Бить или не бить? — страница 34 из 79

етнего организма. Нервы его были уже измучены тогда, когда его нарекали Карасем, щипали и заушали, а во время наказания они совершенно потеряли способность к восприятию моральных впечатлений: память его была отшиблена, мысли… мыслей не было, потому что в такие минуты рассудок не действует, нравственная обида… и та созрела после, а тогда он не произнес ни одного слова в оправдание, ни одной мольбы о пощаде, раздавался только крик живого мяса, в которое впивались красными и темными рубцами жгучие, острые, яростные лозы… Тело страдало, тело кричало, тело плакало… Вот почему Карась, когда после его спрашивали, что в его душе происходило во время наказания, отвечал: „Не помню“. Нечего было и помнить, потому что душа Карася умерла на то время».

Такая же, а то и более жестокая, порка применялась самими бурсаками в качестве коллективного наказания заподозренного в фискальстве соученика:

«Раздался пронзительный, умоляющий вопль, который, однако, слышался не оттуда, где игралась „мала куча“, и не оттуда, где „жали масло“.

— Братцы, что это? братцы, оставьте!., караул!..

Товарищи не сразу узнали, чей это голос… Кому-то зажали рот… вот повалили на пол… слышно только мычанье… Что там такое творится? Прошло минуты три мертвой тишины… потом ясно обозначился свист розог в воздухе и удары их по телу человека. Очевидно, кого-то секут. Сначала была мертвая тишина в классе, а потом едва слышный шепот…

— Десять… двадцать… тридцать…

Идет счет ударов.

— Сорок… пятьдесят…

— А-я-яй! — вырвался крик…

Теперь все узнали голос Семенова и поняли, в чем дело…»

Не только враждебные, но и некоторые дружественные автору рецензенты критиковали «Очерки бурсы» за сгущение красок и беспросветность общей картины. Например, Павел Васильевич Анненков (1813–1887) писал в статье «Г-н Помяловский» («Санкт-Петербургские ведомости». 5–6 января 1863 г.):

«Мы, конечно, не имеем претензий знать настоящее положение дел в прежде бывших или нынешних бурсах лучше или полнее автора, но то знаем достоверно, что чудовищности, подобные тем, какие собраны г. Помяловским, никогда не жили и не будут жить без всякой помехи, без появления противоборствующего начала откуда-либо. Испокон века в каждом обществе, будь то общество учеников или общество полноправных граждан, существуют характеры, искупляющие злодейство и невежество окружающих; совести, если не совсем чистые от греха, то, по крайней мере, способные возмущаться крайними свидетельствами зверства и подлости; наконец, мерцающие проблески душевных сил, старающихся подняться выше обычая и позорного уровня, который им указан. Пусть все эти явления живут в какой вам угодно тайне, но они живут, и просмотреть их значило бы просмотреть именно самую существенную сторону дела.

Бурса г. Помяловского не способна ни к чему, похожему на преобразование, улучшение, обновление. Когда воспитатели и воспитанники составляют одну касту злодеев и сообща участвуют в заговоре против всего, что напоминает моральную идею, способ их исправления представляется только в виде уничтожения целого учреждения, вместе со всеми его руководителями. Тут нечего и думать о реформах, потому что реформы производятся не иначе как с помощью и на основании здоровых начал, сбереженных в недрах своих самим обществом, требующим преобразований. Где в повсеместном растлении не уцелели эти семена нового, лучшего порядка вещей, там нет и реформ. Если в таком печальном положении находится воспитательное заведение, то условием и необходимостью прогресса становится не реформа, а простое искоренение его целиком, со всем большим и малым его населением».

В условиях проходившей в то время борьбы за реформу образования эти замечания вполне понятны. Но меня интересует не позиция автора, а этнография вопроса. Многочисленные воспоминания (Грязнов, 1903 г.; Луппов, 1913 г.; Сычугов, 1933 г.; Мамин-Сибиряк, 1891 г.), обзоры (Смоленский, 1906) и основанные на личном опыте художественные произведения (Воронский, 1932 г.) свидетельствуют, что описанные Помяловским нравы не только реально существовали, но в той или иной степени сохранились в церковных школах и позже.

Сын провинциального священника врач Савватий Иванович Сычугов (1841–1902), описывая в своих «Записках бурсака» учение в Вятском духовном училище 1850-х годов и неоднократно ссылаясь при этом на Помяловского, делает оговорку: «Не забывай, что Помяловский описывает петербургскую бурсу, я же жил в бурсе вятской, от которой до бога высоко, а до царя далеко… Значит, если ты пожелаешь составить понятие, какие мытарства я вынес, то безобразия, изображенные Помяловским, возвысь в квадрат, — и картина выйдет верная» (Сычугов, 1933).

Картина действительно жуткая: грязь и вонь, кормят тухлятиной и гнилыми овощами, применяется жесточайшая, увечащая порка. От учеников требуют «долбни», «зубристики» «от сих до сих», за малейшее несоответствие ответа словам учебника секут, приговаривая: «Ты, сукин сын, умничать вздумал, хочешь быть умнее книги». Практикуется «взаимная порка»: сначала секутор сечет провинившегося, затем провинившийся — его самого.

