[18] Но в «Ледяном доме» мы видим еще относительно пристойный портрет временщика.
«Лицо его было бледно; глаза от беспокойного и не вовремя прерванного сна были мутны и красны; непричесанные волосы уподоблялись змеям, вьющимся на голове Медузы. Ужасный вид его мог окаменить всякого… „Га, — воскликнул Бирон ужасным голосом, — колесовать его!“» — таким монстром, окруженным «толпой лазутчиков и телохранителей», представал Эрнст Иоганн Бирон в другом романе позапрошлого века.[19]
Оглушительный успех «Ледяного дома» (роман выдержал 50 изданий только в XIX веке; по его мотивам была даже поставлена в 1900 году в Большом театре опера композитора А. Корещенко «Ледяной дом», где Ф. И. Шаляпин выступил в не слишком удачной партии Бирона, в дальнейшем исключенной им из своего репертуара), привел к настоящему паломничеству петербуржцев к могиле Волынского, представленного в книге в качестве горячего патриота и одновременно романтического героя-любовника. Такую популярность предсказал казненный в 1826 году Рылеев:
Отец семейства! приведи
К могиле мученика сына;
Да закипит в его груди
Святая ревность гражданина!
Вызванные «Ледяным домом» отклики заставили вступить в полемику Пушкина. Вписьме к автору поэт и историк отдавал должное таланту писателя, но сожалел, что «истина историческая в нем не соблюдена, и это со временем, когда дело Волынского будет обнародовано, конечно, повредит вашему созданию; но поэзия останется всегда поэзией, и многие страницы вашего романа будут жить, доколе не забудется русский язык. <…> О Бироне можно бы также потолковать. Он имел несчастие быть немцем; на него свалили весь ужас царствования Анны, которое было в духе его времени и в нравах народа. Впрочем, он имел великий ум и великие таланты». Волынский же, с точки зрения Пушкина, предстает в источниках далеко не в героическом виде: взяточник, властолюбец, ни в грош не ставивший человеческое достоинство избитого им поэта Василия Тредиаковского.
Лажечников в долгу не остался: «В нынешнее время скептицизма и строгих исторических исследований примут ли это дело безусловно, как акт, на который можно положиться историку, потому только, что он лежал в Государственном архиве? Рассудок спросит сначала, кто были его составители. Поверят ли обвинениям и подписям лиц, из коих большая часть были враги осужденного и все клевреты временщика, люди, купленные надеждою почестей и других выгод, страхом Сибири и казни, люди слабые, завистники и ненавистники? Скорей поверю я Манштейну, который, как немец, взял бы сторону немца Бирона. Еще скорей поверю совести Анны Иоанновны, видевшей, после казни Волынского, за царскою трапезою на блюдах голову кабинет-министра. Зачем бы ей тревожиться, если б она убеждена была в вине его? <…> Живые предания рассказали нам это лучше и вернее пристрастных актов, составленных по приказанию его врага».
Писатель апеллировал и к иным «преданиям»: «Иван Василь<е>в<ич> Ступишин, один из 14 возводителей Екатерины II на престол, умерший в 1820 году, будучи 90 лет, рассказывал (а словам его можно верить!), что когда Тредьяковский с своими одами являлся во дворец, то он всегда по приказанию Бирона, из самых сеней, чрез все комнаты дворцовые, полз на коленах, держа обеими руками свои стихи на голове, и таким образом доползая до Бирона и императрицы, делал им земные поклоны. Бирон всегда дурачил его и надседался со смеху. <…> Когда его при дворе почитали шутом и дураком, так не беда была вельможе тогдашнего времени поколотить его за то, что он не хотел писать дурацких стихов на дурацкую свадьбу». Что же касается Бирона, то «никакое перо, даже творца Онегина и Бориса Годунова, не в состоянии снять с него позорное клеймо, которое История и ненависть народная, передаваемая от поколения поколению, на нем выжгли. Он имел несчастие быть немцем, говорите вы. Да разве Миних не был немец? Однако ж войско его любило. Разве Анна Леопольдовна не была немка? Не оставила ж она по себе худой памяти в народе. Разве воспитанница пастора Глика, шведка, и потом ее соимянница, принцесса Цербстская, не заставила русских забыть свое немецкое происхождение? Не сумел же этого сделать правитель. Если можно простить злодеяния за ум и таланты, я готов бы извинить за них злодейства Ришелье. Но какой ум и какие таланты правителя народного имел Вирой? То и другое должно доказываться делами. Что ж славного и полезного для России сделал временщик? разве то, что десятками тысяч русских населил дремучие леса Литвы? (В походах наших видели мы живые акты этого народного переселения.) Разве то, что он подвинул назад границы наши с Китаем, до него зарубленные по Амур? Что отдал персам завоевания Петра? Быть может, какой-нибудь лихой наездник-историк велит нам снять шапку пред его памятью за то, что он, ничтожный выходец, умел согнуть Петрову Россию в бараний рог и душил нас, как овец? Или, может статься, велят нам увидеть его ум и великие таланты в мастерской его езде верхом на разные манеры или в том, что он имел дерзость сесть не в свои сани?»[20]
Позиции участников спора вроде бы непримиримы, но волновали их одни и те же проблемы. Обоим не хватало знаний не такой уж далекой от них эпохи; не случайно Лажечников ссылался то на рассказ девяностолетнего старца, то на собственные впечатления в «дремучих лесах Литвы». Пушкин имел опыт серьезного исследования о пугачевском бунте и предъявлял высокие требования к историческим экскурсам, требующим «долгих изучений и терпеливых изысканий». При всем уважении к труду Лажечникова его оппонент был убежден: «Истина историческая <…> не соблюдена»; нужно обращение к документам. Чуть позже он получил от Жуковского «Записку» о Волынском министра внутренних дел Д. Н. Блудова с выдержками из следственного дела. Имелась у Пушкина и копия с «рапорта» Тредиаковского об оскорблениях и побоях, нанесенных ему Волынским.[21] Но и Пушкин, допуская «великие таланты» Бирона, не мог указать конкретных примеров их проявления, хотя и явно подразумевал, что просто самовлюбленный фат не мог достичь вершин власти.
