Биоген — страница 51 из 65

Пупок ее солит. По этому делу он у нас главный специалист. Без него вечно либо недосол, либо пересол получается. Соль необходимо подсыпать до тех пор, пока из сильно соленой вода не начнет превращаться в горькую. Поймать эту грань сложно и невкусно, так как все время приходится пробовать кипяток. В рассол мы бросаем порезанные яблоки, морковку и стебли сухого, с семенами, укропа. Даем ему еще минуты три покипеть и кладем фаршированных раков. После того как бульон закипит снова, варим раков минут семь или десять, в зависимости от их размера. Потом снимаем казан и позволяем ему немного остыть.

– Зачем? – интересуется Витя.

– Как зачем? – удивляюсь я. – Чтобы раки набрались сока.

– Понятно.

– Пока казан остывает, мы в угли закладываем для запекания картошку. Вот и все – раки готовы!

Просыпается Лешка и, увидев меня, шепчет:

– Давид, ты зачем встал? Иди ложись!

– Не пойду!

– Он думает, что его сегодня выпишут, – иронично констатирует Витька. – Я уже говорил ему, что лучше лечь. Но он не собирается слушать старших товарищей.

Лешка продолжает настаивать:

– Да никуда тебя не выпишут! Ты всего-то здесь вторую неделю лежишь.

– Мама сказала, что на две недели кладет. Сегодня они закончились. Я и так уже четырнадцать дней тут с вами тусуюсь, вместо того чтобы там с пацанами шляться, – чехардачу я игрой слов.

– У тебя и уколы, и пеленания есть. Если сейчас засекут, можешь на сульфозин напороться, – не сдается Лешка. – Иди ложись!

– Ничего они мне не сделают сегодня.

– Говорю тебе, сделают! А матери скажут, что ты наказан за плохое поведение. Или что в отделении карантин. И поедет она домой.

– Нет! Не поедет! – вспыхиваю я.

– Да ладно, оставь его, Леха. Ты сам-то помнишь, как уверял нас, что тебя на обследование привезли и через три дня назад заберут, когда в первый раз сюда попал? – вступается за меня Витек.

Лешка отмахивается и поворачивается на другой бок:

– А! Как хотите.

Я возвращаюсь к панораме за окном. На забор прилетели два воробья. Сидят, крутят головами в разные стороны. Думают: где бы нашухарить и смыться по-быстрому. Но, ничего не придумав, улетают восвояси.

Вдруг вспоминаю, что, прожив здесь две недели, я еще многое о себе не рассказал.

– Витек!

– А?

– А хочешь, я расскажу тебе, как мы бомбили автобусы?

– Валяй.

– У нас за домом начинается набережная. По ней склон к Волге идет. Вдоль склона дорога к пристаням спускается. По ней автобусы ездят. Мы на склоне в кустах спрячемся и кидаем в автобусы куски засохшей земли. Они ударяются о стекло, и земля разлетается. Получаются взрывы, как в фильмах от пуль. Один раз кто-то кинул ком, а это оказался настоящий камень. И этот камень в водительском боковом окне пробил дырку. Водила ка-ак тормознул! Даже люди в автобусе попадали. Выскочил на дорогу и за нами бегом. Мы через набережную – и во двор. Кто в подъезд ближайший, кто на деревья. Притаились, сидим ждем. И надо ж было в этот момент выйти гулять моему соседу – Вадьке-заике. Мы пока разбегались кто куда, он все пытался спросить: «Вы-вы чё-чё-чё, па-па-пацаны?» Но нам было не до него. А когда все спрятались, он так и остался стоять один. И вот стоит он, глазеет по сторонам на опустевший двор, как вдруг в калитку вбегает разъяренный водила и, схватив Вадьку за грудки, начинает орать: «Где твои подельники, быстро говори! Где родители? Щас башку всем откручу!» Вадик открыл рот, набрал воздуха, а сказать ничего не может. Водила еще сильнее бесится, орет на него, трясет, как грушу боксерскую: «Говори, где родители живут, а то прямо здесь закопаю!» В этот момент из подъезда выходит Вадькина мама – тетя Света и видит картину маслом: здоровый мужик вытрясает из ее сына душу. Тетя Света вообще женщина интеллигентная, спокойная. Но тут она ка-ак взбесится! Ка-ак подбежит к мужику и давай его по голове сумкой охаживать. Мы с пацанами от смеха чуть с деревьев не попадали. Но деревья затряслись, и мы замерли. Мужик вырвал у нее сумку и вопит: «Ваш сын стекло мне в автобусе разбил! Его в милицию нужно сдать, а вам штраф выписать! Наплодили тут хулиганов, а воспитанием Пушкин будет заниматься?» – «Ах, вы еще и в Пушкина не верите?» – возмущается тетя Света и с удвоенной силой продолжает прежнее занятие, лупася водителя рукой и сеткой с яйцами, которые она берегла до этого момента для яичницы. Мужик стоит весь в белках и желтках, но сумку и Вадима не отпускает, раздумывая, что ему делать дальше. Вдруг из подъезда на всех парах вылетает Вадькин отец – дядя Серожа. Он, видно, в окно все увидел. И, выпуская из ноздрей пар, несется прямо на водилу. Тот, оценив размер кулака папаши и скумекав, что к чему, бросает Вадьку с сумкой на землю и газует из нашего двора с такой поспешностью, что чуть не разбивает себе о калитку лоб.

