вать в немцы! Тогда казалось: эх, вот бы вправду поехал тятька да взял с собой — на немцев поглядеть! Знал бы тогда, как от морд их немецких будет с души воротить, может, и вся жизнь бы по-другому повернулась!
Нет, не выпускали в город, проклятые. А то сунулся бы к купцам: «Родненькие! Увезите, спрячьте в возу котором-нибудь! А я отслужу! Отработаю, век буду Бога о вас молить! Ведь нету моченьки больше жить тут, вдали от края родимого!»
Неужели отказали бы? Дело-то опасное: чужого раба похитить, да вдобавок Орденского. А всё ж дрогнуло бы сердце у земляков, придумали бы, как Ивана из города вывезти да чтобы подозрение на купцов не упало. Он, Иван-то, уж всё продумал, а если недодумал чего — подсказали б.
Однако дни шли, а Адольф так и не давал разрешения. Когда Иван в третий раз попросил его, даже рассердился. «Шлехт», «нихт», «кайн шпацир» — вот и все разговоры. Нечего, мол, шляться, где не следует. Сиди, мол, дома и радуйся, что цепь сняли. Иван на всякий случай поблагодарил и больше пока не стал отпрашиваться, а то у Адольфа могли возникнуть нехорошие подозрения.
Впрочем, оказалось, что Адольф понял, что за просьбами работника стоит нечто большее, чем просто желание погулять по городу. Как-то, придя с обеда, он, довольно ухмыляясь, похлопал Ивана по плечу и что-то проговорил, часто повторяя слово «фрау». Ян тоже засмеялся (Михеля не было в городе) и объяснил Ивану, что ему выхлопотали жену: хочешь так живи, хочешь — священник придёт и обвенчает. Жена, мол, уже Ивана дома дожидается. Ничего не понимающий Иван доработал этот день и, когда прозвонило, на заплетающихся ногах отправился к себе в избушку.
Эту «фрау» он увидел издалека. На лавочке возле крыльца сидела, явно его дожидаясь, толстая баба, на вид старше Ивана лет на десять. Это, впрочем, ещё ничего, что толстая и старше, но до того не родное, чужое лицо было у этой бабы, что ноги Ивана сами повернули куда-то вбок и все ускоряли шаг, пока он не оказался на задворках своей слободы, упёршись в изгородь, за которую перелезть было нельзя — сразу в цепи закуют.
И ошиваться тут тоже долго не следовало, мог заметить надзирающий, а то и из своего брата, вольного отпущенника, кто-нибудь мог донести, зарабатывая себе поблажку или вознаграждение: чего это русский возле изгороди трётся? Уж не бежать ли хочет? Поэтому Иван, которого в последнее время не оставляли мысли об осторожности, догадался и сделал вид, что мается животом и сюда прибежал по неотложной нужде. Он долго сидел возле изгороди на корточках, мучительно размышляя, что делать дальше и как себя вести в ответ на эту столь явную насмешку немцев над собой. Домучился до того, что и в самом деле, кажется, живот не на шутку прихватило — пришлось ненадолго отвлечься думами от ближайшего будущего.
Наконец, когда стало уже невмоготу обо всём этом думать, Иван решительно пошёл к дому. Подошёл сзади, вывернул из-за угла и прямо упёрся в эту бабу, остановился, пытаясь хоть что-нибудь в ней найти похожее на тот отвлечённый образ, что представал перед ним во время долгих ночных видений. «Фрау», наверно, поняв, кто перед ней, немедленно поднялась и несколько раз глубоко присела, как копна, когда её уминаешь сверху. Не произнесла при этом ни слова. Вообще она выглядела сосредоточенной, словно выполняла постылую, но обязательную работу. И Иван как-то враз понял, что никакую шутку с ним немцы не шутили и даже, очевидно, в мыслях не имели того, просто выбрали среди прочих рабынь ту, которая показалась им наиболее подходящей для русского, и привели её. В самом деле — пусть холоп обзаводится семьёй, крепче привязывается к месту. Возле лавки лежало, как Иван понял, бабино приданое: толстый рогожный мешок, наверное, с тряпьём, и плетёная корзина, накрытая плетёной же крышкой. Не очень-то богатую невесту ему припасли немцы.
Баба смотрела на Ивана исподлобья и с непониманием: чего, мол, тянешь, не приглашаешь в дом новую хозяйку? И вместе с тем в глазах её мелькнуло нечто неожиданное, вроде того, что видел Иван во взглядах чухонских девчонок, когда они смеялись над ним, голым и беспомощным.
— Тебя как звать? — спросил Иван.
Баба опять присела, попытавшись теперь улыбнуться. Передних верхних зубов у неё не было. Не произнося ни слова, она вдруг как-то деловито, не смущаясь, ощупала себя и сделала Ивану рукой нечто вроде приглашающего знака, будто хотела рассеять в нём все сомнения в том, для чего именно она здесь находится.
Ещё раз доходчиво помяв себя спереди, баба, наконец, издала нечто вроде мычания:
— Муыы-ыы. Му-ыыыы.
Батюшки, да она ж немая! Немую для него выбрали! Немота этой бабы словно помогла глазам Ивана окончательно прозреть: да ведь с ней и не поговоришь, не расскажешь о себе, о ней самой ничего не узнаешь, хотя бы чухонка она или кто, не пожалуешься на неволю и жалости не дождёшься от неё, даже поругаться с ней не выйдет, а только «муыыы» да «муыыыы». Вот оно как теперь.
Иван почувствовал, что ему стало жарко и что сердце, против его желания, стучит так, что, наверное, и бабе этой слышно. Чтобы она не видела, как он растерялся, Иван пошёл в дом, слыша, как «фрау» уверенно семенит следом, волоча мешок и корзину.
