Следователь и виновный, палач и жертва в одном лице, мистер Билл Берроуз просто не мог прийти к иным результатам – он всегда знал ответ, и в этом смысле «Голый завтрак» был написал задолго до того, как был написан фактически. (Что вполне согласуется с действительностью: мы хорошо помним, что этот текст представляет собой компиляцию фрагментов, настолько разрозненных по времени и месту написания, что едва ли и сам автор способен был дать отчет, когда всё это на самом деле начинало писаться.)
Человек Просвещения, он хорошо усвоил урок новоевропейской науко-техники, завещанный ему и всем нам ее отцом-основателем Галилео Галилеем, урок, доведенный до логического предела – или, если перевернуть эту формулу, до самого предела логического. В ясном виде этот урок сформулирован Кантом: мы познаем в природе только то, что заранее в нее вложили. Так естествоиспытатель подходит к «природе» с инструментом, сконструированным по лекалам познающего разума, то есть с инструментом, который несет в себе не вопрос или не только вопрос, но и готовый ответ – в форме закона и правила своей конструкции. Не правда ли, очевидно: всё, что мы измерим метром, будет метрическим?..
Остальное, как говорится не без скрытой иронии, дело техники. К примеру, техники нарезок, изящно выводящей длящийся эксперимент на новые уровни, если не сказать вершины научной точности. Литература должна создавать то, что должно произойти, говорит мистер Ли. Именно так и вышло, точнее, произошло: плоть, опытным путем оголенная до нервных окончаний, выговаривала под литературными пытками только самое себя – ибо только самое себя она видела в камере из зеркал своей извращенной рациональности. Техника нарезок – как техника тонкой и изощренной китайской пытки «тысячью порезами» – хочется сказать, тысячью нарезками. Уильям С. Берроуз – настоящий европейский ученый еще и потому, что он создает технику, которая затем сама создает все результаты его блестящих и страшных исследований.
Барри Майлз рассказывает о нарезках: «В сущности, метод был очень простым. Бралась напечатанная на машинке или в типографии страница, разрезалась на две половинки по вертикали, а потом – по горизонтали, таким образом, получалось четыре небольших куска текста. Они менялись местами, и получалась новая страница. Часто это было похоже на оригинал, но вскоре Билл с Брайоном поняли, что, если, к примеру, это был политический текст, это помогало читать между строчек, они резали слова и понимали, что же на самом деле имели в виду политики, говоря то или иное. Они поняли, что, разрезая знакомые страницы, принадлежащие перу Шекспира или Рембо, тексты которых утратили свой первоначальный смысл из-за того, что их постоянно приводили в пример, дают произведениям второе дыхание»[201].
Теперь нам всё известно: нужно взять некий текст, порезать его и совместить его части в каком-то ином порядке – получим новый текст, и, хотя содержание его остается точь-в-точь прежним, все слова те же, новый текст изменяет свой смысл. Это как тело, части которого можно поменять местами и получить новое тело (задница становится головой). Вот оно, решительное отрицание математического табу: от перемены мест слагаемых изменяется сумма. Так – не совсем пером, а скорее ножом – выделывается совершенно безумная, непредсказуемая литература. Поразительно, как близко то, что сделали Берроуз с Гайсиным, к грандиозному проекту деконструкции, в то же самое время, к тому же в том же месте провозглашенному Жаком Деррида.
Конечно, у них совершенно разные цели, но похожая техника, если не сказать тактика: их интересует иной текст, который они могут получить из того же самого, уже знакомого им текста. Так мы доказываем, что нет ничего тождественного, ибо даже тождественное является иным по отношению к самому себе. Таким образом, мы говорим о технике получения иного из тождественного, технике, реализованной в литературе и в философии. От автора (хотя кто там и тогда относился к этому понятию всерьез?) требуется одно: не изменяя текст ни на йоту, сделать так, чтобы он проявил свою сокрытую внутреннюю инаковость, так, чтобы текст пришел в движение и сам стал себя менять. Деррида тоже «вырезал» фрагменты чужих текстов, переставляя их местами, он ставил в стык те из них, которые помогали прочитать друг друга по-новому – словом, он пытался, не меняя содержания текстов, показать, что тексты умеют меняться и сами по себе.
Итак, проведем деконструкцию, что-то вроде cut-up в философии: пускай Ницше прочитает Руссо, а Руссо раскроет сокрытого Фрейда, и Фрейд, положим, разоблачит сам себя. Разберем текст на части (де-) и соберем обратно (конструкция), но в ином порядке – получим бесконечную цепочку различий, ставящую под сомнение сам принцип тождества, ибо всякий тождественный текст можно прочитать иначе. Деррида, что уж там, тоже экспериментатор, и у него высокие ставки: его эксперимент обладает революционными потенциями, ибо он подрывает монолит логоцентризма, то есть контроля, господства и власти, сокрытых внутри самого логоса – разума и просто слова. И Берроуз революционер – в этом смысле?
