Не подлежит сомнению, что английский принцип практичнее кантовского, так как он допускает применение объективной мерки, в то время как категорический императив, несмотря на все усилия, все-таки не утратил известной доли субъективности.
Ясно, что порядочный человек и помимо Канта, Юма или Гоббса будет поступать честно, а непорядочный останется таковым независимо оттого, будет ли он кантианцем или последователем учения Гоббса Но все же отнюдь не случайно, что Гоббс родился в Англии, а Кант в Германии. Немец всегда считал своей особенностью, а часто даже прерогативой, мыслить индивидуалистически и чувствовать себя в этом отношении более свободным, чем представители других наций; с другой стороны, привязанность англичанина к традициям и к передающимся из поколения в поколение законам осмеивалась нами, как стадное и рабское чувство, которому он якобы подвержен, невзирая на всю свою политическую свободу.
Такое различие действительно существует и коренится, быть может, в особенностях воспитания и национального характера германского и английского народов. Оно оказывает огромное влияние на все отрасли жизни, в особенности же на практическое правосознание, выработавшееся у обоих народов в течение веков. По словам Шопенгауэра, «немец любит субъективную справедливость» (Billigkeit), а англичанин стоит за объективную справедливость (Gerechtigkeit), причем он прибавляет, что «субъективная справедливость враждебна объективной и нередко грубо посягает на нее».
Здесь не место разбираться в том, какая из этих добродетелей более благородна, объективная ли справедливость или субъективная; я лично согласен с Шопенгауэром и полагаю, что объективная справедливость более ценна для современной жизни людей; во всяком случае, она более пригодна для практической жизни.
Этот пробел кантовской этики сильнее всего ощущался немецким философом Иоганном Готлибом Фихте, пытавшимся доказать, насколько важно и необходимо установить обязательность нравственного закона, объективировать последний, ибо в противном случае каждый сможет произвольно истолковать и даже нарушать его. Следовательно, этот проницательный мыслитель ясно понимал, где «зарыта собака» (хотя его попытку разрешения проблемы при помощи подстановки божественной воли и нельзя в настоящее время признать остроумной).
Но принципиальный подход Фихте не нашел после его смерти последователей. В связи с этим интересно проследить, как в Германии, исходя от Канта и ориентируясь на «субъективную справедливость», постепенно пришли к полному отрицанию общеобязательных нравственных законов и к безоговорочному признанию приспособленной к каждому отдельному случаю утилитарной точки зрения, между тем как в Англии, исходя от Гоббса и базируясь на учении Юма о симпатии, пришли к полному признанию объективированных норм.
Кантовская мораль зиждется на субъективном категорическом императиве, и нет ничего удивительного в том, что пессимист Артур Шопенгауэр, радикал Штирнер и сверхчеловек Ницше — все они опираются якобы на Канта. И если нельзя допустить, что кто-либо из этих трех мыслил неэтично, то все-таки несомненно, что из их школы вышли такие люди, как Мольтке и Бернгарди, которые провозгласили право сильного на беззастенчивое выявление себя и своей воли всеми средствами, не исключая и насилия.
Эти взгляды, к сожалению, глубоко проникли во все слои нашей общественной и частной жизни и нашли свое выражение в «Руководстве по ведению войны на суше», изданном генеральным штабом, где настойчиво проводится взгляд, что военная необходимость должна быть поставлена выше всяких международных соглашений.
Разумеется, кто начал войну, тот вынужден и дальше действовать в том же духе. Но с чем никак нельзя примириться, это с распространившимся повсюду лицемерием тех, кто пребывает в тылу воюющих армий. Еще в мирное время у нас, в Германии, постоянно проповедовали, ссылаясь на Канта, индивидуалистический или, в лучшем случае, социальный эвдемонизм; во время же войны это учение стало у нас модным. Может быть, на самом деле не существует никакой морали, ни абсолютной, ни относительной, а потому и не приходится считаться с какими-либо нравственными принципами. Может быть, наши воинствующие философы правы, но, когда настанет время более спокойного размышления, им трудно будет признаться в этом перед вечными истинами кантовской морали.
Наши профессора или, если они этого не пожелают, наша столь легко вдохновляющаяся молодежь должны будут признаться: «Мы зарвались, мы должны вернуться к тому, с чего начинает первобытный человек: искать добра и стремиться к истине».
С тяжелым сердцем решаюсь я высказать это и не теряю надежды на то, что это так и будет.
Часть 8. Человечество как единый организм
Из чего бы ни вытекала наша любовь к ближнему, из религиозного ли чувства или из эгоизма, в том и другом случае мы можем вести жизнь вполне согласную с правилами нравственности, но ни в том ни в другом случае у нас не будет достаточно сильной опоры против наших личных эгоистических устремлений.
