Давид никак не мог считаться позорным трофеем, так как обладал внешностью, достойной его внутреннего содержания (made God!), чем и не преминул сиюминутно воспользоваться.
О, волшебство театральных подмостков! О, чудо собственной невесомости на эшафоте сцены! О, труд писателя в безлунную ночь! О, читатель, перелистывающий эту страницу. О, страница – любовница грез. О, грезы – помеха обучению…
Угол оказался очень привлекательным местом для моего выступления. С него открывался великолепный вид на лица одноклассников, тут же превратившихся в благодарных зрителей. Мне было хорошо видно, кто чем занимается. Кто как реагирует на учительские догмы. И вообще, я, столько времени любовавшийся с последней парты спинами и затылками детей, наконец-то увидел: Лица! Брови! Носы! Чубчики! Подбородки! Губы! Глаза! Глаза! Глаза! Особенно девчачьи.
Любопытство. Россыпи искр. Надежды. Отчаяние… Все мерцало в этих еще малюсеньких и крошечных душах.
Привлечь их внимание оказалось так просто и так естественно! Чудодейственность сцены (знакомая мне по утренникам в детском садике) вылезла из Давида во всем своем великолепии и в одно мгновение покорила всех пластикой пантомимы неугомонного паяца.
Мульт: Конечно – быть! Быть! И ни о каком «не быть» не могло идти и речи!
Призвав на помощь свои выдающиеся способности, я начал представление. Но, как это часто случается в тоталитарных режимах, в самый разгар выступления меня попросили сойти со сцены и выйти вон.
Кроме скуки и навалившейся тишины, в школьном коридоре никого не оказалось. Попытка выбраться на улицу через парадный вход провалилась. Его охраняла круглая, как наш с мамой аквариум, вахтерша. В левой руке у нее была газета «Вечерний Волгоград», а в правой – пластмассовый футляр для очков.
Зная по опыту, что так называемые пожарные выходы имеются во всех детских учреждениях, я стал искать запасной вариант и вскоре был вознагражден за свою наглость. Дверь, ведущая под лестницу, выпустила меня в другой двор, другой мир и другую реальность, где я увидел небольшую спортивную площадку, на которой светло-русый мальчик пинал мяч. Вскоре мы гоняли этот мяч вместе, отрабатывая по очереди мастерство голкипера и нападающего. Прозвеневший звонок отрезвил эйфорию спортсмена, и я побежал на следующий урок, отрясая на ходу штаны и рубашку от вездесущей пыли.
Открытая Давидом формула свободы: «День, парта, класс, спина соседа – моих рисунков синий след. Учись еще хоть четверть века – все будет так. Исхода нет!»[215] – обрадовала и воодушевила сознание первоклассника на новые подвиги. Во мне родилась уверенность – что в жизни всегда можно найти выход. Главное, не сдаваться и не терять надежду!
С этой поры я стал подавлять приступы сплина, посещающего меня во время уроков, рисунками сакральной геометрии на спинах одноклассников, что тут же поощрялось моей депортацией из кабинета в коридор. Постепенно бдительность, находившаяся еще в самом зачатке своего возникновения, перестала справляться с позывами ребенка к счастью, и я непроизвольно ослабил реакцию на подавляющие волю звонки. Все это и многое другое закончилось для Давида очень плохо.
Мульт: Детям нельзя жить естественной жизнью эукариотов[216]. Они должны существовать в искусственном мире взрослых.
Alieni juris[217].
Я это понял сразу, как только выплюнул соску. И все же не хотел мириться с групповой моралью внутри культурного сообщества, отстаивая право создателя на гуморальную регуляцию[218] моего развивающегося организма и его потребностей.
О, Создатель! О, Творец мой! Как хорошо я тебя понимал в то время. Как близок ты был мне по духу и природе своей – Дедала, не Сурта[219].
Но миром правят суета и страх. Страх перед массовым сиротством. Перед внезапностью уединения, которое может привести эту толпу в плохую компанию. В компанию собственного сознания. Сознания, не усомнившегося ни в чем, кроме своего достоинства. Кроме самого себя. Кроме того, что было единственно реальным в этой жизни от рождения и до последнего проникновения мира в легкие вашего тела…
За короткий срок моя слава выросла до таких размеров, что дело дошло до директора школы, и она вызвала маму.
Теплая осень заканчивалась. Небо все больше искажала гримаса теней и полутонов. В борьбе с облаками солнце настолько ослабло, что стало просыпаться позже, а ложиться раньше. Словно почуяв бессилие Творца, мелкие тучки боязливо выползали из-за горизонта и, пробежавшись по бархатному небу, как крысы по каменистой подворотне, начинали пиршество, заполняя собой весь мир. Они сваливались на небосвод огромными тюками ваты, пропитанными чернилами и пылью теней. От этого светло-голубое полотно неба утрачивало свою прелесть. Безмятежность вздрагивала, трепетала, разрушая идиллию природы, и, разрастаясь мазутными лужами, грозовые облака покрывали глаза людей нефтяной пленкой сумерек и целлофаном струящегося дождя.