В избушке было темно. Он сразу бросился к столу, где стоял масляный светильник: зажечь скорей! Долго, попадая по пальцам кресалом и морщась, высекал искру, раздувал фитилёк, стараясь не смотреть на бабу, не слушать, чем она там шуршит. Потом, когда крохотный огонёк занялся, прикинул: сколько ещё ждать, когда ударят в било и свет придётся гасить. Выходило, ещё порядочно, ведь недавно только домой пришёл. Или давно? Можно было, конечно, ещё поужинать, но совершенно не хотелось. Неужели с этого дня так будет каждый вечер — возвращаться домой и маяться, не понимая, куда девать себя, своё тело, ставшее будто незнакомым?
Неожиданно он почувствовал какой-то непривычный запах. Пахло и неприятно, и сладко, чем-то стыдным. Обернулся и увидел, что баба, успев устроить на низком лежаке нечто вроде пышного ложа: взбив сено и застелив его крашеным холстом, — сидела там с краешку в одной рубахе с распущенными волосами. Откуда такие волосы вдруг появились? Ворот рубахи она придерживала горстью, и в тёмном свете фитилька увиделась Ивану жутковато-загадочной и желанной.
Ивану стало страшно. И вовсе не того, что должно было произойти, — он испугался, что вот сейчас поддастся желанию, вдруг скрутившему его похлеще, чем бывает, живот скрутит — и всему конец, всей его маленькой свободе, всем его мечтам вырваться из рабства немецкого, убежать, вернуться на родину. Повиснет эта баба на шее тяжким грузом, опутает по рукам и ногам!
Уже опутывает, подлая. Баба вдруг убрала руку от горла, быстро распустила там какие-то тесёмочки и вывалила груди на живот. И смотрела, смотрела на Ивана, не отрываясь.
Утром Иван проснулся чуть свет оттого, что рядом её не было. Баба хлопотала по хозяйству, разожгла огонь, расставила на столе какую-то посуду (из своего приданого). Спросонья поглядев на бабу, Иван уткнулся лицом, едва подавив тоскливый вой, — так захотелось завыть, что даже испугался. Он вспоминал, что случилось ночью, и никак не мог вспомнить ничего хорошего. Особенно же стыдным было то, с какой радостью приняла его «фрау», как восторженно она мычала, обнимая Ивана, как охотно давалась ему всеми душно пахнувшими телесами, как, мыча, просила всё новых прикосновений и объятий.
Делая вид, что ещё не проснулся, он исподтишка разглядывал её. По сравнению с тем, какой Иван её вчера увидел, «фрау» прямо замолодела, была такая прибранная, голову повязала голубым платком навроде кокошника и передник надела нарядный. Увидев, что Иван проснулся, она вся к нему повернулась, присела несколько раз, как давеча, и улыбнулась — совсем как своему, впрочем, тут же прикрыв ладонью недостаток верхних зубов. И опять смотрела вопросительно: не желает ли Иван с утра побаловаться? Раз уж проснулся.
Как это было ни странно для него самого, но оказалось, что желает! Томно замычав, баба полезла на лежанку, снимая рубаху вместе с передником через голову. Просто удивительно, что срамота эта бывает так нужна человеку даже в неволе! Сквозь собственное тяжёлое дыхание и бабин довольный мык Иван еле расслышал, как от крепости донёсся утренний колокольный звон.
В кузне его встретили весело, особенно подмастерье Ян, который, видимо, горячо одобрял всяческие связи между мужчиной и женщиной, пусть даже это делают и рабы.
— Ну, Ифан? — любопытствовал он. — Как? Тфой фрау — как? Гут? Шоне фрау?
И пальцами показывал:
— Пук-пук? Та? Пук-пук?
Иван ожидал, что его станут расспрашивать, и приготовился отвечать на расспросы в немецком духе.
— О! — лыбился он радостно. — Зеер гут! Зеерзеергут!
Немцам, по-видимому, этого было достаточно. Погоготав ещё небольшое, отведённое для этого время, они принялись за работу. День прошёл как день.
А вечером, направляясь после конца работы домой, Иван неожиданно осознал, что хочет поскорее добраться, поскорее увидеть свою «фрау» и даже не собственно увидеть (смотреть на неё было временами даже противно), а вот именно, что «пук-пук». Ох, недаром говорят, что греховное затягивает человека, как трясина липкая да тягучая, попробуй сунь в неё палец, так она с головой и заглотит: ам! — и нет тебя. Грех всегда страшил Ивана, но теперь, подумав о нём, он едва ли не отмахнулся досадливо: а, одним больше, одним меньше. Вон, веру-то латинскую принял, не стал отказываться — пусть и понарошку. Так что время придёт — и этот грех как-нибудь отмолю. Не ради же удовольствия или души спасения он на всё это пошёл! А ради своего великого замысла: стать опять русским и свободным! Кроме того, рассудил Иван, если и грешит он с незаконной своей «фрау», то грех этот — на немцах и на ихней вере латинской. Вот пусть они и отвечают.
С того дня Ивану стало жить значительно веселее. Пусть и немая была его сожительница, и не слишком привлекательная собой, но зато тело Ивана получило такое полное освобождение, что и думалось теперь легче, и во время работы он уж мог ни о чём этаком больше не мечтать, перенимая у немцев тонкости кузнечного искусства и не заглядываясь больше на Адольфову служанку, выпячивавшую сиськи перед Яном и Михелем. И Адольф, главный хер, стал на него поглядывать с удовлетворением, будто на плод усилий своего труда: «О, зинд зи айн бюргер, й-ааа!»