Что до литературы, то она, собственно, уже не бунтует. Какой же из Пинчона революционер? Его, вероятно, вообще не существует…
Рассмотрев ряд феноменов, взвесив их вместе с щепоткой соли, мы утвердились в том мнении, что единственная позитивная программа бит-поколения – это его негативная программа. Бит-поколение есть поколение Великого Отказа, художественного и экзистенциального, от наличных условий человеческого существования – в том месте, в то время, в том виде, в каком всё это имело место. Поэтому здесь в сжатом и декларативном виде пройдемся по главным пунктам этой негативной программы, которая и составила весь арсенал битнического мифа как такового.
Негативность социальная, подразумевающая отказ от традиции и от исконного понимания того, «как надо» – ходить, сидеть, есть и «делать вообще всё», включая сюда отказ от морали и этики с их «что такое хорошо и что такое плохо», отказ от политики на том уровне представительства, который был дозволен быку, а также от экономики, которая была доступнее на уровне потребления, реже на уровне производства, почти никогда – на уровне обогащения.
Негативность территориальная, включающая в себя отказ от оседлости и вообще от признания значимости границ и разметок обитаемой местности, ибо граница создана для того, чтобы ее нарушать (перманентный фронтир), и в фиксированном виде она превращается в типичное социальное установление, относительно которого смотри выше.
Негативность телесности или сексуальности, в которой разрушается стандартный образ тела с его генитальной сексуальностью, подчиненной социальной функции деторождения, разрушается сложная система запретов, формирующая послушное биополитическое тело, в результате чего высвобождаются сокрытые мощные энергии, формирующие совсем иной тип чувственности.
Негативность культуры и, прежде всего, литературы, с чего можно было бы и начать, – негативность, в которой разрушается канон и через последовательный отказ от главных его элементов структурируются новые стратегии выражения и письма, сами по себе обладающие энергией негативности, несущей этот изначальный импульс отрицания дальше и дальше – в массы, в пространства, в галактические горизонты – словом, до всех тех пределов, где форма становится пустотой, а пустота – формой.
Можно было бы продолжить, но, имея исходную формулу, каждый может строить свои прогрессивные ряды самостоятельно. Всё это и называется «контркультура»: та же культура, но взятая единовременно во всех ракурсах (если не сказать – позах) отказа от нее. Беспрецедентный по своей сути эксперимент, ведомый вопросом: что будет, если всё взять и отменить? Что останется от старушки Венеры, если вслед за руками подергать из нее и саму Венеру? Почему есть что-то, а не ничто, и как это исправить?
В иной риторике – нигилизм, почитающий все ценности за балласт и на всем существующем ставящий басовитый nihil. Не Базаров даже, но хуже, ибо теперь отменяется даже полезное резанье лягушек, не говоря уже о том, что ныне и в барышень влюбляться стало не совсем модно. Явление глубоко кризисное, но поданное так, чтобы от глобального и всё равно неизлечимого кризиса извлечь максимум чистого удовольствия. И снова, и снова: ничто не истина, всё дозволено. Всё как в последний раз.
А вместе и здесь нестареющий разум продолжал свою полуигривую тяжбу с неразумием – как из позабытых уже фантазий Себастьяна Бранта на сушу Америки, совершенно неотличимую, по Делезу, от глади морской, сошел этот сверхсовременный Корабль Дураков, то есть Корабль Битников, обреченный отныне метаться по водам туда и сюда, от границы к границе, горланя какие-то неразборчивые вирши, заголяя зады и показывая их порядочной публике на берегу. Корабль Дураков, да с целый континент, как выяснится позже, когда порядочной публике так это всё понравится, что и она в полном составе и без колебаний запрыгнет в безумное судно по имени Америка, и станут все заголять зады так дружно, что это превратится в новую метаморфозу национальной идеи! Ну что во всем этом безумном карнавале, пародирующем лучшие образцы народной культуры Ренессанса, могло быть дурного или хотя бы проблематичного?
Кое-что всё же могло. Главной и решающей неожиданностью для всех тех веселых бунтарей было то, что коварная диалектика, о которой никто из них и не помышлял, способна в два счета (читай – за одну декаду) изменить сам характер их эскапад на нечто прямо противоположное. Воистину, самая темная ночь – перед восходом солнца.
Возвращаясь к приснопамятной дихотомии модерна и постмодерна, без которой в области современного дискурса о культуре обойтись как минимум трудно, возьмем ее наконец в ракурсе нашей исходной проблемы негативности. Тем более что именно в таком ракурсе граница между указанными явлениями проводится очень отчетливо. С одной стороны, модерн совершенно определенно питается мощной энергией отрицания. Так, строго отрицательной, даже разрушительной была первая и главная битва модерна, именно благодаря которой всё в дальнейшей его судьбе получило исчерпывающую легитимацию – я говорю о победе над религией. Только устранив Бога и всю его свиту, модерн, бряцая победоносной наукой, будто пудовой палицей, пошел брать города и королевские замки. В этом смысле наука, сколько бы ни содержалось в ней светлой истины, начиналась как очень эффективный идеологический инструмент.