Жизнь фаворита вообще трудно поддается описанию, за исключением ее публичных проявлений — дворцового блеска, внимания и наград царствующей особы или громкого «падения». Сам характер его сугубо «неофициального» существования не оставляет повседневных «следов»-документов — как, например, работа чиновника, министра или полководца. Он — теневая фигура; его сфера — приватные беседы, закулисная деятельность; его стихия — «благоприятный случай», когда вовремя сказанное слово может обеспечить взлет чьей-то карьеры, а то и сломать жизнь.
К тому же он — особа, очень уж приближенная и доверенная, и в силу этой приближенности не может, не должен рассказывать обо всем, что видел и знал, даже много лет спустя — конечно, если доведется встретить спокойную старость. Это удавалось не всем. Но не случайно те, кому посчастливилось (Бирон, фавориты императрицы Елизаветы Алексей Разумовский и Иван Шувалов или последние любимцы Екатерины II — (Васильчиков, Завадовский, Римский-Корсаков, Зубов), мемуаров не оставили и свои тайны унесли в могилу. Немногословность — пожалуй, в данном случае не самая плохая черта — отличает их в выгодную сторону от государственных мужей, которые ныне как можно скорее стремятся обнародовать сочинения о своем «хождении» во власть. И уж точно она не присуща противникам фаворитов, которые все беды, нередко путая при этом собственные и общественные проблемы, преподносили как результат вредного влияния временщика.
Лажечников ставил важный вопрос о достоверности дошедших до нас источников, но в то же время не подвергал сомнению предание о царском любовании головой Волынского на блюде. Эта ситуация, допустимая во времена опричнины Ивана Грозного, едва ли была возможной при дворе XVIII века. В отношении же Бирона у Лажечникова сомнений не было, ведь он был знаком с записками Манштейна и не мог поверить, чтобы «немец» оболгал «немца». Признаваясь Пушкину: «Ваши упреки задели меня за живое», — романист составил целый обвинительный акт против временщика, но невольно подтвердил позицию оппонента, что Бирона огульно обвинили во всех бедах аннинского царствования: и персидские провинции «сдал», и границу с Китаем изменил, и гвозди под ногти загонял.
Но проблема не только в состоянии конкретных источников. Обращение к прошлому как для историка, так и для писателя невозможно без понимания «духа времени» и «народных нравов». Здесь Лажечников с Пушкиным расходился: «Историческую верность главных лиц моего романа старался я сохранить, сколько позволяло мне поэтическое создание, ибо в историческом романе истина всегда должна уступить поэзии, если та мешает этой». Но при этом романист был убежден, что эпоху он понимал вернее: «Не соглашусь также с Вами и в том, чтобы ужасы Бироновского тиранского управления были в духе того времени и в нраве народа. Приняв это положение, надобно будет все злодеяния правителей отнести к потребностям народным и времени. Признаю кнут справедливым и необходимым для нашего, русского народа за преступления его; но не понимаю, почему бы он требовал за неплатеж недоимок окачивания на морозе холодною водой и впускания под ногти гвоздей. Впрочем, народ наш до Бирона и после Бирона был все тот же; думаю, что он не изменялся и ныне, или очень мало изменился к лучшему. Долго еще будет ходить за современную практическую истину пословица: гром не грянет, русский не перекрестится. Решительно скажу, что чувства нравственного (и даже религиозного), как у немецкого крестьянина нашего времени, и теперь не существует в нашем народе и до тех пор не будет, пока не подумают о Воспитании его те, которые должны об этом думать».
«Русский Вальтер Скотт» верил в необходимость кнута «для нашего, русского народа», и только гвозди под ногти считал уже вредным излишеством. При таком подходе «не беда была вельможе тогдашнего времени поколотить» смешного и нечиновного Тредиаковского. В отношении «мужиков» Лажечников скорее отдавал предпочтение немецкому образцу перед отечественным; но родовитый вельможа Волынский — не чета безродному курляндцу, севшему «не в свои сани». Кажется, в этом и была, с точки зрения романиста, главная вина Бирона. Ведь прочие персонажи романа, так сказать, «русской национальности» — люди честные, искренние, справедливые (за исключением разве что Тредиаковского); даже шут Балакирев выглядит благороднее шутов иностранных, вроде Педрилло. Волынский предстает настоящим русским молодцем с разгульной песней на устах, что привело в восторг самого Белинского: «Это прир