Битва — страница 37 из 85

Овсенцев получил «строгача». Предновогодняя история стала достоянием многих, Овсенцев переживал ее глубоко, потемнел и замкнулся; забывалась история с трудом, вспыхивала по разным поводам, и только теперешняя напряженная обстановка мало-помалу сглаживала остроту нелепого события, меньше его поминали и наезжавшие комиссии, и контролеры из министерства и управления генерала Бондарина.

Этот тайм-аут Умнов взял не только, чтоб отладить аппаратуру, полно и досконально проверить все параметры, вогнать в допуски, в нормальный режим, — он лелеял тайное, сокровенное желание ввести кое-какие новшества, доработать блоки отстройки, приучить их к совместным безотказным действиям. Он торопился, потому что сознавал: в предновогоднем разговоре со Звягинцевым ему открылись грозные предупреждения, он их ощутил и не имеет права не учитывать этого, не может подвергать риску дело, которому отданы силы, энергия, ради чего вынесено столько уже лишений, невзгод… И вместе с тем, торопясь, форсируя в эти буранные, самые жестокие зимние недели подготовку аппаратуры, он, однако, отдавал отчет: пуск, к которому они медленно, но неизбежно приближались, проверка метода, заложенного в систему «Меркурий», станут решающими и бесповоротно определят, быть или не быть «Меркурию».


После буранов с неделю еще наносило пасмурью, над степью низко гнало темно-пепельные тучи, клочкастые, рваные; в редкие просветы проглядывало солнце, тусклое, изможденное и усталое, — казалось, оно изрядно выдохлось в схватке со стихией.

Вслед за снежными, постепенно отощавшими, медленно ползшими тучами нанесло белые кучевые облака, они скользили по небу легче, изящнее, и солнце светило ярче, веселее — отдохнувшее, посвежевшее. И сразу стало теплее, пригрело землю, даже запарило, а в конце февраля и того больше — развезло, вступила в свои права короткая степная слякоть.

В один из этих дней Умнова с головной точки увозил в Шантарск вертолет, присланный Сергеевым. На площадку в стороне от «антенного поля», где приземлился вертолет, высыпали многие — из казармы, гостиницы-барака, из аппаратурного корпуса, — на ломкое тепло; солнце припекало, люди посбрасывали зимние спецовки — темные, с воротником, куртки, однако от земли еще шло знобкое, сырое дыхание. Высыпали к вертолету стихийно: одни — поротозейничать, потому что после долгого перерыва, после зимних буранов впервые на точку прилетел вертолет; другие — из солидарности, зная, что Умнов отправляется на жилплощадку полигона не ради праздного любопытства — отправляется докладывать Звягинцеву о готовности к пуску, получить «добро», обсудить в штабе полигона все детали, связанные с предстоящим пуском.

За два месяца, пока Умнов безвылазно пробыл на головной точке, в Шантарске заметно изменилась картина: достраивалась вторая «люксовская» гостиница, от «нулевого квартала», от барачных и финских домиков, сбившихся на мысу, отчетливо брала начало будущая улица городка: четыре или пять домов уже вставали фундаментами, поднимались белосиликатные кирпичные стены; с опорными стрехами, с пустыми глазницами оков возвышался будущий штаб полигона; вдоль берега, за домиком главного, обозначился свой порядок: еще три таких же, одинаковых, под шиферными крышами, кубика выстроились в линию, решетчатые ставни их пока были задраены наглухо.


К Звягинцеву сразу дозвониться не удалось: помощник ответил, узнав Умнова, что министр уехал по служебным делам, но обещал скоро быть. Однако «скоро» затянулось до обеда, лишь перед обедом Звягинцев появился у себя, появился, должно быть, не в духе, хотя, как всегда, умело скрывал свое истинное состояние за спокойной, лениво-неторопкой речью, за общечеловеческими и бытовыми вопросами, которыми старался обычно упредить разговор. Когда Умнов доложил о готовности к пуску, на том конце провода Звягинцев замолчал, будто осмысливая то, что услышал. Держа трубку ВЧ-телефона, Умнов в какое-то мгновение этого молчания ощутил тревогу: похоже, что министр вовсе не обрадовался его докладу, а напротив, казалось, он, Умнов, поставил Звягинцева совсем неожиданно в щекотливое, даже трудное положение; поняв это, Умнов тоже «закусил удила».

— Хорошо, проводите, — преодолев наконец молчание, сказал Звягинцев и, шумно выдохнув, спросил: — Срок? Когда назначаете?

— Послезавтра, — со странным холодком ответил Умнов. — Сейчас собираем хурал, обсудим все детали, свяжемся с соседями — готовы ли они.

— Ну хорошо, действуйте.

