивающего желтым; электрическая лампочка над закрытыми воротами освещала эмалевую вывеску: "Михаэлис. Уголь, кокс, брикеты".
– Ты еще помнишь эту дорогу? – спросил Шрелла.
– Да, – сказал я, – семь лет назад мы часто ходили здесь вместе, а потом играли там внизу у Тришлера. Кем стал теперь Алоиз?
– Он моряк, как и его отец.
– А твой отец все еще служит кельнером внизу в портовом кабачке?
– Нет, он теперь работает в Верхней гавани.
– Ты хотел что-то показать мне?
Шрелла вынул изо рта сигарету, снял куртку, спустил с плеч подтяжки, поднял рубаху и повернулся ко мне спиной; при тусклом свете лампочки я увидел, что его спина сплошь покрыта небольшими красновато-синими рубцами величиной с фасолину – правильней было бы сказать, усеяна рубцами, подумал я.
– Боже мой, что это? – спросил я.
– Это – Неттлингер, – ответил он, – они занимаются этим внизу, в старой казарме на Вильхельмскуле, Бен Уэкс и Неттлингер. Они называют себя вспомогательной полицией; меня они схватили во время облавы на нищих, которую устроили в районе гавани; за один день там взяли тридцать восемь нищих, среди них был и я. Нас допрашивали, избивая бичом из колючей проволоки. Они говорили: "Признайся, что ты нищий", а я отвечал: "Да, я нищий".
Запоздалые посетители все еще сидели за завтраком в ресторане, потягивая апельсиновый сок с таким видом, словно это запретный напиток; бледный мальчик, прислонившийся к двери, походил на статую; от лилового бархата ливреи лицо его казалось зеленым.
– Гуго, Гуго, ты слышишь, что я говорю?
– Да, господин доктор, слышу каждое слово.
– Принеси мне, пожалуйста, рюмку коньяку, двойную порцию.
– Да, господин доктор.
Пока Гуго спускался по лестнице в ресторан, на него суровым оком взирало время с большого календаря, с которым мальчик каждое утро возился – он переворачивал большую картонную цифру и вдвигал под нее табличку с наименованием месяца, а еще ниже – года; было "6 сентября 1958 года". У Гуго кружилась голова, все эти события произошли задолго до его рождения, и это отбрасывало его на десятилетия, на пятидесятилетия назад – 1885, 1903 и 1935, эти годы были скрыты в глуби времен, и все же они реально существовали; они воскресли в голосе Фемеля, который, прислонясь к бильярду, смотрел на площадь перед Святым Северином. Гуго крепко держался за перила и глубоко дышал, как человек, который выплыл на поверхность; потом он открыл глаза и быстро шмыгнул за большую колонну.
Вот она спускается по лестнице, босая, в пастушеском наряде – поношенная кожаная безрукавка закрывает ей грудь и бедра, от девушки пахнет овечьим навозом; сейчас она примется за пшенную кашу с черным хлебом, съест несколько орехов и будет пить овечье молоко, которое хранят для нее в холодильнике; она возит с собой термосы с молоком, возит маленькие коробочки с овечьим навозом, который заменяет ей духи; она пропитывает им свое грубое вязаное белье из небеленой шерсти; после завтрака она часами сидит в холле внизу, вяжет, вяжет без конца, прерывая это занятие только для того, чтобы подойти к стойке и взять стакан воды; скрестив голые ноги на кушетке, выставив на всеобщее обозрение грязные мозоли на ступнях и покуривая короткую трубочку, она принимает своих отроков и отроковиц, которые одеты так же, как она, и пахнут, как она; они усаживаются вокруг нее на ковре, скрестив ноги, и вяжут, время от времени открывая маленькие коробочки, которые дает им Госпожа, и вдыхая запах овечьего навоза с таким видом, словно это самый изысканный аромат; через определенные промежутки времени, не вставая с кушетки, она откашливается и спрашивает своим детским голоском:
– Как мы спасем мир?
А отроки и отроковицы отвечают:
– Овечьей шерстью, овечьей кожей, овечьим молоком и вязаньем.
Спицы позвякивают, в холле тихо, и только время от времени кто-нибудь из отроков подлетает к стойке и приносит Госпоже стакан холодной воды, и снова с кушетки доносится кроткий девичий голосок: "В чем блаженство мира?" – и все хором отвечают: "В овце".