Битва — страница 30 из 85

Ему, Коськину-Рюмину, в воображении представилось — Половинкин, маленький, тщедушный, торопливо складывая фразу, дергался от удовольствия и после каждого слова, как будто после удара розгой, запальчиво, брызгая слюной, приговаривал: «Вот тебе! Вот тебе!» Да, Моренову-старшему в статье доставалось особенно, потому что он питательная среда, на которой «щедро произросли плевелы зла»… «Ореховая скорлупа индивидуальности и исключительности», «забвение коммунистических начал», «идейная и социально-общественная глухота в семейно-воспитательных основах» — эти слова и фразы статьи должны были вызвать ту потребную автору отрицательную реакцию к Моренову-старшему, возбудить накал страстей и крутую, неодолимую неприязнь к нему. Такое авторское желание было очевидным, оно сквозило не только в словах и фразах, но и в интонации, в самом построении статьи.

Заключительные фразы прочитал по второму разу, по третьему, стараясь проникнуть в их подспудную, внутреннюю сущность: «…но уже сейчас можно и нужно спросить: какова же мораль таких андреев мореновых, как и из каких щелей, темных углов они являются на свет в нашем обществе? На это мы и попробовали ответить и верим, что читатель с нами согласится: накипь надо своевременно снимать, от нее надо безжалостно избавляться».

Медленно, трудно пытался постичь: откуда предвзятость, глухая, закоснелая? Чем все вызвано? Ответить на эти вопросы он не смог и, вернув подшивку в редакционную библиотеку, принял для себя решение: начнет с жильцов, с людей, подписавших письмо в редакцию, затем Мореновы, отец и мать, потом следователь, встреча с Половинкиным в последнюю очередь. Предчувствие подсказывало ему, что так будет лучше: к Половинкину надо являться с фактами в руках, уже кое-что зная, кое-что представляя себе…


Утро было теплым, ласковым и свежим после грозы, разразившейся над Москвой накануне обвальным шквалом ветра и дождя. День зачинался яркий, как бы умытый и очищенный вчерашней грозой, и эта умытость, светлость сказывались на всем: на домах, мимо которых проезжал троллейбус, на липах в Александровском саду возле Кремля — пыль с листьев была смыта, и липы, влажно, непривычно зеленые, сияли в какой-то тихой радости. Светло, до рези в глазах, белела устремленная ввысь башня колокольни Ивана Великого; желтым пламенем горели могучие золоченые маковки Успенского собора; острые, крашенные в красный цвет коньки Исторического музея, омытые и очищенные, тоже светились первозданной красотой; даже асфальт на проезжей части, обычно белесый от въевшейся пыли, выгоревший на солнце, теперь отливал лаково-антрацитовой чернотой. И, должно быть, от этого веселого, светлого дня — а такие дни выпадали редко в конце лета — Коськина-Рюмина переполняло светлое и тихое благодушие, и, верно, оно настроило его на размышления о своей профессии. Да, он отдавал отчет в том, что выбрал ее когда-то, до конца не сознавал всего значения ее и, главное, своего места в журналистике, а теперь, поварившись в этом котле, поняв нутром, сколько труда, пота и соли тратится «ради нескольких строчек в газете», все чаще приходил к выводу: путь журналиста выбрал правильно. Что ж, людям его профессии иной раз приходится терпеть насмешки. Кое-кто в запальчивом высокомерии обзывает его коллег щелкоперами, газетными душами, писаками, пачкунами, бумагомарателями — такое он относит на счет издержек профессии, которая как ни крути, а на виду у людей, открыта перед ними. Что ты написал, как сказал, созвучны ли твои мысли, твое понимание движению жизни, не вступают ли они в противоречие с ней в большом и малом — написав, ты открылся перед людьми и всякий раз потом ждешь своего рода приговора и не знаешь, каким он будет. Но уж зато сколько удовлетворения, какими чувствительными струнами отзываются душа и сердце, когда высечена искра взаимопонимания и читательский «приговор» оказывается благожелательным! Такие моменты — Коськин-Рюмин за свою теперь уже довольно изрядную журналистскую практику это понял — действуют сильнее, чем любое приворотное зелье.

Нет, думая с такой возвышенностью о своей профессии, он не кривил душой. К нему это приходило именно в минуты воспаренности, ощущения живых, упругих, безмерных своих сил, которые будоражили его, и с горячностью, волнением и искренней верой он размышлял о своем предназначении журналиста: сколь же чистым, непорочным должен быть человек, взявший на себя обязанность быть судьей, взвешивать, подобно Фемиде, на весах саму жизнь, вторгаться в ее многочисленные запутанные и перепутанные коллизии! Каким же должен быть чувствительным и верным твой внутренний компас, чтобы не запутаться в лабиринтах жизни, в ее бесконечных проявлениях, чтоб безошибочно, с хирургической точностью, будто скальпелем, одно отсекать, резать острым словом, другое горячо, убежденно и смело утверждать! Что ж, твоя профессия — обоюдоострый нож, и сколько же надо тянуться до идеала, совершенствоваться — годы, жизнь! Думая так, он вовсе не имел в виду избранность, особый дар таких людей — он представлял и рисовал идеального журналиста не эфемерным и призрачным существом, а человеком реальным, со слабостями, но в главном, в убежденности, как ему казалось, такой человек должен быть бойцом. Но и этого мало. Вон, судя по статье, и Половинкин — боец, да еще, возможно, самому себе представляется вон каким! Но главное-то, что должно быть присуще бойцу, — партийное социальное чутье, потому что только такое чутье, подобно компасу, позволяет точно и безошибочно ориентироваться в житейском море…

