Битва — страница 32 из 85

Ничего в сравнении с тем, что видела она в прежние свои приходы, не изменилось, и само поведение ее было тем же: она два раза обошла дом стороной. В ней боролись знакомые чувства — желание встретиться с девочками Фурашова и боязнь, какая-то смятенность: как и что получится, как все произойдет, как она объяснит свое появление — вопросы обжигали, подтачивая ее решимость, и она стояла теперь напротив, у соседнего дома, у бетонной невысокой изгороди, и вновь не отрывала взгляда от двери подъезда, от угловых окон на четвертом этаже. Она видела, там мелькнула фигура, отсюда нельзя было определить чья, потом окно задернулось зеленой шторой, и еще неосознанное предчувствие сжало сердце Милосердовой, влилась смутная тревога: там у них что-то произошло, что-то случилось… И в этом сковавшем ее предчувствии она стояла несколько минут, стояла в растерянности, не зная, что предпринять, как поступить, и вдруг услышала и увидела одновременно: из подъезда выскочила Катя, дверь за ней хлопнула, будто сухой пушечный выстрел. На ходу надевая кофту — вздернула рукава, застегнула пуговицы, — Катя торопливо шла по стежке, косо проторенной между домами, и Милосердова в подступившей опаске поняла: сейчас Катя уйдет за дом, скроется, и тогда…

В мгновенном, как вспышка, движении этой мысли: «Катя сейчас зайдет за дом, уйдет, и тогда опять получится, что ты зря, попусту явилась сюда» — Милосердова метнулась к проему в бетонном заборе, еще не зная, что и как все будет; и вот она навстречу, совсем близко — Катя…

Та, как будто с ходу наткнулась на что-то невидимое, внезапное, остановилась на тропке, на лице ее вспыхнуло сразу все: удивление, растерянность, любопытство и даже… радость. Все это Милосердова заметила в один миг по губам Кати, дрогнувшим и раскрывшимся, по глазам, расширившимся в детской удивленности, открытой, несдерживаемой, по покрасневшим, как от близкого пламени, щекам — на них отчетливо стал заметен белый пушок…

Катя сделала шаг навстречу — смущение, первое оцепенение, кажется, прошли, но удивление не исчезло.

— Маргарита Алексеевна? Вы… к нам?

— Здравствуй, Катюша, здравствуй, миленькая! Узнала, что вы живете здесь, решила зайти навестить. А как Марина? Как она? И куда ты бежишь?

Катя сразу стала строгой, подобрав губы, сведя редкие светлые бровки — напряженные белесо-холодные вороночки проступили над ними, и Милосердовой почудилось что-то отдаленно фурашовское: упряминка, вот эта даже суровость, отчужденность.

— Заболела Марина… Температура высокая. А соседи все еще на даче, мы одни в своей комнате. Ночью бредила, заговаривалась. Теперь задремала вроде, а я — к телефонной будке, врача вызвать.

— Ну, беги, а я тебя подожду, — поспешно сказала Милосердова. — Потом вместе будем и ухаживать. Не возражаешь?

— Ой, Маргарита Алексеевна, что вы!.. — искренно вырвалось у Кати. — Какое возражать! — По подвижному, переменчивому лицу ее скользнула тень. — А вы?.. Может, вам надо… Дела свои?..

Милосердова порывисто обняла Катю и вновь повторила с тихой проникновенной ласковостью:

— Иди, иди, Катюша! Я подожду тебя, и мы станем ее лечить… Я никуда, никуда не уйду!

— Я сейчас, Маргарита Алексеевна!

Голые, по-журавлиному вытянутые, неловкие ноги ее замелькали по стежке; рыжие туфли на них казались великоватыми и тяжелыми. С материнской нежностью Милосердова смотрела ей вслед, отчетливо сознавая, что нежность ее была материнской: «Дочь, дочь!.. Могла быть дочерью…» Возможно, Катя, убегая, ощущала ее взгляд, или под впечатлением собственных чувств что-то возникло в ней, и она обернулась, на бегу, не останавливаясь, кинула врастяжку:

— Сей-ча-а-ас!..

2

Третьи сутки она не отходила от Марины, ночевала, ставя на ночь раскладушку прямо в коридоре, рядом с дверью в комнату девочек, благо соседей не было, они за эти дни ни разу не приезжали с дачи.

Она не отходила от Марины, давала ей лекарства, кормила и поила ее, ставила холодные компрессы на лоб, когда Марина металась в жару и бредила. Врач, вызванный Катей, высокий, с тонкой шеей, разговаривал мало, в ванной, моя руки, коротко и строго командовал:

— Мыло! Полотенце!

Долго осматривал и выслушивал Марину, дважды измерял температуру, все делал молча и лишь в конце сказал, не обращаясь ни к Маргарите, ни к Кате:

— Двусторонняя пневмония плюс фолликулярная ангина. — Выписав рецепты, тоже отрывисто, без лишних слов, пояснил: — Как давать лекарства, прочтете в рецептах, пить теплую воду. Больше! Компрессы на лоб — тряпка, смоченная в воде. Завтра зайду.

Когда он ушел, Катя, тряхнув по привычке головой, дернула хвостиком, виновато сказала:

— Вот говорила тебе, Марина, давай остановимся на третьей порции пломбира, а ты… пять. Рекорд побила.

Температура у Марины к вечеру набирала силу, поднималась, и Милосердова с тревогой смотрела на градусник, на котором красный столбик вытягивался чуть ли не на всю длину шкалы — под сорок. Она могла и не смотреть на градусник — дотрагиваясь до лба, просовывая руку под одеяло, чувствовала каленый жар, будто от каменки в бане по-черному. На другой день с утра явилась сестра, ввела пенициллин, приходила после еще два раза, но температура не сдавалась, не падала.