Так приходил вечер.
Идя спать, я утешался мыслью, что после того как лягу, мама придет меня поцеловать. Но она приходила прощаться со мной так ненадолго и так скоро уходила, что в моей душе больно отзывались сначала ее шаги, а потом легкий шелест ее голубого муслинового платья, проплывавший по коридору, когда из кухни она шла в комнату прабабушки смотреть телевизор. Шелест и шаги возвещали, что я услышу их вновь. Я предпочитал, чтобы это наше прощание происходило как можно позже. Иной раз, когда она, поцеловав меня, уже отворяла дверь, мне хотелось позвать ее и сказать: «Поцелуй меня еще раз», – но я знал, что она рассердится, оттого что уступка, которую она делала моей грусти и моему возбуждению, раздражала прабабушку, считавшую этот ритуал нелепым. Словом, строгий ее вид нарушал то умиротворение, которым веяло от мамы на меня за секунду перед тем, как она с любовью склонялась над моей кроватью и, словно протягивая святые дары покоя, тянулась ко мне лицом, чтобы я ощутил ее присутствие и почерпнул силы для сна.
Когда она уходила, я слегка прикасался щеками к ласковым щекам подушки, таким же свежим и пухлым, как щеки нашего детства, и засыпал[220]. А потом просыпался в полночь и видел за окном всевидящий глаз луны. В такие пробуждения небо напоминало мне голову циклопа, и веки облаков, гонимые северным ветром в бескрайние равнины Африки, то обнажали, то смежали его глаз. Моему взору открывались саванны Танзании и странствующие по ним слоны, жирафы и носороги. А в голубой дымке – спящий великан Килиманджаро. Но вскоре картинка начинала расплываться. Ее пушистый мех сворачивался. Слоны и жирафы оказывались пятнами на шерсти запрыгнувшей в постель саванны[221]; и, мурлыча, она клала на мои глаза лапу, а я засыпал, обнимая свою кошку крепким сном. Дрожь ее тела и размеренный, вибрирующий звук убаюкивал и вселял надежду. А налетевший сон растворял безжизненные предметы, и последнее, что мне снилось, – солнечный луч, прожигающий тьму вечности, не имеющей ни начала, ни продолжения, ни конца…
Эти видения негативно действовали на формирующуюся психику ребенка, так как Солнце оставалось главным и древнейшим моим другом на этой планете. Поддаваясь обаянию невесты, набросившей подвенечную вуаль на свое окно, Светило приходило в нашу комнату тонкими лучиками тепла каждое утро и осторожно пробиралось сквозь узоры гардин хрустальными паутинками своих пальцев. Оно высвечивало пылинки, отделяя частицу кислорода от азота, углекислого газа от мифических чудовищ обескровленных и высушенных первыми лучами до таких размеров, что они парили в невесомости, потеряв способность наводить ночной страх на окружающее их пространство. Солнце будило меня неслышной радостью, и, пока мама спала, я лежал на диване, наблюдая за тем, как блаженно передвигаются по воздуху малюсенькие, еще несколько минут назад невидимые соринки атомов. Эти микроскопические пылинки галактик, эти создания причудливых миров, где нет привилегий: старших перед младшими, сильных перед слабыми, жадных перед щедрыми, уродливых перед красивыми, властных перед свободными. Где жизнь протекает по законам физики, а не толпы.
Все было мало-мальски терпимо, пока не стали задавать домашние задания.
Мульт: С этого момента школа окончательно вторглась в личную жизнь холостяка, лишив его приятного времени препровождения и сосредоточив все внимание на себе.
Каждый раз, когда я чувствую, что кто-то посягает на мою свободу, я бегу прочь или сопротивляюсь. Это заложено во мне природой (или при родах). Бегу от конфискации взглядов, спасая собственную уникальность. Но многие в такие моменты бегут от себя. От инстинктов. От своей натуры, вступая в борьбу с Создателем, потому что этому их учит общество. А обществу это привили андерсены древности, объявившие себя вождями конфессий созданных при помощи амфиболии[222] текстов.
Получив в результате эволюции сознание, люди стали сходить с ума, предпочитая избавляться от бесплатного приложения и не задумываться над тем, что, погружая свой разум в рабство чужих замыслов, они проживают чужую жизнь под чужими знаменами в чужом строю.
К зиме чердаки домов на пересечении улиц Мира и Ленина, где я играл в футбол во время школьных занятий, были освоены и обжиты. Этот небольшой участок земли, окруженный тремя домами довоенной постройки, являлся изрядной редкостью в нашем городе. Во всем Центральном районе насчитывалось чуть больше десятка довоенных зданий. А в других местах их не осталось почти совсем. Война, как «жопа с метлой»