Битва — страница 6 из 85

вижение, ибо то, что с ней произошло и чего она должна ждать, произойдет вновь. И, боясь нарушить этот настрой ожидания и уже догадываясь, ч т о  это такое, догадываясь со странным радостным испугом и трепетом, наполнившим всю ее, она лежала не дыша, в притихлости, не смея оглядеться по палате. И оттого, что было рано и свет в палате был редким, зеленым, точно истлевающим, и неровным, тоже чувствовалось тревожное предощущение, и оно накладывалось на то, какое возникло в ней самой, и Лидия Ксаверьевна оттого еще больше замерла и ждала.

Да, проснувшись, она ждала, напрягшись мускулами живота, точно ждала не того слабого и, в сущности, беспомощного толчка, а серьезного удара и приготовилась к этому. И он последовал, этот толчок, последовал после долгого перерыва — Лидии Ксаверьевне показалось, будто прошел целый час, — толчок был мягким, но отчетливым, и она от неожиданности, удивления тихо ойкнула, невольно кинув руки туда, к паху, и в одно мгновение, в один пронзительный миг поняла: ребенок, ее ребенок, он живет, дает о себе знать… Она мать, она, вернее, будет матерью!

Тотчас ощутила разлившуюся в ней покойную радость, какой не знала, не испытывала до того времени, то было первородное счастье, первородный восторг, и она отдавалась ему в полной мере.

Когда рассеялся редкий зеленый свет, в котором Лидия Ксаверьевна проснулась с новым чувством, и день вступил в свои права — в палате стало светло, по коридору заходили люди, что-то провозили, звенящее и дребезжащее, — первой очнулась Клавдия Ивановна. По виду она была значительно старше всех. О себе сказала, когда ее привезли в палату: «Трех родила, как семечки отщелкала, на четвертом вот застопорилась». Приподнявшись на локте так, что казенная застиранная рубашка сползла с плеча, она спросила негромко:

— Никак, Лидия Ксаверьевна, явился? Постучал? По глазам вижу!

Блаженное состояние не проходило, воображение легко, картину за картиной, рисовало то, что в действительности было еще так далеко, до чего ей предстояло немало пройти испытаний, но всего этого она не знала, не представляла еще. Она бесконечно радовалась своему новому состоянию, и ей уже казалось совершившимся, реально существующим или, по крайней мере, теперь уже близким: у нее ребенок, у нее сын. Обязательно сын. Сначала маленький, крошечный, потом большой, огромный, весь в отца, да-да, в него, Егора Сергеева. Так, и только так. О тех же испытаниях, о том, что ей предстояло, она просто не думала, забыв предупреждения врачей, их многозначительные молчаливые взгляды, когда они в эти недели собирались у ее койки, расспрашивали, выслушивали, говорили о каких-то спайках, узлах.

Она не понимала сначала, откуда это и почему болели мышцы возле рта, да и замечала такое, лишь когда приносили еду и няня настойчиво требовала, чтоб тарелки были чистыми, «как помытые», Лидия Ксаверьевна сказала нянечке, что вот трудно есть, а почему — неизвестно… И тогда полная, приземистая, с маленькими шустрыми глазами нянечка заливисто рассмеялась:

— Так чего ж не трудно-то! Вон, весь день вижу — улыбка как приклеена. Будто клад нашла! Небось заболят мышцы-то.

— А как же? Клад, клад, тетя Паша! — говорила Лидия Ксаверьевна с мягкой и доброй усмешкой, так красившей ее: русобровое округлое лицо просветлялось, делалось и смущенным, и по-детски наивным, а в глазах переливались искристые огоньки.

С трепетом, не покидавшим ее, она вновь и вновь размышляла о своем чувстве, неведомом, не испытанном ею до того никогда. Однако сквозь наплывы видений, вызванных воображением, сквозь размышления о том, как и что она будет делать — и мысленно она уже делала многое, нужное и важное: кормила, пеленала, мыла, — сквозь все это нет-нет да и думала она о своем Егоре: вот бы ему рассказать, поведать о своей радости, как бы он тоже порадовался! Она хотела, чтоб все знали о ее радости, и уж конечно он, ее Егор, в первую очередь. Но он не шел, он почему-то не являлся второй день.

Она упорно все эти годы жизни с мужем называла его не Георгием, а Егором, объясняя тем, что не хочет знать греческого произношения этого имени, что ей нравится русское — Егорий, Егор… И, бывая в игривом настроении, вся лукаво светясь, напевала слышанную в детстве шутливую песенку:

Из-за леса, из-за гор

Выезжал дядя Егор

На буланой на телеге,

На скрипучей лошади…

В короткие мгновения, когда мыслям о муже удавалось прорваться, потеснить те новые ощущения, заполонившие ее всю, Лидия Ксаверьевна воскрешала в памяти и то давнее, что отодвинулось уже в глубь памяти, и то еще совсем свежее, не успевшее, кажется, подернуться корочкой забвения, отжить; в умилении, в той же радости чувствовала, что все в одинаковой мере было свежо, отчетливо и волновало ее, а главное — эти годы она прожила со своим Егором счастливо и не может ни в чем обвинить судьбу.

