Битники. Великий отказ, или Путешествие в поисках Америки — страница 33 из 55

Контроль, в свою очередь, как метастазы – пускается сразу во все стороны. Минутку внимания: Бенвей – это «манипулятор и координатор знаковых систем»[149]. Знаковых, биологических, кто больше? Бенвей – это воплощенный контроль, гегемония о двух ногах: «Я отрицаю жестокость, – говорил он. – Она неэффективна. А вот продолжительное дурное обращение почти без насилия вызывает, при умелом его применении, тревогу и чувство определенной вины. В голове должны рождаться некоторые правила, скорее даже руководящие принципы. Объект не должен сознавать, что подобное дурное обращение является тщательно спланированным наступлением некоего бесчеловечного врага на его подлинную личность. Его надо заставить почувствовать, что он заслуживает любого обращения, поскольку с ним происходит нечто (не поддающееся никакому определению) в высшей степени отвратительное. Голую потребность контроломанов следует скромно прикрывать капризной, запутанной бюрократией, причем так, чтобы исключить непосредственный контакт объекта с врагом»[150]. Трудно представить себе что-то более путаное, но по голой, циничной интенции этой путаницы настолько же конкретное. Лакан, наверное, назвал бы Бенвея «символическим порядком per se».

Или просто фашистом.

Поразительно, но Берроуз и не пытается вводить своего читателя в заблуждение: множество рассыпанных по тексту возвратов в реальность, пугающую порой не меньше кошмаров Интерзоны, указывают на то, что всё прочее, с чем мы имеем дело, является плодом фантазии наркомана – того, который бежит от действительности в поле своего бреда, где вместо моментального спасения его ожидает ужасная камера пыток. У нас нет сомнений, что за безумием явленных нам картин кроется всё еще живой и холодный ум, знающий это и помнящий о том, что он болен и бредит, – на это указывают точные, как словарные статьи или экспертные справки, примечания, которые, что характерно, не вынесены вовне, но вставлены в самый текст, будто протыкая его насквозь стилетом отчаянно оберегаемой рациональности.

Примечания говорят с территории мета-текста, всякий раз под- и у-тверждая фундаментальную раздвоенность как авторской инстанции, так и уровней «романического» повествования. Это остранение, создаваемое размеренными прорывами мета-текста в самый текст, без сомнения, помогают нам выдержать чудовищность отдельных картин-эпизодов, подчеркивая их болезненную фантастичность.

Вот внезапный возврат к реальности: «Заметки о наркомании. Каждые два часа колю юкодол. У меня есть место, где я могу вставить иглу прямо в вену, она все время открыта, как красный гноящийся рот, распухший и бесстыжий, после каждого укола образуется неторопливая капля крови, смешанной с гноем…

Юкодол – это химическая разновидность кодеина, дигидрооксикодеин».[151]

Стремительное вторжение авторской откровенности: «Раздел, изображающий Город и Кафе Встреч, написан в состоянии интоксикации ягом… яг, айуахуаска, пилде, натима – это индейские названия Баннистерия каапи, быстрорастущей лозы, произрастающей в бассейне Амазонки. Описание яга см. в Приложении»[152]. В приложении действительно находим описание яга, данное сухим и точным языком, как протокол в суде, как верный рецепт.

Волна сходит, через секунду накрывая по новой. После внеочередного возврата к реальности следует затемнение, как в тревожном кино: «Читаю газету… Что-то о тройном убийстве на рю де ла Мерд, Париж: «Сведение счетов…» Меня куда-то уносит… «Полиция установила виновного… Пепе эль Кулито… Миниатюрная Жопа, ласковый тщедушный человечек». Неужели это и впрямь там написано?.. Я пытаюсь сосредоточиться на словах… Они распадаются в бессмысленную мозаику…»[153] Приливами и отливами, как при наркотическом опьянении, держится весь текст, тот, за мозаикой которого читатель стремится угнаться с тем же отчаянием, что и автор.

Первый симптом антиромана: попытка к бегству.

*

«Голый завтрак» – искусство капитуляции, стратегия спасения, руководство к действию в безвыходном положении. Вся ирония, которую вполне можно назвать контрромантической (как и весь этот роман – антироманом), обнаруживается в том, что даже в безвыходном положении всегда остается отчаянная возможность – стать писателем, осуществить радикальное бегство посредством письма. Тогда почему нужно называть это бегство контр-романтическим?

