Бирит-нарим — страница 38 из 44

И без меня слишком тесно здесь. Слишком людно, слишком…

Да, прежде проще всего было затеряться в трущобах, но теперь, когда люди обезумели и из-за крох пищи готовы драться насмерть… Теперь, сколько ни кутайся в грязные лохмотья, сколько ни касайся чарами встречных, — трудно остаться незамеченным среди людей, сраженных болезнью и голодом. И чем больше экимму — тем сложнее скрыться.

— Незачем, — повторил Лабарту.

Шакету взглянул на него, быстро, и вновь опустил голову, длинные пряди упали на лицо. Потом заговорил, по-прежнему тихо — так песок шуршит, высыпаясь из ладоней на землю.

— Место здесь стало плохое, плохая кровь… Мало в городе хорошей крови. Куда ты пойдешь?

Спросил и замер в ожидании. И хоть сидел Шакету не шелохнувшись, тревога его стала ощутимой, зазвенела в воздухе, как еле слышная струна.

Боится, что зря спросил, и смотреть мне в глаза боится…Но отчего я должен скрывать, куда отправлюсь?

— В храм Мардука, — сказал Лабарту. Сам не заметил, как протянул руку к табличке, едва не коснулся сырой глины. — Здесь я лишь на одну ночь.

Шакету кивнул.

— Тогда простимся здесь. — Голос его все также шелестел чуть слышно, но смелее стал, легче. — Я ухожу сейчас.

Порыв ветра вновь донес вой собак и запах гари, тяжелый и горький.

— Куда? — спросил Лабарту.

Шакету помедлил мгновение, и Лабарту знал, — он взвешивает ответ, подбирает слова.

Часто так говорят со мной… В городе, что мне принадлежит, — часто.

— При дворце буду жить, — сказал Шакету. — Там есть место для меня.

Зу шевельнулась возле стены.

— При дворце… — проговорила она. — Кровь там чистая, жизнь легкая, и не придется…

Лабарту жестом прервал ее.

— Мы отправимся в храм, — повторил он. Разговор показался бесконечным, и хотелось лишь, чтобы закончилась ночь. — Иди во дворец, Шакету, и пусть удачной будет твоя дорога.

Шакету поднял голову, тень улыбки скользнула по его губам.

— Пусть невзгоды покинут хозяина Баб-Илу, — так он сказал, склонился и исчез в сплетении уличных теней.

3.

Не так сильна моя жажда, я найду…

Лабарту не поднимал глаз, смотрел на свои руки, а те будто сами делали работу: складывали таблички, законченные сегодня, убирали приборы для письма. Душно было, и свет дня, что поникал в узкие окна, казался тусклым, неживым.

— Сестра и муж ее мне завидуют, — сетовал Шу-Капи, младший писец. — Думают, здесь, в храме, нас досыта кормят. Думают, что чужаки нас не тронут, не ворвутся в святое место…

Против воли Лабарту взглянул на него. И тут же потемнел мир, кровь затмила все — кровь билась в запястьях Шу-Капи, горячая, неслась по жилам.

Слишком горячая.

— Думают, работой не утруждают меня тут, — продолжал тот. Сидел он, облокотившись о стол, и казался сейчас тенью, далекой и серой. Но в нем жили раскаленные потоки, каналы и реки пылали, сжигали его. — Не стал говорить им… А ведь только сегодня глава дома хлеба велел уменьшить порции зерна, знаешь ли об этом?

Лабарту отвел глаза. Но зов крови не утих, — плыл в затхлом воздухе, не давал думать.

Не так плохо мне, чтобы…

Каждый день он встречал Шу-Капи: они вместе сидели в хранилище, записывали слова жрецов, бесконечные столбцы чисел, короткие письма… И день за днем Лабарту видел, как болезнь побирается к младшему писцу. Тот еще не ощутил ее, но кровь уже его выдавала: стала темной и неистовой, несла в себе яд.

…не так мне плохо, чтобы пить его кровь.

— Знаю, — отозвался наконец Лабарту, глядя в сторону.

Хотел добавить: «Поделюсь с тобой зерном, много не нужно мне, а ведь двое детей у тебя…» Но спохватился, удержал слова.

Нельзя.

Не нужна была еда людей ни ему, ни Ишби, ни Зу, и даже радости она не приносила сейчас, когда тень жажды непрестанно блуждала рядом. Но нельзя себя выдать, и потому каждый день Зу забирала причитающуюся долю из хранилищ, растирала зерно в муку, пекла хлеб во дворе храма. Делала все то же, что и другие женщины — жены жрецов и писцов храма, укрывшего их от безумия осады.

Лабарту сам не заметил, как поднялся и пошел прочь. Лишь у двери остановился, сказал, не оборачиваясь:

— Скоро весна, и война прекратится, жрецы Сина говорили об этом…

— Да, — согласился Шу-Капи, и голос его звучал устало. — Таково предсказание… Но в нем не говорится, что уйдут чужаки.


Комната, в которой ночевали они с Зу, была пуста. Голод подступал все ближе, и темнота, казалось, дрожала. Очертания стен и простой утвари выступали из мрака, но были зыбкими, и шелест тростниковых занавесей вторил их дрожи. Лабарту зажег светильник, и пламя заметалось в каменном сосуде, свет теплыми полосами лег на стол.

Лабарту опустился на скамью, закрыл глаза.

Дождусь ее… И пойду искать жертву.

Не первый день сдерживал он стремление к крови, и теперь оно накатило темным потоком, затопило сердце, и казалось, лед сковывает ладони, замерзает под ногами земля.

