Биробиджан - земля обетованная — страница 34 из 42

Да что говорить о судьбе Биробиджана, когда остается более чем туманным и будущее остатков российского еврейства, насчитывающего даже неизвестно сколько тысяч душ, ибо границы этого множества до крайности размыты; едва ли не бо́льшая его часть по внешним, сталинским признакам (язык, территория, общая экономическая система) относится к русскому народу, а по внутренним, главным (преданность грезам) образует какую-то новую смесь, смесь не генотипов (это дело десятое), но — фантомов.

Так ведь сближение наций и происходит только через слияние грез, через возникновение общей грезы, способной чаровать и тех, и других. Так вот, русские и еврейские грезы — сливаются ли они во что-нибудь гармоничное или продолжают вести в наших душах непримиримую борьбу? Мне представляется очень интересной и, возможно, даже открывающей путь к слиянию фантомов идея известного петербургского этнолога Наталии Васильевны Юхневой: российское еврейство сложилось в новую историческую общность, новый субэтнос русского народа, именуемый «русские евреи».

И чтобы осознать себя таковым, русским евреям не хватает только специального самоназвания. Если же на вопрос о национальном самоощущении допустить не два ответа, «русский» и «еврей», как это обычно делается, а добавить промежуточную рубрику «русский еврей», то количество тех, кому именно этот ответ приходится по душе, оказывается весьма значительным.

Я, правда, возражал Наталии Васильевне, что для сохранения субэтноса недостаточно одного лишь названия, необходима еще и какая-то «субгреза» грезы общенациональной, вера в какую-то свою особую миссию в рядах «большого народа». Нации, культурно доминирующие в собственном государстве, обладают таким количеством социальных институтов, почти автоматически внушающих индивиду стандартную национальную идентичность, что — в нормальных условиях, при отсутствии сильных конкурирующих фантомов — они могут специально об этом не заботиться (до поры до времени). Но субэтнос от растворения может уберечь лишь какая-то система изолирующих, обособляющих иллюзий. Не настолько сильных, чтобы вовсе оторвать субэтнос от «большого народа», но и не настолько слабых, чтобы позволить ему раствориться.

Чтобы не раствориться в окружающей среде, необходимо ощущать себя в чем-то выше ее; чтобы подчинить ее грезе свою, нужно ощущать внешнюю супергрезу в чем-то более высокой. Эти требования на первый взгляд кажутся просто несовместимыми. И тем не менее, скажем, российскому казачеству это прекрасно удавалось. По отношению к рядовой массе — чувство избранности, по отношению к престолу и отечеству — преданность. С поправкой на большую демократичность (избранность для меня означает не повышенные права, а повышенную ответственность, не презрение к другим, а требовательность к себе) сходную миссию можно предложить и русскому еврейству — сделаться чем-то вроде духовного казачества: хранить русскую культуру с такой же верностью, с какой казачество охраняло российскую территорию, — в этом случае даже та оборонительная позиция, которую так часто принимают за пресловутое еврейское высокомерие, могла бы послужить общему делу. Именно общему — у русского еврейства оказался бы тот же, что и у казачества, объект попечения, и русский народ давно предчувствовал некую общность их миссии, окрестив евреев бердичевскими казаками. (Надеюсь, понятно, что преданность какой-то культуре есть только претензия на причастность к ней, но никак не претензия на монопольное обладание. Надеюсь, понятно и то, что «казачью» метафору не следует понимать излишне буквально — она вовсе не требует, чтобы евреи нагайками разгоняли рабочие демонстрации.)

Если вдуматься, у донского, кубанского, терского, забайкальского, с одной стороны, и бердичевского казачества — с другой, окажутся весьма близкие стратегические цели, стратегические грезы: и те, и другие охраняют наследственное национальное достояние, и те, и другие стремятся максимально продлить жизнь (в грезе — обеспечить бессмертие) каждый своей мечте. Которая — и у тех, и у других — не может выжить без общей инфраструктуры.

Возьмем два полярных типа — чистопородного патриота русской культуры, слабо озабоченного обширностью российской территории, и такого же чистопородного патриота русской земли, мало помышляющего о культуре. Для первого священна система грез, именуемая русской классической литературой (Пушкин, Лермонтов, Толстой и т. д.), для другого священна система грез, обожествляющая святую русскую землю (политую кровью, потом и т. д.). Так вот, пускай сеятель и хранитель чистого духа, чистой поэзии и прозы, которая тоже невозможна без поэзии, вдумается, какая минимальная инфраструктура реальной России необходима для того, чтобы обеспечить полноценное существование боготворимой им литературы?