Потому что романтик одержим поиском подлинной реальности – он бежит лишь неподлинных, искаженных форм ее отражения в последней мечте о достижимости высшей истины, финальной полноты бытия. В таком случае контрромантик Берроуз, напротив, сыт по горло грязной подлинной реальностью, которая являет собой откровенно грубую физиологию, пронизанную господством, властью и подавлением. Он ищет не подлинного, но как раз-таки иллюзорного – его цель теплится в таинственной силе художественного воображения, которое может принести искомую свободу. Конечно, романтик, особенно если он делает это на немецком языке, описывает свой исполненный величия и таинства путь почти что в тех же терминах. Но это не должно сбить нас с толку: мечта и реальность у Берроуза и романтиков зеркальны и обратимы, тут и там они приобретают противоположные значения. Воображение Берроуза не стремится обрести утерянную, как золотой век, полноту бытия. Напротив, оно существует для того, чтобы разить и раскалывать бытие на мириады частиц, ибо так называемая полнота действительности – это полнота подавления, пронизывающая изможденное в муках жизни тело.

Отсюда и происходит двойственность в нашей трактовке иронии: одна – романтическая, она остраняет кажущийся мир и взывает к истине; другая – контрромантическая, она искривляет, извращает, изламывает истину в попытке к бегству от жестокой гегемонии подлинности и правды. Предел второй иронии обнаруживает себя в том, что сама подлинная истина бытия, сокровенное самое само романтизма воплощается в виде джанка – наркотика, властно покоряющего тело и дух, пригвождающего их к кривому кресту зависимости. Таков предел всех устремлений, точка схождения нехоженых путей, таков Синий Цветок Новалиса – в ложке с черным от копоти дном. (Тело и дух – точнее говоря, дух поминать некорректно: на первый взгляд он весь редуцирован к телу, как у вульгарных материалистов XIX века – дух сочится, как желчь, и весь выходит в ту самую ложку, которая, как медь бытия, объемлет всё существующее своими горячими гранями.)

*

Любопытное свойство иронии, в определенных ситуациях превращающее ее в оружие: переворачивать всё с ног на голову. Ирония реверсивна. Стоит нам сыронизировать над какой-нибудь святыней, как она тут же превращается в гору мусора.

У Берроуза же всё на свете превращается в гору мусора, ибо его ирония обладает поистине атомным потенциалом. Никто, как мне кажется, не эксплуатировал с таким неистовством фигуру переворачивания, как Берроуз – по меньшей мере с эпохи Возрождения. А там, как мы ныне знаем, это был важный трюк: низовая народная культура через всевластие смеха утверждала себя вопреки серьезному официозу теократии.

Власть побеждает насилием, но власть побеждается смехом. В одном месте «Голого завтрака» ренессансная схема переворачивания дана почти что в чистом виде. Приведем его полностью – слово доктору Бенвею: «Я не рассказывал тебе о парне, который научил свою жопу говорить? Вся его брюшная полость то поднималась, то опускалась и при этом, ты не поверишь, выпердывала слова. Отродясь подобного звука не слыхивал.

Этот жопный разговор шел на некой кишечной частоте. И колебания были направлены прямо вниз – такое чувство, как будто вот-вот взлетишь. Знаешь, бывает, подопрет тебя толстая кишка, внутри чувствуется какой-то холодок, и остается лишь дать ей волю? Вот и разговор этот шел прямо вниз – булькающий, невнятный, застоявшийся звук, звук, который пахнет.

Надо тебе сказать, что парень этот работал в балагане, и началось все как новинка в выступлении чревовещателя. Поначалу было очень смешно. У него был номер, который он назвал „Главная дыра“, и это, прямо скажу, была умора. Я уже почти все забыл, помню только, что сделано это было талантливо. Нечто вроде: „Эй, как ты там, внизу, старушенция?“

„Да вот, только что облегчилась“.

Через некоторое время жопа начала говорить сама по себе. Он выходил на сцену, ничего не подготовив, а жопа порола отсебятину и неизменно парировала все его шуточки.

Потом в ней появилось нечто вроде зубоподобных, загнутых внутрь режущих крючков, и она начала есть. Сначала он решил, что это не лишено остроумия, и сделал на этом номер, но жопа принялась проедать штаны и орать на улице, во весь голос требуя равноправия. Вдобавок она напивалась и закатывала пьяные истерики: никто, мол, ее не любит, а она хочет, чтобы ее целовали, как всякий прочий рот. В конце концов она стала болтать непрестанно, день и ночь, за несколько кварталов было слышно, как этот малый вопит, чтоб она заткнулась, он лупил ее кулаком, затыкал свечами, но ничего не помогало, и однажды жопа сказала ему: „Кончится тем, что заткнешься ты. Не я. Потому что нам ты больше не нужен. Я сама могу и говорить, и есть, и срать“.

Вскоре, просыпаясь, он начал обнаруживать, что рот его залеплен прозрачным, как хвост головастика, желе. Это желе было тем, что ученые называют Не-ДТ, Недифференцированной Тканью, способной врастать в человеческую плоть любого вида. Он срывал ее со рта, а обрывки прилипали к рукам, как желе из горящего бензина, и росли там, росли на нем всюду, куда попадал хоть катышек. И вот наконец рот его полностью закупорился и самопроизвольно отнялась вся голова (тебе известно, что в некоторых частях Африки, и только среди негров, встречается болезнь, при кото