ь данное явление, мы на протяжении всей книги то и дело обращаемся к сравнению человека с другими животными. Порой общие черты помогают выявить самую существенную основу – дофамин есть дофамин и у человека, и у мыши. А иногда показательной становится именно человеческая специфика использования этой сходной основы: дофамин побуждает мышь нажимать на рычаг в надежде на вкусненькое, а человека – молиться в надежде попасть на небеса.
Но некоторым видам человеческого поведения нет никаких аналогий в животном мире. И одна из важнейших граней человеческой уникальности сводится к простому факту – а именно: что перед вами не лошадь.
Анатомически современный человек сложился около 200 000 лет назад. Однако до становления черт современного поведения потребовалось еще 150 000 лет и даже больше. Об этом свидетельствует появление в археологической летописи составных орудий, орнаментации, ритуальных захоронений и, наконец, захватывающего дух действа – нанесения цветного пигмента на стену пещеры. Поэтому-то перед вами не лошадь[461]{877}. А великолепный рисунок лошади.
Когда Рене Магритт в 1928 г. на своей картине «Вероломство образов» (La trahison des images) под рисунком курительной трубки поместил слова «Ceci n’est pas une pipe» («Это не трубка»), он выразил именно эту зыбкую природу изображений. Историк искусства Роберт Хьюз написал, что в этой картине кроется «зрительная ловушка», установленная сознанием, и что «ощущение прорехи между объектом и его изображением становится одним из источников модернистского беспокойства»{878}.
Магритт пытался увеличить расстояние между объектом и изображением и обыграть эту разницу, чтобы таким способом справиться со смятением модернизма. Но для человека, накладывающего пигмент на стену пещеры Ласко 17 000 лет назад, цель была другой, прямо противоположной – ему нужно были свести к минимуму дистанцию между объектом и образом, нарисовать лошадь как можно более похожей на реальное животное. Мы бы сказали – ухватить сходство. Получить символическую силу лошади.
Наиочевиднейшее человеческое мастерство символизма приходит с использованием языка. Предположим, вы видите нечто страшное и вопите от ужаса: «А-а-а-а-а!!!» Человек поблизости слышит ваш крик и не знает, что случилось: приближается комета, смертник с бомбой или комодский варан. Подавляющая часть коммуникаций у животных основана на подобных внезапных высокоэмоциональных всплесках.
Символический язык дает огромные эволюционные преимущества. Можно это проследить на других видах с зачатками символической деятельности. Если верветка видит хищника, она не просто вопит, она использует вполне конкретную вокализацию, различные «протослова», обозначающие: «Хищник на земле, быстро на дерево!» или «Хищник в небе, быстро под дерево!». Развитие в ходе эволюции когнитивной способности к такому различию выглядит исключительно полезным: эта способность дает направление спасения – бежать прочь от зубов хищника, а не навстречу им.
Язык помогает развести сообщение и его смысл, и, по мере того как наши предки совершенствовали отделение одного от другого, использование языка давало все больше преимуществ{879}. Теперь стало возможным передавать эмоции не только текущего момента, но и из прошлого, и из будущего, а также информацию, не связанную с эмоциями. Мы превратились в непревзойденных специалистов разделять сообщение и его реальный посыл, что, как мы теперь знаем, требует участия лобной коры: она управляет тончайшей сменой выражений лица, телесных движений, голоса – и мы лжем. Этой своей способностью мы усложнили себе жизнь как никто другой, от плесени до шимпанзе, нам теперь всю жизнь приходится решать дилемму заключенного.
Высшее проявление символичности нашего языка – использование метафор. При этом я имею в виду не только эффектные сравнения вроде «жизнь – это чаша, полная вишен». Метафоры в языке повсюду: мы можем находиться буквально и физически внутри комнаты, «в» комнате, но также и метафорически внутри чего-то, например, «в» хорошем настроении, «в» печали, «в» ссоре, «в» состоянии любви, «в» счастье, «в» ударе. Мы лишь метафорически стоим на чем-то, когда «настаиваем»[462]{880}. Вездесущность метафор в языке исследовал известный лингвист Джордж Лакофф из Калифорнийского университета в Беркли в своих книгах «Метафоры, которыми мы живем» (Metaphors We Live By, в соавторстве с философом Марком Джонсоном)[463] и «Моральная политика: Как мыслят либералы и консерваторы» (Moral Politics: How Liberals and Conservatives Think). (В этой книге он показал, насколько мощно политики используют метафоры: что больше по сердцу – «свободный выбор» или «жизнь»? Вы ведете «ожесточенную борьбу» с преступлениями или ваше сердце «истекает кровью»? Вы преданы «отечеству» или «родине»? Вы выхватили знамя «семейных ценностей» из рук вашего противника?) Для Лакоффа язык всегда метафоричен, с его помощью один человек передает информацию другому, вкладывая ее в слова, будто в магазинные пакеты{881}.
