Битва — страница 22 из 85

Но он не знал в те дни, что его ждало еще одно испытание, что он должен был испить еще одну чашу и что та чаша уложит его на месячный срок в госпиталь…

Он поначалу не догадался, зачем звонит корреспондент молодежной газеты, и никак не связал этот звонок с делом Андрея; корреспондент даже не назвал Моренова полковником, он просто спросил: «Это товарищ Моренов?» И этому Моренов не придал тогда значения, ответив коротким «да». Возможно, все эти простые и ясные связи, какие после легко выявились, в ту минуту не соединились у него воедино лишь потому, что все те дни он был подавлен, угнетен, хотя и старался в работе, в делах заглушить мысли о случившемся. Тогда он на желание, выраженное журналистом, — приехать и поговорить — ответил тоже коротко: «Пожалуйста», ответил, не удосужившись поинтересоваться — о чем, на какую тему? Потом, уже когда опустил телефонную трубку и передал дежурному по политотделу, чтоб тот распорядился о пропуске, только тогда посетовал: как же не спросил, зачем и по какому поводу едет журналист?!

Когда в кабинет к нему вошел дежурный вместе с бородатым тщедушным молодым человеком в пестром пиджаке из толстой ткани, в блекло-синих, будто вылинявших, брезентовых джинсах-дудочках, обтягивавших кривоватые ноги в туфлях на толстой микропоре, Моренов секунду-другую не понимал, кто это и зачем пожаловал. Молодой же человек в свою очередь тоже разглядывал его, Моренова. В желто-оливковых глазах посетителя, отороченных красно-воспаленными веками, Моренов отметил мелькнувшую иронию и, в одно мгновение поняв, что это и есть корреспондент и что разговор, кажется, предстоит неприятный — он только подумал, что будет неприятный, но не знал о чем, — поднялся за столом с достоинством, неторопливо:

— Чем могу служить?

— Половинкин. Внештатный корреспондент газеты «Молодая смена».

Моренов, сделав шаг навстречу и показав руками на стулья у приставки к своему столу, сказал «Прошу», одновременно кивком головы отпуская капитана-дежурного.

— Я по делу вашего сына, — сказал корреспондент, усевшись довольно свободно, вполоборота к Моренову. — Наша газета заинтересовалась этим фактом, поручила мне исследовать все аспекты дела, обстоятельств… И вы сами, надеюсь, понимаете, что без знакомства со средой, с условиями, в которых жил ваш сын, этого сделать нельзя. Нельзя понять, как говорится, исходных условий формирования преступника…

Моренова неприятно покоробили и слова, и тон, каким они были сказаны, точно корреспондент специально все огрублял, и Моренов тяжело подвигался на стуле, с трудом спросил:

— А вы знаете, что мой сын виноват? Что он… преступник — уже знаете?

Усмешка, словно снисходительно извинявшая наивный вопрос Моренова, тронула губы корреспондента, красневшие в обрамлении густой рыжеватой поросли.

— Отрицать — еще не значит говорить правду. Элементарно! Ваш сын отрицает участие в убийстве девушки, но его, так сказать, товарищи, коллеги, единодушно показывают на него. Я имел встречу со всеми в КПЗ. И со следователем. Так что…

— Ну что ж, знакомьтесь, — сказал Моренов с внезапно вернувшимся к нему равнодушием; за эти дни усталости, переживаний он замечал, как иногда на него находило полное равнодушие и он безучастно воспринимал то, что в иное бы время вызвало у него пылкую, бурную реакцию. — Я его отец. Можете задавать вопросы, выяснять, чем живу-дышу… Пожалуйста.

Невольно подумал: «Еще одно испей! Только бы не терзал Галину Григорьевну — без того от слез не высыхает, постарела…» И сказал по-прежнему ровно, негромко:

— Я к вашим услугам, со мной что угодно… А вот жену мою, мать Андрея, пощадите. Я солдат, больше половины жизни отдал армии, был на войне — выдержу, а она женщина…

Половинкин опять усмехнулся, качнул головой, будто в крайнем удивлении, протянул:

— Солдат, н-да… Вы не просто солдат — полковник! А это уже другой коленкор — и материальный, и моральный! Возможности для молодого человека… Вот и хотел вас спросить, — глаза в красных, слезящихся веках остановились на Моренове, — спросить прямо, откровенно: не в этом ли причина?

Отвернувшись к окну, не видя собеседника, Моренов, однако, чувствовал на себе юркий, настороженный взгляд — раздражение всплеснулось в Моренове:

— Нахожу, что не в этом… А в чем — мне трудно сейчас ответить, возможно, моя вина: проглядел. К армии же у вас предвзятое отношение. Функции армии сложны и ответственны, а офицеры — костяк армии, ее ум и совесть. Да, совесть…

Моренов автоматически повторил это слово, не сознавая еще, что оно его больно уколет, и действительно, укол этот, будто иглой в сердце, он почувствовал и замолк, подумав о том, что угнетало его все эти дни и что, ясное и понятное по горькому тяжелому смыслу происшедшего, не обретало вот такой поразившей его в эту минуту окраски: «Ты как раз по критерию совести теперь уже не можешь оставаться в ней…» Секунду пораженный этим выводом, он как бы отрешился от всего, ему показалось даже, что он один в кабинете: не было никого, не было корреспондента — лишь он, Моренов, сам с собой, со своим тяжелым горем… Но Половинкин вывел его из этого состояния — внезапно рассмеялся, показав прокуренные, с застарелой желтизной, зубы, от удовольствия, должно быть, дернулся за столом, раскидывая полы пиджака из плотной материи и забрасывая ногу на ногу: острое колено выперлось, натянув штанину джинсов-дудочек.