Дело в том, что если альтруизм есть не что иное, как прирожденное, но притом не вызываемое какой-либо видимой причиною чувство, то он будет проявляться в действительности, конечно, лишь настолько, насколько он к тому пригоден именно как врожденное чувство. Если же кто-либо в том или ином случае поступит не как альтруист, а как эгоист, то всякие рассуждения будут излишни: природного чувства никакая философия изменить не может.
Если же альтруизм не что иное, как обратная сторона того же эгоизма, то этот первичный, основной эгоизм имеет, конечно, право (да и обязан) следовать своим альтруистическим влечениям лишь постольку, поскольку это будет оправдываться высшим эгоистическим принципом.
До тех пор пока наша нравственность остается без реального, видимого основания, она витает в воздухе, и современный человек это ясно сознает. Так, например, известный исследователь жизни Иисуса Христа Древе (Drews) говорил (в 1910 г.), что эмпирической нравственности вообще не существует и что без Бога она просто немыслима; но так как без нравственности обойтись нельзя, то приходится придерживаться идеи божества.
Подобный же взгляд высказывает и Карл Иентш («Zukunft»), придерживающийся довольно странного мнения, что «благо отдельной личности является тою целью, к которой стремится народное хозяйство». Он находит, что если нет веры в Бога, то нет более высокой цели, к которой стоило бы стремиться, чем благо единой личности, а так как народное хозяйство должно быть независимо от религии, то не остается ничего другого, как построить этику на идее блага отдельной личности.
Ход мыслей у обоих ученых различен, но оба показывают, к каким неудовлетворительным выводам приводит отрицание возможности существования эмпирической морали. Чтобы избежать этого, Древе сознательно оперирует абсурдами, а Иентш, вместо того чтобы из факта существования народного хозяйства сделать единственно возможный вывод, что именно существует нечто высшее, чем благо отдельной личности, предпочитает отрицать самый факт, ибо считать целью народного хозяйства отдельную человеческую личность — в сущности, значит отрицать факт существования народного хозяйства.
И все это происходит оттого, что земная, эмпирическая нравственность кажется им чем-то чудовищным. Причина такого морального и интеллектуального отречения от нее кроется в нашем антиномистическом образе мышления или, вернее, в слишком широкой распространенности антиномистической философии. Люди думают, что если нравственность не базируется на категорическом императиве, то это вовсе не нравственность и об ней не стоит говорить. Между тем правильно как раз обратное: если признать за кем-либо абсолютное право на хорошее отношение к нему, то оно не должно быть основано на субъективном чувстве другого и представлять собой как бы добровольно предоставленное ему право, а необходимо, чтобы именно во мне существовало известное, независимое от моего чувства и моей воли, право другого лица на подобное отношение.
Попытаемся найти в самой природе реальные предпосылки для такой объективной нравственности, которые — и в этом будет заключаться громадное практическое преимущество их — не зависят от нашего субъективного чувства порядочности.
Это вполне возможно ввиду того, что человечество, как таковое, представляет собою на деле, что научно доказано, единый организм. Эта идея проникла в сознание людей лишь постепенно. Начатки ее восходят к первобытным временам, и так как испокон веков философская мысль занималась сперва вопросами души, а потом только тела, то все мыслители говорили о мировой душе прежде, чем выработалось понятие мирового организма. Так как развитие мысли в этом направлении послужило одной из существеннейших основ того миросозерцания, которое я изложу в последующем, я позволю себе, хотя бы в самых общих чертах, изобразить ход этого развития.
Чтобы описать известное явление с точки зрения естествознания, необходимо разобрать тот механизм, при посредстве которого оно приводится в движение. Отделение желчи, например, становится понятным на основании тех сведений, которые мы имеем об анатомическом строении печени; понимание психических процессов требует знакомства с деятельностью мозга. Точно так же и для того, чтобы объяснить альтруизм, надо найти соответствующее органическое основание.
Подобно тому как эгоизм объясняется и с необходимостью вытекает из факта проникнутой единым сознанием личности, так и неоспоримый факт существования альтруизма предполагает лежащий в основе его органический субстрат, который может состоять единственно в том, что все человечество, представляя собой единый организм, обладает как бы некоторого рода коллективным сознанием. Уже первобытным народам бросалось в глаза сходство между реальной связью общины и животным организмом; на это указывают разные легенды. Однако внешнего сходства недостаточно, чтобы доказать что-либо: необходимо установить не только аналогию, но и гомологию, необходимо доказать, что человечество является не только понятием, но и реальностью.