Символы, метафоры, аналогии, гиперболы, синекдохи, фигуры речи… Нам сразу понятно, что, если капитан требует свистать всех наверх, это не означает приказания всем по свистку лезть на реи, что в романе Кафки «Метаморфоза» речь идет не о таракане и что буря не воет зверем и не плачет по-детски. Став приверженцем определенного религиозного объединения, человек начинает тесно связывать хлеб и вино с плотью и кровью. При звуках торжественной увертюры «1812 год» нам тут же вспоминается Наполеон, уходящий из Москвы. Но при этом ясно, что уходил не Наполеон, а тысячи солдат, голодных и умирающих от холода, далеко от родного дома.
В этой главе рассматривается нейробиологическая основа некоторых наиболее интересных аспектов символического и метафорического мышления. Важно здесь вот что: наша способность к метафоричности появилась настолько недавно, что мозг, если угодно, пустил ее вскачь, импровизируя на бегу. И в результате нам чудовищно трудно различить метафорическое и буквальное, нам приходится постоянно держать в уме, что это лишь «фигура речи»; и, как следствие, мы получаем образцы наших самых лучших и самых худших деяний.
Почувствовать чужую боль
Представим следующее: вы сильно повредили палец. Сигналы от болевых рецепторов устремляются в спинной мозг, а оттуда в головной, и там различные его области приходят в действие. Одни сообщают, что и где болит, другие – насколько сильно, третьи – что это за вид боли. В мозге решается, пострадал ли правый указательный палец или левое ухо, палец прищемило или придавило гусеницей трактора? И эти разнообразные измерители болей, основа основ обработки болевой информации, имеются у каждого млекопитающего.
Как мы усвоили из главы 2, в этом принимает участие и передняя поясная кора (ППК) в лобном отделе – она оценивает смысл боли{882}. Возможно, что результат оценки окажется плохой новостью: больной палец сигнализирует о начале неизвестной болезни. А может, наоборот, отличной: вы теперь станете дипломированным ходоком по углям, потому что от горячих углей вам вреда особого не будет – разве что палец о кусок угля случайно ушибете. В предыдущей главе мы разобрались в том, что ППК участвует на первых ролях в распознавании ошибок, улавливая различия между ожидаемым и произошедшим. А боль, появившаяся из ниоткуда, очевидно, представляет серьезное отклонение от ожиданий безболезненной реальности.
Но ППК сообщает гораздо больше, чем просто причину боли в пальце. В главе 6, как мы помним, разбиралась ситуация с «Киберболом», когда испытуемый (в нейросканере, не забываем) перебрасывается с двумя другими игроками виртуальным мячиком, а потом эти двое, будто не замечая третьего, начинают бросать мячик только друг дружке – и наш испытуемый чувствует себя отверженным. «Почему это они не хотят играть со мной?» – и тут тоже активируется ППК.
То есть изгоем быть больно. «Да, – согласитесь вы, – но это не та боль, что от пораненного пальца». Однако если речь идет о нейронах ППК, то физическое и социальное страдание для них – это примерно одно и то же. В случае с «Киберболом» страдание действительно имеет социальную основу, потому что если поменять ситуацию – сказать, что произошел сбой в программе, из-за которой два других игрока вас просто-напросто не видят, то ППК не активируется.
ППК при этом может «видеть» еще дальше, как мы знаем из главы 14. Вот вы получили несильный удар током, и у вас возбудилась ППК, – понятно, что вместе с ней активировались и более житейски-ориентированные измерители боли. А теперь вы видите, как такой же удар током получает ваш обожаемый человек. Болиметры молчат, а ППК возбудилась. Для ее нейронов почувствовать чужую боль – это вовсе не фигура речи!
Мало того – наш мозг смешивает физическую и психическую боль{883}. В коже, мышцах (а также в других органах и тканях) имеется особый нейромедиатор, т. н. субстанция Р, которая играет ключевую роль в передаче болевых сигналов от рецепторов к мозгу. Это такой болиметр, работающий по всему телу. Но нам важно вот что: при клинической депрессии уровень субстанции Р повышается, а блокаторы субстанции Р неплохо срабатывают как антидепрессанты. Больной палец и больная душа. Но ведь и это еще не все: когда нас захлестывает ужас, в коре мозга активируется вся система ответа на боль – так выражаются наши ожидания грядущего удара.
Далее. Если посмотреть на изнанку эмпатии, то мы увидим, насколько буквально мозг все воспринимает