но вы держитесь). Кое-что надо просто перетерпеть: мальчики от века хотят доминировать, захватывать и побеждать, девочки хотят быть любимыми, они хотят, чтобы их усталые работящие отцы целовали их перед сном – такой домашний, такой уютный и, главное, абсолютно стерильный фрейдизм. Обо всем этом снимут кино, и многие-многие дети впредь и вовек из любви к гипнотическому красавцу Джеймсу Дину будут отправлять свое безопасное (ибо беспричинное) бунтарство без шума и пыли, так, чтобы вырасти без стыда и совести, зато с идеальной прической и страстным загадочным прищуром.
Бит-поколение в сравнении с Дином – это как коктейль Молотова в сравнении с коктейлем «Секс на пляже». На самом деле в 1950-е в Штатах шла совсем другая, куда более взрывоопасная игра.
Теперь займемся прикладной компаративистикой – подробней остановимся на соотношении трех близких друг к другу единовременных культурных течений: битников, хипстеров и экзистенциалистов. Первые два течения, местами сливающиеся до неразличимости, рождены в Америке, третье является частью европейской послевоенной исторической ситуации. В вопросе о сходствах и различиях между битниками и хипстерами я обращусь к знаковому эссе Нормана Мейлера под названием «Белый негр: поверхностные рассуждения о хипстере», опубликованному в том же, что и «На дороге», 1957 году в журнале «Dissent». Затем я привлеку к нашему сравнению позицию Жана-Поля Сартра из его программного доклада «Экзистенциализм – это гуманизм». В итоге выясним, так ли уж близки европейские и американские бунтари той эпохи.
Норман Мейлер в своем тексте исходит из той культурно-исторической ситуации, когда западная цивилизация впервые в своей истории столкнулась с радикальным обессмысливанием жизни, потерей тех смыслов, которые определяли весь ход западной истории с начала эпохи Модерн. Две войны и неожиданный капиталистический ступор Великой депрессии пошатнули некогда устойчивые прогрессистские ценности, и именно в XX веке слова Ницше о смерти Бога (как смерти традиционных вертикальных смыслов), слова Кьеркегора об абсурдности экзистенции перед лицом неминуемой смерти были восприняты всерьез – и на деле. При этом вполне понятно, почему подобная ситуация могла сложиться в Европе – это ее собственные исторические ценности были утеряны в ходе ее же внутренней войны. Неожиданно в данном случае то, что упаднические настроения как-то перекинулись на Соединенные Штаты, которые, во всяком случае риторически и декларативно, с самого начала своего независимого существования пытались отмежеваться от парадигм старой Европы, выступали с позиции, так сказать, органического изоляционизма. Однако столкновение с охваченным огнем европейским миром в ходе войн, как оказалось, инфицировало вирусом потери смыслов даже далеких и прагматичных американцев – ярким примером тому выступает литература потерянного поколения, очень созвучная экзистенциалистским европейским настроениям, часто характеризуемая именно как экзистенциалисткая, иногда с приставками «пред» или «прото».
Выходит, что и после Второй мировой эти настроения никуда не делись, разве что уплотнились и усилились. Новое поколение, задетое войной скорее по касательной, но не прямо, вынуждено было подыскивать свой собственный ответ на мировой аксиологический кризис. Учитывая аналогичность исходных ситуаций, Мейлер прямо и без раздумий называет хипстера американским экзистенциалистом.[53] И этот новый человеческий тип со старыми проблемами занимает в современном мире следующую позицию: «… если удел человека двадцатого века – жить в обнимку со смертью смолоду и вплоть до преждевременно приходящей старости, то единственным достойным ответом будет принять предлагаемые смертью условия игры, воспринять ее как непосредственную ежеминутную опасность, устраниться от общества, отказаться от своих корней и отправиться в неизведанное, отдавшись воле бунтарских императивов собственного Я. Одним словом, неважно, преступна жизнь или нет, единственный выход заключается в том, чтобы поощрять в себе психопата, погружаясь в те области опыта, где безопасность становится синонимом скуки, а значит – болезни, где существование возможно только в настоящем без прошлого и будущего, без планов и воспоминаний, где нужно жить до последнего предела, когда будешь окончательно разбит»[54], то есть станешь битником, хотя бы на словах.
Вот вам рецепт: в мире без абсолютных смыслов глупо делать вид, что вчерашние социальные установления по-прежнему работают; перед лицом необратимой и совершенно бессмысленной смерти нужно скинуть с себя тесные одежды устаревшей цивилизации и отдаться тому единственному, что всецело достоверно и что не нуждается во внеположной санкции, – сиюминутному опыту, фактичности, тому, что безусловно есть, осмысляешь ты это так или эдак, осмысляешь ли вообще или нет. Это область непосредственного опыта, область чувства и эмоции скорее, чем интеллекта, область непротяженного времени, когда действие осуществляется исходя из настоящего без оглядки на прошлое и будущее. У человека, живущего так, нету памяти и нет планов, он равен моменту и себе, такому, который вмещается в момент, – всё прочее излишне, всё прочее ложь и отжившие байки, которые более не звучат в мире, на который со всех сторон наставлены ядерные боеголовки, так, что даже Бог или боги решили капитулировать куда-то, где безопаснее.