Милосердова в такие часы, сидя рядом, у изголовья, меняла через две-три минуты влажную тряпку на лбу. Случалось, что у Марины возникали провалы, она вдруг не узнавала Маргариту, в беспокойстве начинала водить пронзительно стеклянными глазами, тревожно, с боязнью спрашивала:

— Кто? Кто это?

Катя в смятении говорила с укоризной:

— Ты что, Марина, не видишь? Это же Маргарита Алексеевна из городка, в котором мы жили. Егоровск помнишь?

У Марины являлось какое-то секундное осмысление, но она не отвечала, а просто умолкала, глаза же полыхали прежним сухим блеском и отчуждением. Но когда все же температура чуть отпускала, Марина, вялая и притихшая, молчала, покорно принимала все лекарства, к Милосердовой не обращалась — похоже было, сознавала, что говорила в бреду, и оттого испытывала неловкость.

С полной самоотрешенностью Милосердова делала все, недосыпая в эти дни, держась на пределе сил, на порыве, на счастливом, не покидавшем ее понимании: «Пришло время — и ты нужна здесь. Без тебя не обойдутся, и ты сделаешь все, все!»

К концу третьих суток, перед самым утром, кризис болезни миновал: сидевшая у кровати Милосердова отметила в сумеречном свете настольной лампы, прикрытой Катиной кофточкой, как стаяли багровые пятна на щеках Марины, дыхание выровнялось, стало покойнее. Марина спала, и сон ее был глубоким, и Милосердовой даже показалось, что он будет долгим: возможно, сутки проспит.

За окном рассвет только начинался. Милосердова поднялась, выключила настольную лампу, осторожно, на цыпочках вышла из комнаты, прикрыла за собой дверь, оставив лишь узкую щель — на всякий случай, чтобы слышать, не проснется ли Марина.

Не раздеваясь, прилегла в цветном своем халатике на раскладушку в коридоре и, сама того не желая, даже противясь этому, почувствовала: сковал сон, будто кто-то аккуратно поднял ее вместе с раскладушкой и без толчков быстро опустил в лифтовую шахту…

Проснулась она в каком-то беспокойстве и в первый миг не могла понять, отчего проснулась: то ли от звонка электрического, то ли от ощущения собственной вины, родившегося у нее во сне, как толчок, — не с Мариной ли что, пока она, Маргарита, спала? Свет, должно быть, вливался в коридор из кухни; было режуще ярко и, кажется, довольно поздно. Она подхватилась на раскладушке, поправляя на себе по привычке халат, и вдруг услышала голоса. Она поняла, кому они принадлежат: Кате и Ренате Николаевне… Да, она узнала наконец голос с беспокойным, напряженным тембром. Выходит, Рената Николаевна тут уже давно? А может, и недавно? Но что делать? Как поступить? Лежать, сделать вид, что спишь, или встать? В беспокойстве подумала: лежать тоже плохо — вольно или невольно подслушиваешь… Голос Ренаты Николаевны возвысился, обиженно-укоризненный:

— Значит, Мариночка болеет почти неделю, а я ничего не знаю? Как же ты, Катюша, не сообщила? Помочь, присмотреть…

— Так у нас Маргарита Алексеевна, — тихо и сдержанно ответила Катя. — Она сама пришла, трое суток у нас. Даже на занятия не ходит… Без нее не знаю, что делала бы.

— Вот как?! Маргарита Алексеевна?! — Сдержанная, холодноватая обида прозвучала в голосе молодой женщины.

Катя, как бы давая понять, что и ей, Ренате Николаевне, надо говорить тише, совсем на низком тоне, сказала:

— Вот они обе за трое суток первый раз уснули. А я вот… поесть им. Маргарита Алексеевна тоже и есть-то не ела за эти дни.

— Что ж, вижу, без меня справляетесь… И мне, выходит… — Голос Ренаты Николаевны задрожал, и, верно, чтоб не выдать себя, она умолкла, и Милосердова, еще не слыша ее шагов, сама не зная почему, догадалась: та сейчас шагнет и заглянет сюда, за дверь. Еще больше смешавшись, оттого что стало стыдно — не спит, слушает весь разговор, — Милосердова сомкнула глаза, застыла на раскладушке. Мелькнула и другая мысль, ожегшая и усугубившая стыд: вот предстанет она перед этой Ренатой полусонная, взлохмаченная и помятая, — должно быть, краше в гроб кладут. И отсчитала два-три неровных торопливых шага, — отсчитала, казалось, захолодевшим, сжатым в резиновый шарик сердцем.

— А-а, вот где! — прозвучало с холодной протяжкой, и Милосердова почуяла: Рената Николаевна отступила от двери, и вслед за тем голос ее стал приглушенным и вместе горько-просительным, будто в нем что-то надломилось: — Что ж, Катя, мне, наверное, уходить? Не вовремя я… В другой раз. Как-нибудь. Когда понадоблюсь. Ты же позвонишь? Позвонишь?

— А мы, наверное, скоро уедем, Рената Николаевна. На неделю к папе… Вот телеграмму перед вашим приходом принесли.

Хотя Катя сказала это по-прежнему ровно, сдержанно, но Милосердова уловила плохо скрытую восторженность и радость. Зашелестела жесткая бумага: наверное, Катя показывала телеграмму. Секунду-другую в коридоре стояла тишина. Сама не зная почему, Милосердова в эту минуту ровно бы всем своим существом чего-то ждала, что-то должно было произойти, и она, как ей казалось, вдавилась в матрац, слилась со своей немудреной постелью, с раскладушкой и в этом ожидании лишь слышала усиливающуюся дрожь тела и думала, что ее слышат за дверью и Катя, и учительница музыки…