Не удивительно, что ученики ненавидят начальство. Сычугов вспоминает, как он старался сделать учителям «пакость»: в одного запустил с лестницы поленом, другому измазал калом перчатки. Одна из проделок: отпросившись во время урока на улицу, мальчик увидел гулявшую по лугу корову и надел ей на шею веревку от колокола; когда корова отскакивает, колокол звонит. За эту выходку «секли меня не в классе, а на лугу возле колокольни в присутствии всего училища».

Подобные нравы существовали не только в церковных, но почти во всех начальных сельских школах. Дослужившийся до чина тайного советника сын крепостного крестьянина Александр Васильевич Никитенко (1804–1877) в заметках «Первые годы моего детства» писал:

«Все педагогические приемы в этих школах сводились к употреблению ременной плетки о трех или четырех концах и палей, т. е. ударов линейкой по голой ладони. День субботний был самый знаменательный в школьной жизни. По субботам обыкновенно секли шалунов за проказы, содеянные ими в течение недели, а школьников, ни в чем не провинившихся, за проказы, которые могут быть сделаны впереди».

Не многим лучше было и Воронежское училище, в котором Никитенко проучился с 11 до 13 лет. Самому ему как первому ученику там было неплохо, но менее способным или прилежным приходилось туго:

«Отобрав от аудитора нотаты, учитель передавал их одному из учеников — обыкновенно из плотных и рослых, который и приводил в исполнение раз навсегда установленный над ленивыми и нерадивыми приговор. Вооруженный линейкой, он делал обход классу, начиная с прорсуса и до ерравита, и распределял между ними определенное для каждого число палей, т. е. ударов линейкою по ладони. Ерравиту как менее виновному делалось только словесное внушение» (Никитенко, 2005).

После отмены крепостного права и школьной реформы Александра II атмосфера в церковных школах стала меняться к лучшему. С 1861 г. в бурсу перестали брать принудительно, а срок обучения в ней был ограничен. Это сделало детское сообщество по возрасту более однородным. Изменилась и терминология: бурсаков (младших учащихся) перестали называть семинаристами, а семинаристов — бурсаками. Телесные наказания стали значительно более редкими, их заменил карцер.

По воспоминаниям писателя Дмитрия Наркисовича Мамина-Сибиряка (1852–1912), учившегося в Висимской школе для детей рабочих, а затем в Екатеринбургском духовном училище (1866–1868 гг.) и в Пермской духовной семинарии (до 1872 г.), в его время учительские порки стали более умеренными, но не исчезли. Вот что рассказывает писатель в книге «Из далекого прошлого. Воспоминания» (1891):

«Главной карой было увольнение из училища, а затем — субботние расчеты, когда училищный сторож Палька сек за леность, табакокурение и другие провинности. Нужно сказать, что сечение производилось не каждую субботу, и я в течение двухлетнего пребывания в училище только раз слышал издали отчаянные вопли наказуемых… Самому мне ни разу не пришлось познакомиться с искусством Пальки, типичного отставного солдата из поляков, с крючковатым носом и всегда сонными глазами. Ректор обыкновенно являлся в наш класс в один из субботних уроков с роковым списочком в руках. Он никогда не сердился и не волновался, а только по своему списочку вызывал провинившихся, которые покорно и отправлялись за ним. Ученики относились к ректору тоже без злобы, как к человеку, который только исполнял свой долг».

Зато от товарищей ждать пощады не приходилось. Особенно тяжело приходилось новичкам:

«Все новички проходят через целый строй горьких и тяжелых испытаний, но alma mater возвела их в настоящую систему, которая установилась, как выражаются старинные учебники истории, с незапамятных времен. Отдельные лица теряли всякое значение сами по себе, а действовала именно система, безжалостная, всеподавляющая, обезличивающая и неистребимая, как скрытая болезнь…

Право сильного царило в этих стенах в своем полном объеме.

Вообще первый училищный день прошел в усиленных драках, напоминавших бои молодых петухов. Нужно заметить, что большинство этих драк происходило точно по обязанности… Известное молодечество, удаль и молодой задор требовали выхода, и бурса его находила».

Не исчезла и возрастная неоднородность:

«Главным неудобством в личном составе нашего класса являлось то, что между учениками была слишком большая разница в летах — тринадцатилетние мальчики с одной стороны, и двадцатилетние парни с другой. Из этого неравенства и естественного перевеса физических сил возникал особый вид школьного рабства.

Вечным пугалом бурсы и мотивом для всевозможных жестокостей являлась мысль об ябеднике. Этот ябедник разыскивался всеми путями и средствами, причем бурса проявляла иезуитскую изворотливость. Стоило инспектору наедине поговорить с каким-нибудь из учеников или оказать ему внимание не в пример другим, — и человек пропал. Бурса в этом случае действовала чисто по-иезуитски. Она сразу не набрасывалась на заподозренного, а только устраивала самый строгий надзор за ним и выдвигала самые удобные поводы для ябедничества… Как теперь вижу одного несчастного бурсака, который пришел к нам на квартиру, убитый, уничтоженный, близкий к помешательству. Это был скромный мальчик, которого инспектор отличил среди других, но это его погубило.