Битники. Великий отказ, или Путешествие в поисках Америки — страница 38 из 55

слишком теоретический симулякр. Выдающиеся махины критики и подозрения, такие как марксизм или психоанализ, – всё это отжившая индустрия, как на конвейерной ленте производящая критические слова, в который тонут некогда реальные вещи. Тем же самым образом, которым, мы видели, вещь теряется в потреблении, в другом виде современного потребления – скажем так, теоретического, – теряются такие объекты, как власть, секс и производственные отношения.

Фуко виновен в том, что он не увидел гиперреальности своего теоретического дискурса. Мы не будем здесь выяснять, насколько справедливы обвинения Бодрийяра. Ограничимся тем, что попытаемся подвесить суть его колких нападок. Фуко всё еще одержим принципом реальности, он наивно верит в вещи, тогда как мир вещей давно канул в Лету, и сам Фуко, и все его современники с головой пребывают в мире сплошной симуляции, мире знаков и потребления – в мире потребления знаков. Так, наука давно поняла, что миром правит сплошная семиотика: наивные люди думают, что тело – это тело, а генетики знают, что тело – это тот или иной набор знаков, шифр, поток информации, цепочка ДНК. Это означает, что в каком-то смысле Бодрийяр был прав. И даже если Фуко вовсе не был так уж недальновиден, даже если сам он во множестве мест умело сводил принцип реальности к дискурсивным формациям и практикам, всё же нам ничто не мешает принять на время сторону неистового Бодрийяра и предположить, что «Надзирать и наказывать» повествует о реальных телах, данных нам в мире, как вещи.

Тогда мы получим дихотомию, членами которой и будут являться две разнородные теории: одна у Фуко, другая у Бодрийяра, а весь наш вопрос будет сводиться к тому, в каком положении между ними пребывает тот мир, который нам явлен в литературе Уильяма Берроуза – тоже, как мы усвоили, писавшего о власти и теле, о знаке, о вещи и о потреблении.

В теории (или псевдотеории) Фуко власть есть физический, реальный контроль над телами; объект власти – это живая плоть. Это очевидно в случае предельно физиологической власти суверена, но это же являет себя и в ином типе власти, который, заметно менее физиологично, подвергает телесность таким процедурам, которые должны быть усвоены ею на уровне записанных в теле техник. И пусть механизм такой власти стал не в пример более сложным, разветвленным и хитрым, всё-таки он остается телесным, реальным – он работает с телом, он изымает тело из общества и помещает его в специальные физические условия, он воздействует на тело и добивается от него телесных же рефлексов. Так, душа, о которой говорит Фуко, является, конечно, не бессмертной душой христианства, но некоторой психофизической единичностью, ощутимой и вполне постижимой научно.

Что же касается Бодрийяра, то он предлагает нам теорию совсем другого уровня, осуществляя в ней переход от реальности к так называемой гиперреальности, от телесного уровня – к бестелесному. Власть отстраняется от тела и рассеивается по общественной системе, которая, разумеется, структурирована как язык. По сути, власть и есть эффект языка, необходимый момент функционирования системы, работа различия, дифференциации символического порядка. В обществе потребления нет, как кажется, грубого физического принуждения, речь даже не идет о привычных естественных потребностях, ибо всё потребление здесь – это потребление знака, погоня за социальным различием, статусом, брендом. Вещи отходят на второй план, теряются где-то на фоне работы означивания – не так важно, какая вещь означивается на данном витке системы, важно, что она именно означивается. Я покупаю автомобиль не потому, что он мне так уж нужен, совсем напротив, в современных условиях я прогорю на парковке, техническом обслуживании и взятках лицам при исполнении. Я покупаю автомобиль потому, что он приписывает мне структурное значение, помещает меня на новый уровень системы, обозначает мой статус и степень моей востребованности среди других участников этой системной игры.

Два типа власти: одна овладевает телом, другая осуществляется через язык. Одна насилует плоть, другая склоняет к символическим актам. Одна может быть кровавой, другая, скажем, позорной. Возвращаясь в мир «Голого завтрака», мир контроля и истязаемых тел, попытаемся определиться, какой тип власти пронизывает этот мир.

Попытаемся – и тут же погорим на этом, потому что Берроуз, как истинный литератор, не скованный особенной теоретической этикой, оказывается хитрее нас всех, вместе взятых. А именно, схватывая тело и знак в различии, он средствами литературы сплавляет их в единый и нераздельный образный поток, в котором знак есть тело и тело есть знак (не о том ли на свой лад писали и Бодрийяр, и Фуко, по какой-то таинственной прихоти не понявшие один другого?). Так, галактика потребления, данная в чистом экспериментальном виде ситуацией наркооборота, захватывает вещи-тела посредством власти знака, но знак здесь не может быть реализован вне вещи-тела. Так наркоман, безусловно, вступает в социальное знаковое отношение, но агентом этого отношения по-прежнему является его реальное страдающее тело – как носитель и потребитель наркотика, вне которого наркотик не имел бы силы. Вся хитрость ситуации и заключается в том, что нам необходимо удерживать оба уровня концептуализации – реальный и знаковый, – вместе.