– Мда… констатирует Витька, – умеете вы развлекаться.

Лешка разворачивается к нам лицом и заявляет:

– Ну, тогда еще чего-нибудь рассказывай, все равно уже разбудил.

– Подумать надо, – отвечаю я и начинаю думать. Но в голову ничего не лезет… Пробую думать в обратную сторону – получается еще хуже… О! Кажется, залезло!

– Витек, а из твоего окна Волгу видно? – начинаю я издалека.

– Не-а. Из моего окна «Химпром» видно, когда выбросов мало. А когда много, то и он исчезает.

– А из моего видно, – с гордостью сообщаю я. – Еще лучше, чем здесь, видно. Наш дом ближе всех к воде стоит, и с лоджии все корабли как на ладони.

Лешка ерничает:

– Ну, конечно, ты ж у нас центровой!

– Ага, – соглашаюсь я без задней мысли. – Летом я почти каждое утро просыпаюсь под песню «День Победы». Ее врубают все подплывающие к берегу корабли. Ночью они стоят на рейде, а утром причаливают к берегу, выпускают туристов и снова встают на рейд. Так вот, когда они причаливают, у всех играет одна и та же песня.

Я начинаю шепотом ее напевать:

– День Победы, как он был от нас далек,

Как в костре потухшем таял уголек.

Дни и ночи, обгорелые, в пыли,

Этот день мы приближали, как могли.

Витек и Лешка подхватывают:

– Этот День Победы порохом пропах,

Это праздник с сединою на висках,

Это радость со слезами на глазах,

День Победы! День Победы! День Побеееды!

В этот момент в палату входит медсестра.

– Это что такое?!.. Бегом на койку! – командует она, закипая от возмущения.

– Не пойду! – огрызаюсь я.

Доставая из кармана бинты, медсестра надвигается, пытаясь отрезать пространство для маневра. Вскочив на кровать Дебила, я перепрыгиваю с нее на койку Немого и, когда она уже думает, что загнала меня в угол, оказываюсь за ее спиной. Промахнувшись, медичка злобно щелкает зубами и снова разворачивается ко мне лицом. Но лица уже нет…

Колючие бледно-зеленые глаза бросают жесткий, голодный взгляд с вытянувшейся, волосатой морды волчицы. Червоточины мерцающих зрачков гипнотизируют, сужаясь от луча моего друга – Солнца. Приподнятая верхняя губа дрожит, оголяя под клочьями вспенившейся слюны большие желтые клыки. Голова опущена. Уши прижаты к затылку. Она лязгает зубами и приседает на задние лапы, готовясь к броску.

Но мое зрение уже обострилось до невероятной реакции мангуста, и, фиксируя происходящее в замедленной, покадровой съемке, я способен сейчас разложить движение стрелы Зенона на временные отрезки и доказать ее неподвижность[485].

Опережая волчицу на доли секунды, я устремляюсь вперед (когда она бросается на меня) и, пролетев от нее сбоку, распарываю халат медсестры титановыми наконечниками когтей.

Хрясть! – и белая накрахмаленная материя, нарезанная, как вермишель, расползается длинными, ровными лоскутами, оголяя бедро пармиджанового цвета[486].

«Спагетти подано – садитесь жрать, пожалуйста!»[487] – шлю я веселый посыл в свое сознание и продолжаю готовиться к обороне.

Второй раз она прыгает, не оглядываясь. Вывернувшись, как кошка, всем телом, хищница отталкивается задними конечностями сначала от пола, затем от стены и, развернувшись ко мне в воздухе, пытается нанести сокрушительный удар передней правой лапой.

Глупая – она не знает, что я с шести лет играю в настольный теннис, и мои глаза в минуту опасности видят каждую дробинку, вылетающую из отцовского ружья на охоте.

Нырнув под промелькнувшую над моей головой пятерню, я уклоняюсь от молниеносного нападения, и, промахнувшись, лапа волчицы проезжает по стене плугом кривых когтей, вспарывая осыпающуюся на пол штукатурку и рассеивая вокруг белую пыль. Я бросаюсь по полу в ее ворота и, пролетая шайбой между лохматых мускулистых ног зверя, вижу узкую щель вульвы, покрытую барашками колючей проволоки.

Один взгляд на эту темную незашитую рану – и голова моя раскалывается от образов и воспоминаний… Я смотрю в этот кратер, в этот потерянный и бесследно исчезнувший мир, и слышу звон колоколов. Смеясь и рыдая, он расползается и паясничает над полем битвы, оголяя в памяти ребенка снимки непосредственной любознательности.

Подобные картины Давид встречал и раньше, когда в детском садике вместе с мальчишками заглядывал под дверь в кабинки девочек. Но то были улыбки Моны Лизы, а эта – великая блудница и матерь человеческая с джином в крови, плотно сжатая по всей длине и чуть приоткрытая в том месте, где сквозь пушистые бакенбарды[488] возбужденно топорщится поверхность распускающегося бутона, – пугающе притягательна и смертельно опасна, как ядерный гриб в сознании японца. Как факел жизни в руках Прометея.

Я смотрю вверх, в эту расселину времен, и вижу в ней знак равенства. Мир в состоянии равновесия. Мир, сведенный к нулю без остатка[489]