Надо сказать, вполне логичное решение в этой сложившейся ситуации. Если смыслов нет, то не надо из каких-то дурацких приличий делать вид, что они всё еще есть. Надо жить так, как только и можно жить в мире без смыслов – не осмысляя, но действуя, причем исходя, опять-таки, не из смыслов, а из импульсов, чувств. В вековечном споре чувств с разумом первые побеждают нокаутом, уверенно и без сомнений (сомнения ведь тоже от разума). Жизнь, скорее животная, чем человеческая, что и следовало ожидать при том, что у человека изымается его конститутивная смыслопорождающая функция рациональности. Животная жизнь, но по-животному вольная, свободная. В каком-то смысле: свободная от смыслов, которых и так нет, но подчиненная этим самым импульсам, внезапным желаниям правой пятки, бесчисленным склонностям и позывам, с помощью которых живое существо вписано в окружающую среду. Проект радикальной антропологизации, торжество дарвинизма с неожиданной стороны: не с той, из которой исходят, а с той, к которой приходят. Дарвинизм как судьба, и животное как цель человека. Анти-Кант: свобода – это следование естественным склонностям[55].
Само собой, это только одна из возможных точек зрения на ситуацию, возможно, излишне ерническая и негативная. Можно и порадоваться: жизнь без высоких смыслов есть жизнь в свое удовольствие – «ради оттяга субботними вечерами, отказываясь от интеллектуальных удовольствий в пользу более насущных телесных развлечений»[56]. У животного есть это сладкое преимущество – не думать, как говорится, не заморачиваться, а просто получать кайф от удовлетворения естественных телесных нужд. Как учил Эмерсон: даже если в жизни ничего особенного не вышло, всегда можно просто жить и радоваться этому…
Ни в коей мере не хочу прозвучать как-то неполиткорректно, тем более что на этом настаивает сам Норман Мейлер, но всё же показательно, что образцом для такой хипстерской жизни выступает именно негр: «…у истоков движения хипстеров стоит негр, ведь он уже двести лет выживает на границе тоталитаризма и демократии. Однако своим присутствием в качестве рабочей философской системы в различных плоскостях американской жизни хипстеризм, вероятно, обязан джазу, подобно лезвию ножа тонко и глубоко проникшему в культуру и оказавшему сильное влияние на поколение авангарда – то самое послевоенное поколение авантюристов, представители которого (кто сознательно, а кто под давлением среды) впитали в себя суммарный опыт разочарования и отвращения двадцатых годов, Великой депрессии и войны»[57]. Германн фон Кайзерлинг после возвращения из Америки отметил, что негр там – больший американец, чем сам американец. Битники осознали свое Новое Видение не раньше, чем услышали первые звуки негритянского бибопа. Хипстер учится у негра выживать в бессмысленном мире, ибо негр знает в этом толк, как он знает толк в джазе, наркотиках, небезопасном сексе и уличной преступности. Ну, пускай пока что будет только джаз: «Характер и качество своего существования, своей ярости и бесчисленных оттенков веселья, страсти, апатии, ропота, конвульсий, спазмов, воплей и отчаяния своих оргазмов он выражал в музыке. Ибо джаз, по сути, и есть оргазм. Это музыка оргазмов – качественных и не очень, – которая говорила с целыми поколениями людей, говорила языком искусства даже там, где ее разжижали, извращали, портили и чуть ли не искореняли»[58]. Попытка на миллион: прожить целую жизнь по джазовой партитуре; обратиться в музыку без остатка; говорить скорее криками, чем словами; реагировать скорее синкопами, чем жестами.
Итак, под влиянием Д. Г. Лоуренса, Генри Миллера и Вильгельма Райха[59] «возникала новая порода городских авантюристов, которые отправлялись в ночь в поисках приключений, вооруженные смыслами черного человека и готовые применить их к собственной реальности. Поскольку хипстер впитал принципы негритянской экзистенции, для удобства и краткости мы можем назвать его «белым негром»[60]. Белое становится черным, человек превращается в свою тень. Хипстер – этакий современный дикарь, перенесший первобытные принципы, а именно отсутствие всяких принципов и полный примат телесности, в современную городскую среду. Это, конечно, приносит с собой много радости и удовольствия, а вместе с тем, конечно, много насилия, потому что таков закон тела. Мейлер знает это и говорит об этом открыто – как о факте, от которого не увернуться: «Хипстеризм же, который стремится вернуть нас к самим себе ценой допущения любого насилия на индивидуальном уровне, есть утверждение варварского начала, поскольку апеллирует к примитивным страстям человеческой природы, дабы внушить нам веру в то, что индивидуальное насилие всегда предпочтительнее насилия коллективного, совершаемого под эгидой государства; хипстеризм держится слепой веры в то, что созидательные способности человека позволяют тому воспринимать акты насилия как катарсическую ступень на пути дальнейшего внутреннего совершенствования»