Да, Берроуз не меньший, если не больший революционер: «Не станет частной жизни – не станет стыда, и мы вернемся в райские кущи, где Бог не пасет нас, словно штатный сыскарь с магнитофоном. Книги и фильмы откровенного содержания – первый шаг в верном направлении. Стыд и страх – это оружие в лапах Никсона, средство политического контроля»[202]. Дальше – больше. На вопрос: «Как вы относитесь к студенческим беспорядкам и насилию?» – ответ: «Их надо устраивать почаще. Молодежь Запада обманывали, продавали и предавали. Молодым людям следует разобрать правительство по кирпичикам, чтобы не сгореть в ядерном огне»[203].
Казалось бы, и цели его сопоставимы с целями Гинзберга и его ручных хиппарей, но нет: «Столпы хиппи и битников вроде Гинзберга хотят преобразить мир посредством любви и ненасилия. Вы разделяете их интересы? – Решительно нет. Власть имущие добровольно не устранятся, а цветы копам дарить бесполезно. Подобный образ мышления поощряется истеблишментом – еще бы, нет ничего лучше любви и ненасилия! Лучше сбросьте цветочный горшок с верхнего этажа копу на голову – вот как им нужно цветы дарить»[204]. И далее в том же духе – много-много вещей, которые конечно же запрещены на территории Российской Федерации.
Более бунтарь, чем сам бунтарь: «Если ничто не истинно, то дозволено всё. То есть если осознать, что всё – иллюзия, то любая иллюзия становится дозволенной. До тех пор, пока нечто остается истинным, реальным, вещи автоматически становятся под запрет»[205]. Мы начинаем осознавать, что игра ведется скорее на повышение. Одно дело – протестовать против войны во Вьетнаме и против запрета на марихуану, другое – вести собственную войну против самой реальности, данную нам к тому же посредством словесной формы. Не копы, не мировое правительство, даже не жидомасонский заговор, как у Керуака, но слово – вот имя (тоже ведь имя!) главного человеческого врага: «Современный человек, наверное, появился с возникновением речи. В начале было слово, однако следующим шагом будет восхождение над уровнем слова. Слово – это изживший себя артефакт. Если биологический вид не избавляется от встроенного устаревшего артефакта, он обречен на гибель. Динозавры выжили благодаря своим крупным размерам, однако величина их и погубила. Современной формой человек, вполне вероятно, обязан употреблению слов, но если он от этого устаревшего артефакта не избавится, то от него же и погибнет»[206].
В начале было слово. Однако слово будет и в конце. Кто, если не писатель, должен бороться с этой адской машиной?.. У Берроуза будто сместились приоритеты – или, быть может, всё те же приоритеты в его непростом случае смодулировали в какую-то неожиданную тональность. Секс и насилие – предметы для этого автора более чем обыкновенные, но когда-то, будучи вполне представимыми, то есть сохраняя хотя бы поверхностную привязку к референту, они пугали и злили, теперь же что-то меняется – литература становится слишком литературной, она отрывается от действительности, как некий мультфильм, в котором, что бы там ни происходило, все воспринимается с подчеркнутой искусственностью. Вспоминается Владимир Сорокин: это не кровь и насилие, это буковки и значки. Балуясь с буковками и значками (разве что на другом языке), Уильям Берроуз, литературный отец Сорокина, придумывает новую замысловатую игру: нарезки. Однако нарезками мир не изменишь. Не будешь же ты резать копа, переставляя части местами?
Черт бы с ними, о копах речи не идет, ведь речь идет только о самой речи! Берроуз полагает, что корень репрессивной реальности в слове, в нашем человеческом языке, поэтому нужно изменить слово, чтобы изменить реальность, или, если заострить, уничтожить слово, чтобы уничтожить пропитанную словом реальность. Жак Деррида: вне текста ничего нет. Следовательно, надо остановить текст. В идеале – молчать. Конечно, противоречие уже в самой постановке вопроса, ведь ставится он, несомненно, словами. Берроуз продолжает писать – о том, что писать пора прекращать. Но главная ошибка совершается им всё-таки на уровне представления. Он настолько убедил себя в том, что реальность исчерпывается словами, что посчитал возможным полностью покинуть эту реальность, переселившись в мир слов.
Начиная с 1960-х Уильям Берроуз присутствовал где-то на периферии общества, присутствовал, отсутствуя. Он погрузился в слова и с тем оказался совсем неопасным. Пока он гадал на словесной гуще, реальность, будучи больше, объемнее слов, уверенно обходила его стороной. Уильям Берроуз оказался ей больше не нужен. Хуже того, он оказался