— Все-таки давайте подождем два дня.
Следователь позвонил через два дня сам.
— Товарищ Коськин-Рюмин? Следователь Терехин. Вы могли бы вот сейчас, к десяти тридцати, подъехать?
— Вполне. Могу.
— Тогда я вас жду.
В МУРе Коськин-Рюмин оказался раньше минут на десять, и, даже когда получил пропуск, в запасе оставалось еще пять минут, и он решил скоротать их здесь, в сумрачном, длинном и прямом, будто колодец, коридоре: уж коль официально, так пусть официально, он явится тютелька в тютельку, а там будет видно, почему тот тянул. Ему казалось, что он встретит пожилого, возможно, лысого человека, дослуживающего до пенсионного срока, неорганизованного «тянучку», и он заранее настраивал себя на жесткий, сухой разговор.
В комнату он постучал, отыскав ее по овальному, из белой эмали, номерку, прилепленному вверху непомерно высокой двери, точно в десять тридцать — он даже взглянул на часы и подождал, пока золотистый волосок секундной стрелки перескочил цифру «12». В узкой комнате, довольно далеко впереди, было два стола; после сумрака коридора в плотном свете, бившем из окна прямо напротив, Коськин-Рюмин невольно прищурился. За правым столом никто не сидел, он был пустым, а за левым, низко нагнувшись над каким-то пухлым томом, видно над делом — рядом лежала стопка таких же томов, пронумерованных, с наклейками, — сидел большеголовый человек и смотрел тяжело и просто на него, Коськина-Рюмина. Да, голова у сидевшего была крупной, лоб — непомерно широким; от коротких темных волос, зачесанных просто назад, контуры головы были угловато-резкими, казалось, он с трудом держал ее на весу. Он не выглядел старым, однако относился к числу таких людей, по внешнему виду которых трудно определить возраст: то ли тридцать, то ли сорок, а может, и все сорок пять.
— Пожалуйста, товарищ Коськин-Рюмин.
Коськин-Рюмин хотел съязвить, сказать то, что крутилось на языке, — мол, долго шли к этой встрече, и он надеется, что и беседа будет тоже в соизмеримых масштабах, — однако Терехин, кивнув на стул, знакомым ровным голосом, точно на одной ноте, сказал:
— Приношу извинения, что оттягивал встречу. Понимаю, что проявлял вроде бы неуважение к печати. Но объективно ничего не мог нового сказать, а надеялся… — Он шумно вздохнул. — Сейчас тоже ничего нет нового. Впрочем, не знаю, может, вас вовсе не новое интересует по этому делу? Новое — оно, как говорят, хорошо забытое старое.
Коськин-Рюмин усмехнулся:
— Такое утверждение более чем проблематично, товарищ Терехин… Однако не в этом дело. Газета получила письмо по делу сына полковника Моренова и обязана разобраться, ответить читателям. — Взглянул в устало-тусклые глаза следователя: — И так уж повелось, по многолетним выработавшимся нормам — советские учреждения способствуют представителям газет в исполнении их миссии…
Отметил: в глазах следователя взорвалась буря, вмиг смешав и безразличие и апатию, они стали жестче, налились загустелой оливковостью, — выходит, до этого был просто щит, была маска! Терехин отчужденно, с плохо скрытой холодностью, веско ответил:
— Видите ли, газетчики — все ли уж, не знаю — восполняют нехватку фактов эмоциями. А это опасно. Это вредит делу. Скажу прямо, статья вашего коллеги Половинкина больше принесла вреда, чем пользы. Считайте, что оттяжка встречи с вами не беспричинна…
«Да, ясно, ясно!» — хотелось бросить Коськину-Рюмину, но верх взяло профессиональное любопытство, и он спросил, чем же вредна статья «Накипь». Подумал, что Терехин — орешек крепкий, неподатливый, не очень-то принимает удары, сразу дает сдачи…
— Чем? — Следователь, как показалось Коськину-Рюмину, опять вошел в свою прежнюю роль, в глазах вновь явилась знакомая печаль. — Преждевременными выводами, опрометчивыми суждениями, а значит, хотим мы того или нет, вред этот умножается, усугубляется в общественной реакции. Усложняется и без того трудное расследование — мы ведь тоже не под стеклянным колпаком, и мы получили то же самое письмо жильцов…
Он помолчал, словно выдохся, устал и делал передышку. Молчал и Коськин-Рюмин, уловив искренность в словах следователя, и чувствовал: теперь не надо задавать вопросов, Терехин сам, без «наводящих», продолжит разговор. Возникло и еще одно ощущение: у следователя произошел перелом в отношении к Коськину-Рюмину, перелом в его пользу.
— Да, письмо мы тоже получили, — ровно, в прежней интонации сказал Терехин, — оно ничего, конечно, не прибавляет и не проясняет. Эмоции. Хотя эмоции подстегивают, рождают побудительные мотивы — в этом, конечно, их польза… — Он шевельнулся за столом, опять вздохнул, сдержанно, но тяжко, словно его что-то угнетало. — А фактов нет. И вас сегодня попросил, — может, интересно будет, проверяю еще одну версию. Будет отец, вот в одиннадцать часов…
— Отец? Полковник Моренов? — забеспокоился Коськин-Рюмин.
— Да.
— А мое присутствие? Не будет ли оно бестактным?
