целями для самих себя.
В-третьих, в рамках дзэн-буддизма происходит освобождение человеческого сознания от самого себя, точнее, от тех предельных понятий и регулятивных схем, которым человек готов подчиниться, перепоручив им контроль над своим становлением. Практика дзэн-буддизма лишена трансцендентного измерения и полностью перенесена в имманентную плоскость, где Я равно Я, и ничто внешнее ему не может служить для Я чем-то вроде модели развития. У дзэн-буддиста нет судьбы, нет долга, как сказано, нет никакой цели. Он существует здесь и сейчас в равновесии с вещами и событиями, образуя единую плоть, или плотность Большого сознания, не могущего выступать по отношению к самому себе в роли раба или господина.
Таким образом, с помощью практики дзэн битник оказывается в состоянии подвергнуть радикальной негации такие столпы евро-американской рациональности, как бесчисленные бинарные оппозиции, целерациональность действия, гегемонию разума и субъекта над объектом, обращение мира и природы в материал и средство, наконец, раздвоенность субъекта в самом себе. Запад есть Запад, Восток есть Восток, как говаривал Редьярд Киплинг. Форма есть форма, пустота есть пустота. Битники, вдохновленные дзэн-буддизмом, смешивают эти понятия, тем самым взрывая их содержательно, изнутри. Форма есть пустота, значит, нет никакой формы. Запад есть Восток, значит, нет никакого Запада. Запад есть пустота – вот единственная форма, о которой можно говорить на языке радикальной послевоенной контркультуры, несущей миру не мир, но меч, исполненной негативности, такой предельно восточной, что уже даже западной.
Дин Мориарти похож на Форреста Гампа тем, что он такой же святой сумасшедший – по западным меркам, разумеется. Все вокруг видят в нем чудовище, думающее только о себе, но это ошибка – как раз о себе Дин не думает, потому что его Я не отличается от того опыта, состоящего из вещей и событий, который и попадает в поле этого Я. Когда он в дороге, он равен дороге, когда он занимается сексом, он и есть секс. Совершенный человек, лишенный двойственности, спонтанный и стремительный, как сам дьявол. Его ЭТО означает «всё, что угодно», потому что всё свято, как писал Аллен Гинзберг в дополнении к «Воплю», вообще всё – и мощи мучеников, и стоптанные мокасины, и бычьи яйца. Таков опыт дзэн, и таков опыт хипстера, каковым является Дин. «Мы придает весьма малое значение таким категориям, как правильное или неправильное, хорошее или плохое. Мы просто смотрим на вещи, как они есть, глазами говорящего, и принимаем их таковыми»[135] – во всевмещающей пустоте ЭТОГО нет никакого ранжира, там нельзя провести титульные западные дихотомии вроде хорошего и плохого, сырого и вареного – там всё одно, и поэтому нет разницы. Просто: нет разницы. Поэтому Дин не подонок, Дин святой – если всё свято, конечно.
Джефи Райдер – как Дин Мориарти или Форрест Гамп, но он в то же время другой. Он слишком умен, его усилия направлены на интеллектуальную деятельность, хотя, конечно, не только. Хотя Сюнрю Судзуки говорит: «Только путем практики, подлинной практики, а не посредством чтения или философского размышления, мы можем понять, что такое буддизм»[136] – всё-таки Райдер не забывает ни о чтении, ни о размышлении. Он не только бродяга, но и ученый. Впрочем, дело не в том, что, а в том, как – и в своем как Райдер сохраняет дзэн-буддистское лицо. Не проводя между этим различий, бесстрастно и с завидным спокойствием он переводит китайскую поэзию, валит лес, устраивает оргию. Он всем доволен, ничто не вводит его в прагматический соблазн. Как могли бы сказать что Дин Мориарти, что Форрест Гамп, но отчего-то так и не сказали, Джефи уверяет нас: «Но равнодушие – это и есть буддизм!»[137]
И в этом также состоит очередной урок битнической негативности, ведь на наш западный христианский взгляд это звучит чудовищно и злобно. Равнодушие – это, как нам кажется, противоположность великодушию, это наплевательское отношение к миру, к ближнему и дальнему вместе. Но ничего такого нет в буддизме. Как раз напротив, великодушие может быть только равнодушным, ибо душа, вмещающая в себя весь мир, должна относиться ко всему равно, не различая важного и неважного, ибо выкинь из мира песчинку, и мира уже не останется. Равнодушие в стиле дзэн не означает наплевательства, напротив, мы знаем, что буддист сострадает всем существам и клянется помочь им всем, даже понимая невозможность этого. Равнодушие в стиле дзэн означает только равное, а именно равно сострадательное, равно вмещающее, может быть, мы бы сказали «толерантное», отношение ко всему миру, где песчинка и мудрец одинаково важны, одинаково ценны. Поэтому, вот еще одна мнимая дихотомия, подвергаемая здесь негации: дихотомия важного и неважного, великодушного и равнодушного.