Словно у моря я, далеко на севере, зимой…

Но знал, куда приведут эти мысли, — потому вскинул голову, открыл глаза. И различил шаги, приближающиеся, скользящие среди вечерних звуков.

Занавесь зашуршала, откинутая привычным жестом, и вновь опустилась. Зу прошла в комнату, сбросила покрывало, ни слова не говоря, села на край постели. Даже не спрашивая, лишь по движениям, текучим и плавным, Лабарту знал, — для Зу охота была удачной.

Потянулся к ней незримым путем, коснулся чувств. Но как не пытался, улавливал лишь тень их, дальний отзвук.

И не жажда тому виной.

Почти шестьдесят лет миновало с того дня, как он оживил Зу своей кровью, — она все еще была слабой и нуждалась в защите. Но уже отдалилась так, словно до свободы оставалось ей совсем немного. Чувства ее были едва различимы, и приказаниям она противилась, — Лабарту знал, что скоро Зу перешагнет незримую черту, станет сама себе хозяйкой.

Так мало лет ей… Слишком рано…

И, словно в ответ, голос матери пришел из прошлого, сквозь холод жажды и гарь, пропитавшую город.

Энзигаль говорил нам о связи с детьми сердца — она бывает разной, — сказала Тирид. — Ты обратил ее, но с каждым часом она уходит прочь, и быстро, быстро…

Лабарту поднялся, взглянул на Зу.

— Я вижу, ты нашла человека с чистой кровью, — проговорил он. Слова острыми льдинками царапали горло. — Отчего же ты так недовольна?

Мгновение Зу молчала, и думал уже — не ответит. Но затем она повела плечами, гребни вынула из волосы, и тяжелые пряди рассыпались, освободившись.

— Хочешь, чтобы была я довольна? — произнесла Зу. Смотрела в сторону, и не понять, что скрывалось во взгляде. — Здесь живем, как в плену, ступать должны осторожно, чтоб не выдать себя, повторяешь мне это каждый день. В жалкой комнате я провожу ночь и день, выходя лишь во двор и в дом хлеба. Живем здесь, как беглецы, чье жилище разрушено, и ты хочешь, чтобы была я довольна?

Лабарту смотрел на нее. Хотел ответить, но мысли, обычно так легко обращавшиеся в слова, теперь распадались, лишались смысла. Прижал руку к сердцу, чтобы унять боль жажды, — звенящую, тонкую, — и не сумел.

— Для людей, — сказал он, — мы и есть беглецы. Но ты знаешь… могли бежать от беды, но остались в Баб-Илу.

Так было бы просто бежать прочь от войны… Но…

Но нельзя оставить город, Лабарту помнил об этом. Однажды поступил так: покинул Врата Бога, переждал осаду и нашествие чужеземцев. И, вернувшись, узнал, что хозяином города уже считают другого.

Но тогда я вернул этот город. И теперь мог бы…

— Не о том говорю! — Зу с размаху хлопнула ладонью по постели, скомкала покрывало. — Взгляни на себя! Можешь заставить людей делать то, что ты хочешь, верить в то, что ты прикажешь! Ты мог бы получить любую власть, цари исполняли бы твои желания. Но нет! Жалкий экимму из трущоб будет жить во дворце, а мы — здесь, потому что ты привел нас сюда!

Я должен… объяснить ей.

Зу смотрела теперь на него, снизу вверх, и казалась совсем чужой, — на каком наречии говорить с ней?

Я должен… Но мне нужна кровь.

— Я не хочу жить во дворце, — сказал Лабарту, откидывая дверную занавесь. — Поэтому мы здесь.

В коридоре, пустом и темном, собственные шаги были едва слышны. Лабарту шел, касаясь рукой стены, пальцами ощущал кирпичную кладку и, казалось, видел, куда идти. Но перед глазами плавали багровые круги, а звуки дрожали, отдалялись, приближались, — не заметил, как поднялся по ступеням, вышел на крытую галерею.

Чужая жизнь была совсем рядом, и Лабарту замер на лестнице, сковал чувства, подавил жар, холод и боль.

Пока что я… сильнее жажды…

Человек вышел из внутренних покоев, — волосы и жреческие одежды его пропахли воскурениями, в руках нес блюдо с пеплом, а шаг нетвердым был, как у пьяного.

Но чистая кровь у него, и никого рядом нет…

Лабарту прыгнул вперед. Жрец вскинулся, и застыл во власти чар. Блюдо выпало из его рук, бронзовый звон эхом прокатился по галерее.

Но Лабарту не слышал. Он пил, и солнечный свет заполнял душу, тушил боль, лился потоком, чистым, но дурманящим, как аромат степи весной. Стук сердца оглушал, молил не останавливаться, еще, еще, до последней капли…

В глубине храма ударил гонг, и Лабарту опомнился, выпустил жертву. Человек упал — живой, но без чувств. Мгновение Лабарту стоял, прислушиваясь, а потом обошел рассыпавшийся пепел, — никто не должен увидеть моих следов — и поспешил прочь.

Боль ушла, солнечный огонь пылал в жилах, но пол под ногами словно бы превратился в палубу корабля, качался. Воздух стал густым, тяжелым, а тени сплетались, меняли очертания, исчезали. И также странно текли мысли — то спокойными были и ровными, то клубиться начинали, теряли смысл.

Лабарту остановился. Огляделся, но стены и своды — все стало незнакомым, и куда повернуть, куда идти теперь?

— Не бойся.

Детский голос, уверенный, легкий.

Лабарту обернулся и увидел ее, — юную девочку, украшенную ожерельем из ракушек. Воздух вокруг нее трепетал, морской ветер был в нем, горячий полдень и покой.