— Скажем: вы ко мне по этому же делу пришли, задержались, и если он не возражает…
— Ну что ж, согласен. Для меня, пожалуй, будет интересно.
— Не знаю. Не совсем убежден. Но разговор не очень долгий.
Коськин-Рюмин кивнул в знак согласия.
Терехин, сказав, что новая версия его шаткая, а главное, подступая к ней, надо не вспугнуть раньше времени тех, кто к ней имеет отношение (Коськин-Рюмин при этих словах почувствовал, что так тот не впрямую, косвенно, упреждал от возможных опрометчивых шагов и делал это с тактом, не взглянул, не изменил интонации голоса), принялся излагать, как он выразился, «пока существующую фактическую сторону дела».
— Сейчас все выглядит так: собрались дружки на зимней пустой даче, подвыпили, даже перебрали, мол, закуски оказалось мало. Дружки были недовольны Андреем Мореновым: размочил их мужскую компанию, привел Лину Доренкову. Но привел он ее вынужденно: увлеклись на лыжной прогулке, задержались, и Моренов не успел ее проводить в Москву. А если бы проводил, то возвращаться после на дачу было бы поздно, и он явился с ней в компанию. Моренов, как считают дружки, был «крепко не в духе», а Моренов объясняет это тем, что чувствовал недовольство дружков. Ну, а после Андрей повел Лину лесом на электричку, есть там тропка напрямую к станции… Проходили какое-то строение, как говорит Моренов, — а это трансформаторная будка, был я возле нее теперь уже десятки раз, — и тут удар, свалили, били… Дальше он ничего не помнит. Кто напал, бил — неизвестно. Компания утверждает, что с того момента, как ушел Моренов, они ничего не знают, не видели, не слышали. На том и стоят. Лина Доренкова не обнаружена до сих пор ни в живых, ни в мертвых. — Следователь, вздохнув, помолчал, смотрел в одну точку; усталость, внутренняя сосредоточенность сейчас резче проступили во всех чертах лица, оно словно закаменело. — А в природе случилось редкостное, возможно, на сотни лет явление: ночью в такую пору зимы прошел сильный дождь, позднее высыпал не менее буйный снег — розыскные собаки оказались бессильными. Дождь и снег привели в чувство Моренова, он добрался до станции, явился домой. Он не говорил, что один из дружков был когда-то влюблен в Лину — она отвергла его. Андрею об этом сказать не позволяло мужское самолюбие, да и не хотел «приплетать постороннее» к имени Лины. Деталь же существенная, обнаружилась недавно, косвенно. — Следователь Терехин взглянул на Коськина-Рюмина, будто ожидал увидеть эффект, какой произведет его сообщение. — Так вот, как выражаются ваши коллеги журналисты, «по бреду» является мысль: возможно, все подстроено, разработано по плану и совершено не Андреем и не неизвестным, а дружками… Но это надо проверить.
Он успел сказать эти слова, в дверь постучали. У Коськина-Рюмина ёкнуло сердце. Терехин, взглянув на массивные ручные часы, бросил короткое «да».
Моренов вошел неторопливо, казалось, был под грузом все той же знакомой внутренней тяжести; чищеным серебром блеснули виски ниже околыша фуражки. Когда он увидел Коськина-Рюмина, брови его дрогнули, в глазах мелькнуло удивление, но лишь на короткий миг.
Терехин сказал:
— Товарищ Коськин-Рюмин интересуется как раз известным делом… Так что, если не возражаете… Вы ведь знакомы?
— Конечно, конечно! У меня нет оснований возражать, наоборот, буду рад, если Константин Иванович останется. Какие уж секреты…
Сказал искренне, с грустной покорностью, и Коськин-Рюмин ощутил в одно мгновение и тягучую, ноющую боль за него, и вспышку светлых и добрых чувств к нему.
Моренов сел перед следователем. Теперь они были близко, почти рядом, их разделял лишь стол с папками-делами, и Коськин-Рюмин поразился: при значительной, видно, разнице в их возрасте сейчас это различие не бросалось резко в глаза, хотя короткие волосы на лобастой большой голове Терехина были без единого белого волоска, а копна мореновских жестковатых, не очень поддающихся расческе волос сияла сахарной белизной.
Терехин задавал вопросы, задавал в скучно-усталой манере, нисколько не оживившись, однако называл Моренова не официально, а по имени-отчеству. Вопросы поначалу сводились, главным образом, к одному: нет ли у Моренова чего-либо нового, не прояснилось ли что, нет ли дополнительных сообщений? Слушая ответы Моренова, довольно четкие и краткие, Коськин-Рюмин с напряженным ожиданием старался уловить, пожалуй, не саму суть ответов Моренова, а интонацию — не проявится ли в ней, не проскользнет ли ощущение потерянности, сломленности? Коськин-Рюмин до обостренно-болезненного чувства не хотел, чтоб такое хоть в чем-то проскользнуло у Моренова.
Однако Моренов держался с достоинством и вместе уважительно по отношению к следователю, и Коськин-Рюмин мало-помалу успокоился, отвлекся от того поначалу беспокоившего чувства и уже внимательно следил за разговором, который, как все больше догадывался Коськин-Рюмин, видно, не вносил существенно нового в версию следователя. Терехин уточнял кое-что по ходу ответов; теперь вопросы касались взаимоотношений сына Моренова и той компании: кого он знал из дружков и насколько, частыми ли были их встречи, где и когд