Так или иначе, отрицать было что: к примеру, очень скоро покатились августейшие головы, подпала под жесткие санкции метафизика (либо служанка науки, либо поди прочь) и тому подобное. Модерн обернулся цветущим рассадником революций и инкубатором революционеров, так велик был его изначальный отрицательный импульс. Коперниканская в науке, лютеранская в теологии, картезианская в философии, английская, французская, русская и прочие в политике – несть им числа, и всё это гидроголовый модерн. И так до весьма ощутимого предела: и Гитлер – это модерн, и Сталин – это модерн, и Черчилль, тоже не ангел, модерн, и даже Трумэн и Линдон Джонсон вполне себе модернисты. Всё дело в том, что модерн по определению прогрессивен, он равен новому, а всякое новое равно усилию по отрицанию старого.
Однако не так с постмодерном. Мы не погрешим против истины, если возьмемся утверждать, что первофеномен ситуации постмодерна – это радикальный и повсеместный отказ от идеи нового. Это было главное – первое и последнее – отрицание в постмодерне, после него начались одни утверждения. Если нет и не может быть ничего нового, то абсолютно всё имеет право на равное сосуществование в рамках общекультурного, или единого культурологического, дискурса (пускай такого и нет в помине, мы просто сделаем грубое обобщение). Об этом мы уже говорили: постмодернистская парадигма уравнивает сырое с вареным, черное с белым, дар Божий с яичницей, Шекспира с Арцыбашевым и прочее с прочим. Вот тот самый музей, из которого нам пока что нет выхода, тот самый музей, в котором с большим для себя удивлением (впрочем, кто с большим, кто с меньшим) обнаружили себя битники. Эта безвыходная музейная ситуация имеет множество равноинтересных и равнозначимых, как водится в постмодерне, интерпретаций: от общества спектакля неистового Ги Дебора до конца истории и последнего человека скоморошистого Фрэнсиса Фукуямы. И у всех у них есть общий знаменатель: все они демонстрируют абсолютно позитивную картину мира. Всегда говори «да».
По Ги Дебору, спектакль есть форма идиотически веселого, праздничного утверждения всех составляющих данного status quo: «Спектакль – это повсеместное утверждение выбора, который уже был сделан в производстве, не говоря уже о последующем потреблении»[220]. Фукуяма, человек противоположной Дебору политической, да, видимо, и экзистенциальной позиции, трактует конец истории именно как конец антагонизма, то есть, собственно, отрицания (напомню, что всё это уже было выработано Гегелем и Кожевом; другой вопрос, что они – как модернисты – утверждали это в качестве проекта, а Фукуяма – как постмодернист – утверждает это в качестве данности). Последний человек есть позитивный человек, человек конца идеологии, ставшего идеологией[221], человек, отдавший свое право вето ради сытости и прочих чудесных благ американизированной, глобализированной, макдональдизированной (да-да, так тоже говорят) цивилизации. Европа закатилась под кровать – со стыда, не иначе. Той негативной свободы, о которой говорил модернист Сартр, последний человек лишен начисто, но взамен он получает своеобразную положительную свободу – свободу кивать с белоснежной улыбкой, как в рекламе зубной пасты или, с чем черт ни шутит, молочного шоколада, свободу соглашаться со всем, чем переполнено общество спектакля, потребления и прочих гражданских благ. Вспомним, как еще у Ницше последние люди мигали друг другу и двигали челюстями, как коровы на лугу, недоставало только дружного «му», мягко проносящегося над альпийским лугом, но отсутствие звука с лихвой компенсирует энергичная поп-музыка.
Нет смысла спорить, хорошо это или плохо, – тут важно другое: проектам из прошлого, основанным на примате негативности, в нашем счастливом постмодернистском будущем места нет. Точнее, иначе: место как раз-таки есть, но на правах еще одного музейного экспоната, но не на правах, побойтесь бога, революции. Просто все революции уже закончились, не оставив по себе ни толики развитого социализма. Теперь, как говорится, дискотека.
Превратившись в поп-культуру, битники заметно помолодели. Я полагаю, сегодня основными потребителями бит-литературы являются подростки. Это обстоятельство многое говорит о той самой мечте, которая лежала в основе всего бит-движения: с уровня целого общества и его страстного пути к революции она перешла на уровень возраста и пубертатного пути рядового подростка – через ряд кризисов, через протест и желание попробовать всё, что нельзя, к «сознательной взрослой жизни» (к «Нормальному Сознанию», если вспомнить Берроуза). Все вернулось обратно – к красавчику Джеймсу Дину.