Тело – дважды: как плоть и как образ плоти. Власть в виде доктора Бенвея, выучившегося дисциплине Фуко, осуществляет себя посредством чудовищно тонких, сложнейших техник, но власть эта обернется ничем, если не будет осуществляться на реальном физическом теле, поставленном перед ней в лабораторных условиях заточения. Сплетая и сталкивая власть и потребление, Берроуз достигает немыслимого уровня описания, на котором обнаруживаются прафеномены человеческого и социального. Социальный (а других не бывает) человек есть существо, изначально поставленное в отношения власти и потребления, точнее, это одно и то же отношение, данное на разных уровнях осмысления. Берроуз без промедления редуцирует разность этих уровней к единой основе: реальность мучимых тел есть неразличимая слитность власти и потребления, метафорически данных в образе джанка. Джанки – как человек вообще. Пугающая правда, добытая на темном дне ложки.

*

С пугающей ясностью перед нами разворачивается что-то вроде порочного круга контроля. Человеческое существо, которому сатир Марсий рекомендовал вовсе не рождаться на свет, мгновенно попадает в тиски всевозможных зависимостей, точкой схождения которых является его собственное тело. Оно ограничивает в пространстве и в действии, не говоря уже про время его жизни, то есть время замедленного умирания; оно требует ресурсов и сил; оно обрекает на мучительный труд и во главу угла всего твоего существования ставит заботу о нем – властолюбивом и требовательном теле. Сома сема, говорили древние. Тело – могила. Тело – темница души, оно же совершенная пыточная камера, идеальная тюрьма, о проекте которой не грезил даже Иеремия Бентам. Оно предоставляет самые широкие возможности для того, чтобы ломать заточенный в нем дух – об этом отчасти и писал Фуко в «Надзирать и наказывать», но лишь отчасти. Берроуз сказал новое слово в теории пытаемых тел.

Сопротивляться этим пыткам бесполезно, ибо так называемый дух, с предполагаемой позиции которого только и можно было бы осуществить подобный демарш, полностью зависит от тела, так как существует через тело и в теле, и всякое существование его вне тела всякий раз представляет собой не более чем грезы тела, утомленного своим бесконечным страданием. Впрочем, дух и правда мог бы взбунтоваться против своего тела, но он тем самым продолжит зависеть от тела как от того, против чего он бунтует, как от неустранимых условий своего бесполезного бунта: скажем, можно до некоторого предела менять тело, но это всё равно будет именно тело, то есть неизменный субстрат своего изменения.

Мнимый уход от телесной реальности приводит разве только к (вне) очередной зависимости: в религиозном фанатизме, в виртуальном мире, в наркомании. Нет ничего более жалкого и зависимого, нежели юный бунтарь, искренне верящий в то, что наркотики освобождают его от жестокого репрессивного мира. Удел такого бунтаря описывается Берроузом на многих и многих страницах, плавящихся от инфернальности описываемых там картин. Кажется, выхода нет: джанк – это власть, и наоборот.

То же и секс: он вторгается в нас как невыносимая власть физиологии, от которой отныне не скрыться, вероятно, даже аскетам, христианским мистикам и буддийским монахам, ибо плоть непременно вернет свое – хотя бы за счет кошмаров воспаленного воображения. Всё обостряется, когда попытку ответить на зов воспаленной плоти стремительно пресекает коварное общество, раскинувшее на пути ненасытной сексуальности сложноструктурированные сети запретов, табу, ритуалов и правил. Сексуальность репрессирует индивида, общество, в свою очередь, репрессирует сексуальность, так фрактальная система контроля уходит в невыносимую бесконечность фрустрации.

Можно уйти от запрета всё в тот же бунт, попытавшись без остатка отдаться избыточной сексуальности, однако и это, увы, не станет выходом: сладострастие раскидывает свои ловушки, которые, как правило, связаны с тем, что удовольствие истощает свой изначальный энергетический ресурс, рано или поздно превращаясь в докучливую обыденность. А что может быть отвратительнее скучающего развратника? Отчасти и сам развратник догадывается об унизительности своего подневольного положения, он стремится усилить интенсивность утерянной чувственности, усложняя, всё более извращая свою сексуальную практику, но и тут всякий раз итогом становится неотступная пресыщенность и скука, скука без конца и предела. В этом развратник-эротоман схож с наркоманом: всегда нужна всё большая и большая доза, что интенсивности сексуального наслаждения, что наркотика, пределом чего неизбежно выступает смерть. Сексуальность, тоже рабыня вездесущего тела, заводит в тюрьму сексуальности. Конечно, всё тот же джанк.