Ясно, что должны быть школы, где «проходили» бы Пушкина, Лермонтова и Толстого. Следовательно, должна быть налоговая система, обеспечивающая работу этих школ; должна быть защищенная территория, где располагалось бы население, почитающее Пушкина, Лермонтова и Толстого своим национальным достоянием, для чего необходима вовлеченность населения в систему иллюзий, порождающую эмоциональное единство с той Россией, о которой писали Пушкин, Лермонтов и Толстой, — иначе пришлось бы усекать их во вполне большевистском духе, только теперь уже с точки зрения общечеловеческих ценностей (не позволяющих ответить на вопрос, почему мы должны хранить именно Пушкина, а не Гомера или Гете). «От потрясенного Кремля до стен недвижного Китая», «люблю, военная столица, твоей твердыни дым и гром» — имперские пережитки; «Валерик» — недостаточное раскаяние (не переходящее в протест) за участие в позорной колониальной войне; «Война и мир» — воспевание так называемого «народного подвига», ставшего на пути европейской модернизации… Знаменитый большевистский историк Покровский и писал о «грозе двенадцатого года» не иначе как в кавычках: «отечественная» война.

Но если даже не впадать в карикатурность, все равно останется серьезное подозрение, что избавиться от национальных предрассудков означало бы избавиться и от национальной поэзии. Подозрение, что для полноценного ее существования требуется поэтическое отношение и ко всей русской истории. Не обязательно восторженное, тотально одобрительное — пускай сколь угодно скорбное, но — возвышенное, а не пренебрежительное.

Из этого, разумеется, не следует, что в минимальную инфраструктуру должна непременно входить вся территория Российской империи. Базис всякой нации — не кровь и не почва, а система коллективных фантомов, и изменение национальной территории всегда дается так мучительно прежде всего потому, что она непременно включена в базисную систему, почти беззащитную перед рационалистическим скепсисом: тронь одну иллюзию — посыплются все (хотя надо отметить, что иллюзии весьма различаются по своей ценности).

Но если даже смотреть на проблему чисто рационально — имеются такие попытки: какая разница, пользуясь образом Щедрина, любить отечество с Нахичеванью или без Нахичевани, почему бы России, в ее же интересах, не потесниться до каких-то своих естественных исторических границ, — все равно возникают новые неразрешимые вопросы. Что такое исторические границы? Если это границы Московского княжества, то с Тверью или без Твери? С Новгородом или без Новгорода? Вопросы эти с такой очевидностью не имеют ответа, что практические люди предпочитают ничего не колыхать, не будить лиха, пока оно тихо: провозгласить принцип нерушимости границ и отступать от него, только когда сделается уж совсем невтерпеж.

С «естественными» границами обстоит еще хуже, хотя, казалось бы, хуже и так уже некуда. Беда в том, что для всякого народа естественной является та территория, которая впечатана в его систему национальных грез, всякая же другая для него противоестественна: даже сами споры о новой естественности бывают смертельно опасными, из них не всегда выходят живыми. Народ, конечно, можно вынудить к каким-то территориальным уступкам, но смирится он с ними только тогда, когда перестанет ощущать их унизительными и даже обретет возможность ими гордиться — как актом мудрости, великодушия и т. п. Потребность чувствовать себя красивым и значительным — базовая потребность всякого народа, а потому склонить какой угодно народ отказаться от какой угодно части его национального достояния совершенно невозможно без целых океанов лести. Обличать же и стыдить его дело не только бесполезное, но и просто опасное, ничего, кроме озлобленности, оно не приносит. Либеральные обличители национализма тоже бывают сеятелями или, по крайней мере, катализаторами фашизма. Отнестись рационально к своим землям, к своим преданиям для народа означало бы рассыпаться при первом же испытании — ни один рациональный аргумент ничего не может сказать о том, почему одна территория предпочтительнее другой, один язык предпочтительнее другого, один эпос предпочтительнее десятка других. Народ может отказаться от привычной грезы только ради другой, одолевшей в состязании грез (вся человеческая история есть история зарождения, борьбы и распада коллективных фантомов).

Субэтнос «русские евреи», если только он действительно субэтнос, тоже должен сопротивляться своему унижению, своему растворению (впрочем, второе есть следствие первого). А охотники растворить его подступают и изнутри, и снаружи. Русские патриоты-упростители, претендующие на роль некоего ядра русского народа и желающие видеть его полностью однородным, требуют: «Станьте такими, как мы, или катитесь в свой Израиль». (Причем очень многие из них не верят в первую возможность.) Израильские патриоты-упростители, претендующие на роль некоего ядра еврейского народа, требуют: «Катитесь в наш Израиль и станьте такими, как мы». (Причем вторую возможность они считают единственно правильной.) Но что это, простите, за ядро еврейского народа, которое и создано, и в значительной мере поныне выживает благодаря поддержке евреев диаспоры, «галута»? Ядро, которое при всех своих подвигах и свершениях тем не менее далеко не так авторитетно в мировой науке, культуре и даже политике, как «периферия»? Без поддержки которой, повторяю, оно, возможно, просто даже и не выстоит. Так дальновидно ли сосредоточивать все ресурсы в этом сам