Приходя в наш двор, друзья Ганса собирались в беседке, что стояла между фонтаном и ступеньками, ведущими в нижнюю часть двора. Расположившись в деревянном павильоне, отмеченном резными элементами народного творчества, Ганс начинал петь, чередуя периодически (в этом действии) букву «е» с буквой «и».
От него я впервые услышал «Окурочек» Юза Алешковского, «Институтку» Марии Вега, «Поспели вишни» Григория Гладкова и многие другие хиты тех времен.
С особым шиком и вдохновением он распевал песню «И вот сижу опЪять в тюрЪме», получившую широкую популярность в нашей стране, после исполнения ее баронессой Диной Верни, где припев: «На нарах, бля! На нарах, бля! На нарах!» – подхватывали все друзья Ганса, воодушевленные тем, что они не там.
Свою кличку Ганс получил из-за происхождения. Говорили, что мать родила его от военнопленного немца. Настоящего имени я не знал, так как все его звали Ганс. Возможно, это была даже не кличка, а имя. В таком случае остается только восхищаться мужеством женщины, решившейся на такой поступок. Называть сына немецким именем в послевоенном Сталинграде было полным безумием, даже в честь отца. А, как известно, от мужества до безумия один шаг.
Каждый вечер Ганс пел до полного изнеможения, поэтому назад его уводили под руки. Но на следующий день он выходил как новенький – в белом пиджаке и наглаженных твидовых брюках темно-вишневого цвета. Заботилась о нем старшая сестра. Вместе со своей семьей она жила в той же коммуналке, что и брат. И была, в противоположность Гансу, собранной, серьезной женщиной. Когда Ганс напивался, его голос летел по темнеющему двору в пустоту арок так заунывно (если песня была грустной) и так зажигательно (если это была «Мурка»), что обитатели нашего дома прощали поздние посиделки менестрелю, пользуясь бесплатной возможностью бывать на концертах бардовской блатной песни несколько раз в неделю, пока не наступала зима.
Так заканчивался день, и я шел ужинать и спать. Ложась в кровать, я смотрел в почерневшее окно и думал о рыбках в моем аквариуме. Я размышлял о том, как они будут плавать во мраке, когда мама выключит свет? И закрывают ли они на ночь глаза… И боятся ли, как я, темноты…
Потом я вспоминал гол, забитый Соловьем в мои ворота, и начинал анализировать ошибки в собственной обороне. Ошибки сталкивались лбами, и я видел, как искры летят из глаз Вовки Егорова, на которого я натолкнулся во время контратаки. Я слышал смех Пупка, свалившегося на футбольную площадку и схватившегося за живот. Вспоминал шишку, выросшую у меня на лбу после столкновения с Вовкой, и шишку Егора, которую я щупал, когда мы решали, чья шишка больше. Шишки были горячие и очень болели. Я протягивал руку, проверяя – на месте ли моя шишка, и, вздрогнув от боли, успокаивался, убедившись, что шишка никуда не делась и мне будет о чем поболтать в садике.
В этот момент мама включала радио, где по вечерам шли радиоспектакли и, прислушиваясь к разговорам героев Федора Ивановича Достоевского, я засыпал под их неспокойные, полные сомнений и переживаний раздумья о будущем России, в котором я находился. Переживали они бархатным голосом диктора, используя разнокалиберную речь и постоянно реверсируя мыслями в смекающемся пространстве произведения под фортепианную каденцию симфонии «Турангалила»[73].
Сон приходил незаметно. Думы и воспоминания о минувшем дне получали свое продолжение, и я, стараясь отыграться в проигранном матче, просыпался среди ночи от боли в ноге после сильнейшего удара по мячу, которым оказывалась стена. Я переворачивался на другой бок, чтобы в случае необходимости наносить удар в воздух, и матч продолжался.
А когда возвращалось утро, мама готовила мне манную кашу. После приготовления каша была горячей, и мама разливала по краям клубничный кисель, простоявший всю ночь в холодильнике. Розовый, тягучий кисель растекался по кругу в моей тарелке. Я зачерпывал его ложкой и рисовал узоры на поверхности каши, образуя таким замысловатым способом манные реки и кисельные берега. Затем осторожно брал горячую кашу с краев и отправлял в рот, радующийся такой вкуснятине. Проглотив кашу, рот просил добавку, и я шел у него на поводу, повторяя процедуру до тех пор, пока тарелка не обнажала дно, а мое пузо не наполнялось доверху. Тогда я ставил тарелку в раковину, и мама мыла ее, напевая свою любимую песню:
Жил-был с бабкою дед,
Ел щи да кашу.
Записали его
В джаз-банду нашу,
Стал дед тот стильным чуваком —
Через соломку
Тянет водку-коктейль,
Пьет самогонку.