Он особенно не распространялся ни в редакции, ни среди товарищей — знали только домашние, знала Лена, — что последние годы, урывая всякую свободную минуту, читал труды Ленина, том за томом, в строгой последовательности, и удивлялся и поругивал в душе себя за то, что не сделал этого раньше. Он вникал во все многообразие материала, в исторические столкновения, которые вставали из ленинских трудов, ощущал зримо, реально противоборствующие силы, видел, как перед глазами кололся и рушился старый мир, в какой еще злой предсмертной агонии, зверея, падал он и поднимался, в каком, казалось, порой невообразимом клубке схлестывались силы зла и добра, социальной тьмы и света; все высвеченное, проявленное до мельчайших деталей, черточек гением этого человека, словно в каком-то фантастическом, с бесконечными возможностями, микроскопе, теперь складывалось в воображении Коськина-Рюмина в удивительно четкую, объемную историческую картину, и порой он не просто читал — вдруг начинал жить тем временем, видел себя участником тех далеких событий… Позднее он с удивлением и радостью, работая то ли над очередной своей статьей, то ли над авторским материалом или в поездке, беседуя с людьми, набирая материал впрок, вдруг обнаруживал, насколько легче удавалось рассматривать сложное, трудно поддающееся оценке событие с четко диалектических, социальных позиций.

Постепенно тот внутренний ключ, внутренний логический инструмент, которым Коськин-Рюмин все больше и свободнее оперировал, стал и его магическим кристаллом, неотделимым от него, органичным, и это обычное, естественное становилось его миром, его пониманием всего окружающего, его философским, моральным, эстетическим «я», без чего он теперь не мыслил, не представлял и себя и бытие свое. И он не переставал испытывать внутреннее радостное ощущение простора, распахнутости; он даже не мог бы объяснить свое ощущение точно, но все время в нем жило то чувство, какое возникало в детстве после легкого, освежающего, напористого дождя: будто горизонт, как удивительную сцену, кто-то раздвинул, распахнул, и за ним — уходящая в необозримую бесконечность хрустально прозрачная даль…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

8 августа

По «гвоздодеру» летать научили: ракета слушается всех команд. Первый этап обучения — как передвигать ноги — позади. Теперь — от команд со счетно-решающей машины: обучение летать в динамике. Иначе говоря, теперь команды на ракету будут подаваться не раздельно, как было раньше, — вправо-влево, вверх-вниз, — а в динамике, согласно программе, задаваемой машиной.

Пустили. Взлетев и уже обратившись в огненную точку, ракета вдруг разломилась, рухнула. У конструкторов переполох. Еще бы! Выходит, представление о ее надежности пошатнулось. На летучем заседании, прямо здесь же, на площадке, конструктор поникло пообещал:

— Будем думать…

Но явились «машинники»:

— Ракета не виновата, команду за пределы допустимых перегрузок выдала машина. И сама же представила доказательства.

Конструктор ракеты немо, как оглушенный, сидел, потом принялся стакан за стаканом пить теплую, с рыжим отстоем воду из графина.

Что же, пошатнувшаяся часть ракеты восстановлена. Но поговорка о «первом блине» все равно оправдывается…


20 сентября

Наконец и второй этап позади: в динамике ракета ведет себя послушно, точно выдрессированная и вымуштрованная. Казалось, теперь и в замкнутом контуре, на последнем этапе обучения, то есть в полном цикле наведения по имитированной цели, сложностей не будет — отщелкаем, как орехи. А там — и работа по реальной ракете!

Но закон подлости есть закон подлости: при каждом пуске по имитированной цели точность наведения «оставляет желать лучшего»… Ошибки, как сказал Овсенцев, будь здоров! А на носу ноябрьские праздники, у всех желание пустить настоящую антиракету, а не телеметрическую и не по имитированной цели! Отметить бы праздник… Но увы!

Через два дня новый пуск, и опять по имитированной цели. Готовим, все тщательно проверяем. Но даст ли этот пуск что-либо новое?

На стартовой площадке предпусковая суета, однако суета строго определенная.

И вдруг — целая делегация: военные и мои подопечные. Постой, постой! Среди них капитан, практикант академии… Гладышев. Да, человек шесть, и Гладышев вроде бы в центре… Что бы это значило?

— Валерий Павлович Гладышев предлагает заменить константы в алгоритме наведения, ввести новые. Проверили, Сергей Александрович, вроде получается лучше.