Много раз возвращаясь мысленно к той фронтовой встрече, она до мельчайших деталей восстанавливала ее, представляла и видела отчетливо. Была ли она в точности такой, или кое-что Лидия Ксаверьевна в ней придумала, нафантазировала? Она сознавала даже, что бесспорно кое-что придумала: ей так хотелось, будто все между ними родилось уже тогда, с той первой встречи в землянке, а потом действовала телепатия, взаимное движение навстречу друг другу, — сложное, скрытое, оно происходит по каким-то неведомым человеку законам, но происходит, — и это-то движение столкнуло их лицом к лицу в метро…

…Было странно романтично и взволнованно-светло — она это отчетливо помнит, хотя была война и они находились всего в трех километрах от передовой, в землянке, куда привезли их, артистов. Глухо и беспрерывно погромыхивала канонада, посеченный березняк к вечеру оброс пушистым кружевным инеем и стоял застывший, окаменевший, точно сказочные коралловые заросли; пахло возбуждающей пресной сыростью, будто от белья, внесенного с морозца в теплый дом. В землянке командира дивизии две аккуратные «буржуйки», сделанные тыловиками (генерал похвалился, что именно его тыловики соорудили печурки), тепло, даже, жарко, дверь, обитая войлоком, настежь; а землянка — не землянка, целая хоромина из тесаных сосновых половин — пахнет разогретой смолой, светлые маслянистые потечины блестят на белых тесанинах, столы накрыты новенькими простынями, взятыми из медсанбата; мелко все трясется от канонады, осыпаются крошки земли, шуршат по клеенке, которой обит потолок.

При свете электрической лампочки (электричество тут представлялось тоже чем-то сказочным) Лидия Ксаверьевна поглядывала на военных, они от выпитого разгорячились и оживились, сыпали перед актерами фронтовыми эпизодами; Сергеев, сидя напротив, чуть наискосок, возвышался на полголовы над своими соседями, сверкал белыми, точно перламутровыми, белками, энергично крутил головой на худой кадыкастой шее, обожженной морозом до красноты над стоячим воротником шерстяной гимнастерки. Лидия Ксаверьевна тогда не разбиралась в воинских званиях, но отметила: по две зеленых крашеных больших звезды на защитных погонах было у него, а вдоль погон — по две шелковых красных полосочки-тесемки. Аркаша Затонов — герой-любовник, немолодой, полысевший, подвыпив и, возможно, желая щегольнуть своим знанием «среды», всякий раз, начиная байку или вставляя реплику, обращался: «Товарищи старший офицерский состав…» Его не поправляли, не перебивали — относились великодушно.

Лидия Ксаверьевна тогда не могла понять, отчего, откуда у нее взволнованная светлость на душе, точно внутри плескались, играли живые блики. Она помнила, что подобное ощущала в детстве, когда в солнечный, с режущим светом, день случалось бывать у воды: глядела и не могла оторваться от золотой стежки, переливчатой, изменяющейся в своей бесконечной игре, и тогда казалось, что это не просто игра отраженного света — под водой на миг открывался сказочный фантастический город, залитый огнями… Лидия Ксаверьевна смотрела на командиров, на генерала, еще моложавого, с двумя орденами Ленина на гимнастерке, — все здесь было ново, непривычно, — смотрела легко и свободно на всех, а когда косила взглядом на Сергеева, слыша его густой голос, как бы пронизанный веселым смешком, чувствовала невольную странную опасливость, точно ждала: вот обратит он на нее усмешливый взгляд и скажет что-то такое о ней, ну, не обидное, но отчего она — так ей казалось — зальется стыдливой краской. И думалось: пошутит он именно о ее веснушках или о носе — чуть сдавленном с боков и оттого вздернутом, заносчивом. Жарок возбуждения подступал к щекам Лидии Ксаверьевны.

Были и тосты. Генерал благодарил актеров, и Лидия Ксаверьевна мысленно представляла, как они три дня в дивизии давали концерты: прямо на передовой, то в лощинке, то в перелеске, куда стекались из траншей солдаты.

После комдива поднялся Сергеев, будто раскрылся складной нож, и она увидела, что лампочка, висевшая в стороне, оказалась лишь вровень с его подбородком. Со стаканом в руке он говорил о радости встречи с артистами в таких необычных фронтовых условиях, о встрече с любимым Московским драматическим театром, потому что сам он москвич; удивив их, актеров, он коротко, но емко сказал о каждом из их шестерки, кто, где и как играл. Лидия Ксаверьевна невольно сжалась, когда дошла до нее очередь. «Знаю вашу вдохновенную, эмоциональную игру, Лидия Ксаверьевна, и восхищен…» Тост же его был за театр, за встречу с театром после победы в родной Москве.

Слова его встретили аплодисментами, шумно выпили.

А когда уже в темноте подали крытый «студебеккер», чтоб отвезти бригаду в соседнюю дивизию, Сергеев подсадил их, двух актрис, в кабину, сказал, все такой же сверкающий, улыбчатый: «Счастливо! До встречи в Москве!»

Она помнила потом этого подполковника (научилась позднее различать и погоны, и звания), и нет-нет да вставало перед ней узкое веселое лицо, перламутровый отблеск глазных белков. Но постепенно время потеснило в памяти ту встречу, сгладило и притупило ощущения — все как-то растворилось, размылось в бурных и нелегких годах, в калейдоскопе разных событий. Тогда, сразу после войны, живя с бабушкой в Калошином переулке у Арбата, в двухкомнатной квартирке, забитой старенькой мебелью, Лидия Ксаверьевна не могла спать отдельно: снились фантастические ужасы, фронтовые были и небылицы, она часто просыпалась, вскакивала на постели…