— Преувеличиваете! Роль армии… Впрочем, понятно. Однако сейчас в мире складывается другая обстановка, иной момент. Надеюсь, читали? Сокращают! Веление времени. В нашей газете — было! — подполковник агитировал идти на птицефабрику. Так что разрушаются вековые устои, обычаи, традиции. Кажется, так, товарищ полковник? Сочувствую.

Впервые за весь разговор Половинкин назвал его полковником, и Моренов это отметил, но и предельно стало ясно, куда гнет корреспондент; крутая неприязнь ворохнулась в душе Моренова.

— А вы не сочувствуйте! — жестко сказал он в волнении, испытывая жар. — В вашем сочувствии ни офицерский корпус, ни я не нуждаемся. И трудностями не испугать! Хотя я полжизни служу в армии, но и до армии прошел многие испытания. Прошел! Голод двадцать девятого года. Отца и мать потерял, сам чудом уцелел. С комсомольцами помогал ставить колхозы — кулак Тетерников оглоблей прибил. Но видите, выжил… Так что…

Голос его вдруг упал до низких тонов и пресекся. Моренов хотел еще сказать, что и птичники и свинари тоже нужны, если потребуется идти туда, и он пойдет, партия прикажет — пойдет. Все это у него крутилось на языке, но он уже твердо решил — больше ничего не скажет, не только потому, что не хватало воздуха, но и потому, что понял: распространяться, доказывать этому сидевшему перед ним человеку — пустое, бессмысленное занятие. И он смотрел в упор на корреспондента, смотрел тяжело, с чугунной холодностью, медленно отходя, и видел, как тот сменил улыбку, кривя пунцовые, в рыжей поросли, губы. И, однако придя к разумному выводу, Моренов по инерции еще мысленно спорил с Половинкиным: «А что касается ваших оценок момента, скажу вам, дорогой и хороший… Не обольщайтесь! Рано еще думать, что борьба за мир вошла в такую фазу, что пройдут даже не годы, может, месяцы всего — и пожалуйста! Зазвучат победные литавры, на земле воцарится безмятежный мир. Скажете — желаемое? Согласен. И я — за это! Но от желаемого до действительного, как говорят, дистанция огромного размера. Корея, Вьетнам, — думаю, в этом ответ на желаемое…»

Моренов почувствовал слабость и усталость и, вновь подумав, впустую эта его внутренняя тирада, оборвал себя. Минуту еще мрачно молчал, не глядя уже на Половинкина, и снова бесцветно, как в самом начале беседы, сказал:

— Мы отвлеклись. Давайте по делу. По какому вы пришли…

Половинкин задал несколько вопросов, все они так или иначе уточняли высказанную им вначале мысль о материальном достатке Андрея, видно, это представлялось ему особенно важным, потом спросил об интересах Андрея, его увлечениях и склонностях. Моренов отвечал односложно, равнодушно, думая мучительно, когда завершится визит, и с трудом подавляя желание хватить по столу кулаком, выгнать корреспондента; ему было все противно в нем — тщедушный вид, мокрые глаза, всклокоченная, свалявшаяся бородка, — а главное, он угадывал в нем что-то лживое, коварное, как в хищном зверьке, хотя точно бы не сказал, почему так думал: в голове его всплыло и как прилипло: «Хорек, хорек он!»

А через неделю, в субботу, Моренов с внезапным предчувствием раскрыл первой ту молодежную газету и на третьей странице внизу увидел — невысокий подвал был озаглавлен: «Накипь»; глаза Моренова скользнули в конец статьи: «Осмир Половинкин»… Пробежал последний абзац:

«Суд еще не состоялся, он впереди, идет пока следствие, и каждый из «героев» этой гнусной истории, будем надеяться, получит свое справедливое возмездие, получит по заслугам, но уже сейчас можно и нужно спросить: какова же мораль таких андреев мореновых, как и из каких щелей, темных углов они являются на свет в нашем обществе? На это мы и попробовали ответить и верим, что читатель с нами согласится: накипь надо своевременно снимать, от нее надо безжалостно избавляться».

Одним мгновенным ударом Моренову будто вонзили в грудь иглу, он сжался от боли, роняя газету, откидываясь на диван, слабо, на пресекшемся вдохе, позвал:

— Галя…

3

В госпитале, когда чуть отпустило, полегчало, он перечитал статью, она не произвела на него впечатления — как-то все в нем было пусто и отъединенно, — только садистское убийство, описанное со скрупулезной, покоробившей его детальностью, отозвалось какой-то жутью, но все, что говорилось об Андрее, все «довороты» убийства на него показались фальшивыми, придуманными. Моренов понимал — говорили в нем чувства, а не разум, и он спорил сам с собой: «Все эмоции, эмоции!.. На них — ты же знаешь — нельзя опираться в серьезных выводах. И эмоции твои основаны на простом: мол, не может быть, чтоб твой сын… Не может? А факты? Там же статья. Пусть в ней есть преувеличения, но от факта-то никуда не уйдешь. Не уйдешь, Моренов! Все в твоей жизни внезапно развалилось, разрушилось в прах…» Испарина выступала на груди, на лице, и когда в подобную минуту в палату, случалось, заходили сестра или врач, подступали с вопросом: «Вам плохо»? — он усыплял их бдительность: «Да нет, ничего… Со мной ничего». Не посвящать же их в свои горестные мысли: они только его, и ничьи больше.