И снова показалось странным, что Звягинцев не расспрашивал подробно о двух месяцах, прошедших в подготовке «Меркурия», о предстоящем испытании, даже не обмолвился, прибудут ли на испытание представители министерства или управления генерала Бондарина. Какая-то тоскливая струнка шевельнулась в душе у Умнова, и теперь уже в сознании отчетливо встало: неспроста такое. А может, министра одолевают иные заботы? Подумаешь, пуск! Вот и настроение, верно, не зря. Как ни скрывает, ни прячет, а оно все равно сказывается: Умнов за годы общения со Звягинцевым научился улавливать, подмечать самые, казалось бы, неприметные, самые еле уловимые нюансы в состоянии Звягинцева. И все же пуск не обычный, не рядовой: быть ли «Меркурию»? Оправдается ли метод, заложенный в нем? К тому же Звягинцев еще недавно сам торопил, выражал неудовольствие из-за медлительности, задержек… А теперь? В волнении, в еще не до конца осознанной тревоге Умнов подумал, что должен поставить все точки над «и», понять, простая ли забывчивость сработала в данном случае или зарыта где-то другая собака, спросил:

— Валерий Федорович, я хотел бы знать — будут на пуске представители министерства, военного заказчика?

— Не… не знаю… — как-то медленно, врастяжку, проговорил Звягинцев, словно застигнутый врасплох, тут же поправился: — Скорее, нет. Вы уж сами управляйтесь. Сами прежде всего поймите, что к чему. Разберитесь!

Смута, вползшая вместе с этим разговором, хоть и приглушилась потом, в деловом разговоре, который начался после обеда в кабинете Сергеева и завершился лишь поздно вечером, однако ощущение тревоги, недомолвленности, словно нависшей опасности, оставалось, жило подспудно в Умнове.

Собралось у Сергеева нечто вроде рабочей комиссии: Умнов проинформировал руководителей полигона подробно обо всем, что сделано, какие внесены новшества, о результатах комплексных проверок аппаратуры, о параметрах, которые получены по имитированному пуску — его «проиграли» накануне на комплексной модели. Свое сообщение Умнов попросил зафиксировать в протоколе, оформили в задании на пуск принятые решения — начальник штаба Валеев отработал документ четко, с военной пунктуальностью и скрупулезностью. К вечеру его подписали Умнов и Сергеев. Поставив подпись, Умнов вновь припомнил разговор со Звягинцевым, подумал вдруг с внезапной грустью: «Первый, считай, официальный документ по «Меркурию»… Не станет ли он последним?»

Предлагая все внести в задание, Умнов поначалу действовал скорее интуитивно, еще не зная, зачем так поступает и понадобятся ли эти материалы когда-нибудь, однако в конце разговора, к вечеру, пришел к твердому решению: задание он зачитает перед пуском по громкой связи, зачитает как приказ.

2

После ужина Фурашов провожал Умнова в домик. Вставая из-за стола, Шубин сообщил, что в клубе строителей крутят «Ватерлоо», и предложил отправиться посмотреть фильм, но Умнов отшутился:

— Свое предстоит Ватерлоо!

Но потом, когда посмеялись по этому поводу, у Умнова искренне, даже с тоской, сорвалось:

— Сейчас бы не кино, а минут шестьсот, как говорят шутники, поспать.

После такого признания все как-то примолкли, точно разом увидели и землисто-нездоровый цвет кожи на щеках Умнова, и усталость в глазах и, возможно, просто вспомнили, какими были для него эти два месяца, какими каждодневными делами, малыми и большими, они заполнялись — сегодня там, в штабе, Умнов подробно все изложил, точно это была душевная исповедь, будто внутри у него открылся незримый шлюз и все, что накопилось, отложилось, хлынуло вдруг без задержки…

Такое ощущение вынес Фурашов еще в штабе, слушая Умнова, и порой ему даже чудилось, что тот изливал все, вроде бы сознавая, что иной возможности, иного случая выговориться у него не будет; и Фурашова бередило неосознанное беспокойство за товарища.

Теперь, шагая рядом с ним, он вновь с остротой думал и о том своем вынесенном ощущении, своем беспокойстве — будто коснулось давнее, далекое, как отзвук прошлой боли. Да-да, то давнее, знакомое было в состоянии Умнова, но связь эта пока ускользала из памяти Фурашова, не давалась никак, и Фурашов чувствовал свою мрачноватость и замкнутость, они проявлялись и в ответах. Умнов расспрашивал его как-то цепко, настойчиво, однако ставил вопросы не направленно, не по логике, а вразнобой, и Фурашов понял: занятый раздумьями, он просто упреждал, спрашивал, не желая отвечать сам.

На объездной дороге, пробитой самосвалами, было глухо, вязкая смоляная темнота обволакивала неприятно, и лишь вдали, над смутно проступавшими коробками домов, висело реденькое желтое зарево: строители работали и ночью. Иногда проносились грохочущие самосвалы, груженные кирпичом, арматурой, железом, прорезали вязкую темноту светом фар. К ночи подморозило, стылость пробиралась под шинель Фурашова, однако Умнову все, казалось, было нипочем, будто его спасала простая спецодежда: темная, с воротником, куртка, армейская шапка, яловые сапоги. Всякому не знающему Умнова в лицо трудно было бы поверить, глядя сейчас на него, видя его в этой одежде, что это и есть главный конструктор «Меркурия».

— Ну а девочки-то как, Алеша? Невесты?

— Невесты не невесты, но уже в старших классах.

— Пока в Москве?

— Пока. Что будет дальше — темный лес. Жду на несколько дней, на весенние каникулы.

— Хорошо, Алеша. Цветы скоро появятся… — И Умнов без перехода спросил: — Ну, а так, бобылем, до конца?..

— Все сложно!..

— Чего ж усложнять? Не вернешь… Надо вперед смотреть!

— Рад бы в рай, да известно — грехи…