Будучи знатоком и носителем такого экзотического подхода к жизни, Джефи производит большое впечатление на Смита-Керуака, который, как мы уже поняли, вообще охоч до всякой экзотики. Став чем-то вроде верного ученика Райдера, Смит практикует дзэнский подход к миру, регулярно медитирует, ведет простую жизнь, выдумывает мантры. И всё-таки нельзя не заметить некоторой дистанции, которая существует, точно непреодолимый зазор, между учителем и учеником, Райдером и Смитом. Как ни странно, но Райдер, будучи именно ученым, относится к дзэн как к образу жизни, а не просто как к одному из объектов исследования, пускай и важному, даже эксклюзивному объекту. Напротив, Смит, который ничего не изучает и просто живет вольной жизнью, напоминает скрытого исследователя, наблюдающего за странным и притягательным объектом, о котором впоследствии можно сочинить любопытный натуралистический очерк, каковым в итоге и является роман «Бродяги Дхармы». Будучи писателем, Смит-Керуак остается только писателем, он не может в полной мере быть еще кем-то: буддистом, лесорубом, жрецом оргиастического культа. Как писатель, причем писатель европейской школы, он продолжает видеть в объекте только объект, а не сливается со своим объектом, как в той известной притче о двух поэтах, европейском и азиатском, первый из которых срывает цветок, чтобы его описать, тогда как второй становится цветком, оставляя сам цветок нетронутым. Глядя на Райдера, Керуак срывает цветок.
Поэтому мы ожидаем, что к концу повествования усилится общий его немного меланхолический тон. Так и происходит, как это было и в «На дороге». Оба романа заканчиваются в минорной тональности, и там и там происходит разрыв, расставание, собственно, срыв прекрасного цветка, в роли которого выступает то Дин, то Джефи. Последний в финале «Бродяг» уплывает в Японию изучать буддизм непосредственно на оригинальном материале, как это сделал и реальный Гари Снайдер. Смит-Керуак остается один – для него оригинальный буддизм всегда будет только материалом, экзотикой, магическим образом для вдохновенной книги, но не более. Он продолжит жить так, как он жил, и скоро буддизм уйдет из его жизни. Это было лишь увлечение, спонтанное, что в лексиконе Керуака равнозначно хорошему и качественному. Что останется константным, так это письмо, которое ведь есть одна из форм вышеуказанного великодушия – ибо оно бездонно и способно вместить в себя всё, что угодно, – а также бродяжничество, которое является чем-то вроде великодушия в опыте проживания пространства.
Это восточное великодушие будет единственным, что сохранится от дзэн-буддизма с его недюжинной философией. Великодушие – а рядом с ним та негативность, которая – под видом этого великодушия-равнодушия – служит современной американской культуре вневременным укором. Об этом сказано в одном особенно вдохновенном и декларативном пассаже из романа: «Я тут Уитмена читал, знаете, что у него написано: „Вставайте, рабы, и устрашите иноземных титанов“ – я хочу сказать: вот она позиция барда, поэта, дзенского безумца, певца неизведанных троп, смотрите, бродяги с рюкзаками заполоняют мир, бродяги Дхармы, они не подписываются под общим требованием потреблять продукты и тем самым трудиться ради права потреблять, на хрена им все это говно, холодильники, телевизоры, машины, по крайней мере новые шикарные машины, все эти шампуни, дезодоранты, дрянь вся эта, которая все равно через неделю окажется на помойке, на хрена вся эта система порабощения: трудись, производи, потребляй, трудись, производи, потребляй – великую рюкзачную революцию предвижу я, тысячи, миллионы молодых американцев берут рюкзаки и уходят в горы молиться, забавляют детей, веселят стариков, радуют юных подруг, а старых подруг тем более, все они – дзенские безумцы, бродят себе, сочиняют стихи просто так, из головы, они добры, они совершают странные непредсказуемые поступки, поддерживая в людях и во всех живых существах ощущение вечной свободы, вот что мне нравится в вас, Смит и Голдбук, люди с восточного побережья, а мы-то думали, что там все давно сдохло»[138].
Великой рюкзачной революции пока что так и не случилось, но на одно литературное поколение хватило с лихвой.
Рюкзачные революционеры отвечают репрессивной цивилизации Великим Отказом, уходя в жизнь незримо великодушной свободы. Что Дин Мориарти, что Джефи Райдер – одинаково значимые ризоматические фигуры, то есть фигуры ускользания и децентрации. В этом смысле важно, что друг с другом они не пересекаются, ведь в обратном случае их можно было бы объединить и свести к некоторому тождеству (Керуак этого не делает, и это верно, но мы-то делаем, сводя их обоих к единству ризоматических фигур). Один ускользает в поле, другой ускользает в лес, один пересекает автострады, другой – горные тропы, что-то вроде неистового и необъезженного скакуна и скачущего горного козла, при всем уважении.
Оказавшись в городе, Дин Мориарти сразу стремится удрать на шоссе; оказавшись с одной девушкой, он тут же спешит к другой – ему нельзя останавливаться, ибо движение есть принцип его существования: он – линия, а не точка. То же и Джефи Райдер: пьяный, он грезит о трезвости, трезвый – бежит в веселое пьянство; то его тянет в изрядно романтизированную Японию, в дзэнский монастырь (куда в итоге и едет), то он хочет бросить всю эту беготню и остепениться. Vanishing point.