Помню, в один из таких воскресных дней к нам позвонили. Я знал, что если звонят в такую рань, да еще в оба звонка сразу (наш и соседский), это могло означать только одно – принесли черную икру. Черную икру добывали браконьеры. Ночью они проверяли снасти, снимали улов, промывали и солили икру. А утром ходили по домам и предлагали пол-литровые банки с деликатесом, по два рубля за штуку. Икру продавали только за рубли, так как официальный курс доллара в СССР равнялся шестидесяти восьми копейкам. Но рискнувших обменять доллары на рубли (или рубли на доллары) милиционеры сажали в тюрьму, а иногда и расстреливали, если курс обмена валюты не устраивал главу государства, не имевшего в то далекое время собственного валютного счета и очень обижавшегося за это на валютчиков великой страны.
Цена на черную икру менялась по мере моего взросления. Мама покупала икру один-два раза в месяц, и я ел еще не рожденных осетрят, распределяя их на хлебе с маслом таким образом, чтобы они оказывались хвостами к едоку и не видели, как бутерброд заплывает в мой рот. Зараз мама разрешала откушать не больше одного бутерброда. При этом настоятельно рекомендовалось экономить сливочное масло, стоившее дороже черной икры.
Инвектива вторая
В шесть лет меня отдали в плавание, где я освоил навыки поплавка.
Наконец-то не придется нырять в песочницу! – думал я, заявляясь на тренировку в центральный плавательный бассейн, расположенный на территории Центрального стадиона на окраине Центрального района, рядом с Мамаевым курганом и монументом Родина-мать. Я не буду сейчас описывать вид этой женщины с тридцатитрехметровым мечом в руках. Скажу только одно – она тяжелее моей прабабушки на семь миллионов девятьсот девяносто девять тысяч восемьсот семьдесят килограммов[74]. И выглядит не по-женски, пугающе-грозно, полностью соответствуя родине, на которой стоит.
Мой тренер научил передвигаться Давида по водной пустыне, работать руками и ногами на спине и животе. Но в целом про тренировки по плаванию рассказывать нечего – осень и зима прошли в соплях. Часто простужался или, если быть точнее, до конца не выздоравливал.
– Апчхи! – вылетало из моих легких, когда я шлепал босыми ногами по холодному коридору в душ.
– Апчкуй! – отражалось эхо от влажных кафельных стен, устраивая чихоточный пинг-понг.
Нырять ни с десяти-, ни с семи-, ни с пятиметровой вышки не разрешали. Только с трешки, и то тайком – когда тренер отвернется или выйдет на перекур. Зато про спортивный лагерь, куда я поехал, распрощавшись с детским садиком, посплетничать могу. Грамотный рассказчик делает во время такой паузы пару затяжек, чтобы освежить картину тридцативосьмилетней давности. Но я помню все и так, потому что бросил курить двадцать шесть лет назад, когда проходил службу в «королевских войсках».
И вот настает день отъезда… Мама нагружает мой чемоданчик носками, шортами, майками, трусами, полотенцем, печеньем, конфетами и всякими другими полезными штучками. Отводит на вокзал и со слезами (будь я на ее месте – у меня были бы слезы радости) сажает в вагон, набитый до отказа молодыми спортсменами.
Ребята двенадцати – пятнадцати лет смотрят на меня по-отечески свысока и успокаивают маму: «Не переживайте, тетя Тамара! Мы за ним присмотрим…»
Мои конфеты они присмотрели еще в дороге, и я передал их, как чехи Судетскую область фюреру, смирившись с произведенной аннексией моих сладостей их животами. Но тут стали раздавать сухой паек, куда входили хлеб, банка тушенки, пачка печенья и – о чудо! – банка сгущенного молока. Невероятная роскошь по тем временам. Одна на троих? – подумаете вы? И, протянув руку для рукопожатия, я отвечу: «Каждому!»[75].
Компенсируя недавнюю контрибуцию, пацаны подарили мне банку молока, и со стороны это выглядело так же умилительно, как и торжественная передача Брестской крепости (немецко-фашистскими войсками Гитлера) Красной Армии Сталина, в благодарность за согласие Джугашвили раздербанить сладкую, как рахат-лукум, Польшу[76].
Мульт: Historiam nescire hoc est semper puerum esse[77].
Это было мое первое путешествие. Путешествие по шпалам… Без Чебурашки. Без дяди Гены. Без Шапокляк. Без Соловья, с которым мы совершим побег из исправительно-трудового лагеря от детской комнаты милиции спустя пять лет…
Только я и спортсмены. Спортсмены-мальчики. Мальчики-подростки в расцвете безумия.
Поезд полз по городу, и я видел совершенно незнакомые мне районы, понимая уже тогда, что живу в самом красивом, самом уютном месте нашего града. Русские люди вместе с пленными немцами построили маленький кусочек Рима на берегу большой Волги, доказав себе и противнику, что совместный труд не имеет языковых барьеров и политических разногласий, оставляя о себе благодарные воспоминания в сердцах потомков непобежденного им народа, даже на территории врага.
Этот кусочек волгоградской Италии получил гордое название: Центральный район. Не какой-нибудь там Краснооктябрьский, Красноармейский или Советский. И слава богу, ему не присвоили имя инициатора массового террора и захв