лся в гостинице ЦДСА на площади Коммуны. Офицер из управления генерала Бондарина, встречавший его, уехал, сказав, что с утра Сергеев может приезжать: пропуска заказаны. Еще в самолете Сергеев составил себе примерный план — примерный, потому что знал: в нем определенно что-то изменится. Да, больше двух дней у него никак не выходило: впереди пятница и суббота, задерживаться на выходной смысла он не видел и в субботу рассчитывал улететь в Шантарск. Тем более что до первомайских праздников оставались считанные дни — предстоящее воскресенье оказывалось последним перед праздником, — значит, забот дома тоже немало: объездить и облетать испытательные площадки, проверить подготовку к торжествам, к гарнизонному параду. Парад впервые должен состояться на площади перед штабом управления. Сергеев радовался, уезжая из Шантарска: строители спешно расчищали площадь, асфальтировали ее, и хотя будущий Дом быта — гостиница с рестораном, кафе, ателье — еще не был закончен, нежило смотрел застекленными глазницами на здание штаба, однако площадь преобразилась, раздалась вширь. Но было еще одно немаловажное обстоятельство, оно вызывало у Сергеева счастливое беспокойное ожидание, тайное нетерпение: в майский вечер в Доме офицеров откроется занавес, самодеятельный театр покажет «Чайку», первую свою премьеру. Лидия Ксаверьевна не только руководитель, она сама сыграет роль Нины Заречной… Волнуется, похудела, кажется, стала совсем маленькой.
В номере гостиницы, приставив к торцу кровати чемоданчик — в нем лежало только крайне необходимое в дороге, — сняв форменное пальто, фуражку, Сергеев присел в жесткое кресло у письменного столика. Лишь минуту-другую сидел расслабленно, ощущая, как спадало после утомительного перелета напряжение в теле, словно из каждой клетки сейчас медленно улетучивался, вытекал самолетный гул.
Сергеев обзвонил сначала тех, кого предстояло официально посетить, договорился о времени встречи — все, как ему казалось, складывалось удачно, не предвещало ни малейших осложнений. Набрал и домашний номер главного конструктора Умнова — с ним тоже следовало увидеться. Домой ему Сергеев позвонил, решив, что скорее всего в КБ его уже нет: время достаточно позднее. В трубке услышал голос, очень похожий на голос Умнова — по тембру, интонации, — Сергеев даже хотел было назваться, но что-то остановило его, пожалуй, какая-то проскользнувшая юношеская ломкость в голосе; она проявилась, когда в трубке произнесли:
— Да, слушаю.
— Мне, пожалуйста, Сергея Александровича.
— А его нет дома. Кто его спрашивает?
«Сын!» — догадался Сергеев, вспомнив, что слышал от Умнова о сыне — студенте.
— Сейчас приглашу маму.
— А, да-да! Слышала о вас! — Тотчас скорый, несколько экзальтированный говорок рассыпался в микрофоне: — Сергея Александровича нет, он за пределами Москвы. Знаете, дома редко бывает, серьезные дела…
— Он в Медвежьих Горах? У Ивана Фомича Тарасенко?
Сергеев невольно представил генерала, чью фамилию он теперь назвал: совсем невысокого росточка, щупленький, — казалось, когда-то, еще в юношеские годы, задержался, остановился его рост, но время делало свое, оттискивая безжалостные метины: поредел скромный, набок, зачес, и седина, прятавшаяся в недавнем еще буйстве светлых волос, проступила, придав им тускло-пепельный оттенок. Сергеев знал его по «Катуни», после — по делам в Москве, наслышан был и о легендах, ходивших вокруг Тарасенко: в тех легендах трудно удавалось отличить правду от вымысла, но похоже, что дыма без огня не было. Раненый и контуженый в самые последние дни войны иптаповец, как называли артиллеристов-противотанкистов, он долго и мужественно боролся за жизнь; почти год отвалявшись на госпитальных кроватях, чудом, считали, вернулся в строй, но уже в академии, спустя несколько лет, контузия сказалась предательски: катастрофически начало падать зрение. Стань об этом известно начальству, военным медикам — и демобилизации не избежать. Полгода — день в день — жена сопровождала его до проходной академии, будто так выходило — обоим по дороге, — и встречала тоже «случайно». Немногие близкие товарищи знали эту тайну, знали и о том, где и как лечился Тарасенко: ему повезло. Военные медики пронюхали обо всем лишь тогда, когда дело повернуло на поправку. Сергеев искренне и глубоко чтил его за особую, неподдельную собранность и цельность натуры, беспокойный, непоседливый нрав, за стойкость в своей судьбе, иронически-насмешливое отношение к ней.
Все это пронеслось в сознании Сергеева за короткие секунды — те самые, пока он, задав свой вопрос жене Умнова, ждал ответа. Та помедлила, что не скрылось от Сергеева, но помедлила самую малость, видно, для того, чтоб отдать себе отчет, имеет ли она право сказать правду, потому что у мужа все секретно, все закрыто, вроде бы даже существует он под другой, вымышленной фамилией. Сергеев оценил ее «дипломатию», когда она наконец тем же говорком произнесла:
— Да, по-моему… Кажется, он там.
— Благодарю. Всего доброго.
Он успел подумать, что вот, правда, Умнов не бывает дома, опять — за тридевять земель, в Медвежьих Горах, вспомнил, что в последний раз Умнов пошутил: «Хватит мне жариться в Сахаре, теперь Ледовитым океаном дышу!» Да, Сергеев успел об этом подумать, как тотчас длинный пронзительный звонок заставил очнуться, и Сергеев торопливо снял трубку.
— Междугородная, — произнес женский голос. — Не кладите трубку, будете говорить.
В трубке отсеклось, умолкло, тишина, водворившаяся в номере, отдалась пугающим отзвуком в сердце: кто бы это и зачем? Лидия Ксаверьевна? Что-нибудь случилось?.. Сквозь беспокойство, вселившееся в него, Сергеев успел с горечью подумать: «Ну вот, опять не суждено увидеть внука, опять до следующего раза…» В разрядном шорохе, треске на линии услышал:
— Егор, ты? Ну, рада…
В голосе Лидии Ксаверьевны он отчетливо уловил острое возбуждение, хотя спросила она приглушенно, словно там, в Шантарске, она боялась сказать громче, возможно, кого-то потревожить. Сергеев в нетерпении, даже злясь беспричинно на жену, спросил:
— Случилось, Лидуша, что?
Она торопливо ответила:
— Нет-нет, Егор! Все у нас в порядке… Извини, кажется, напугала. Вот глупая-то! Я о тебе, наоборот… волновалась. И не выдержала… Извини, Егор! Теперь вижу — пустое, ты в Москве.
— А я уж шут знает что… — проговорил в дрожи Сергеев и умолк. Эту дрожь он чувствовал в мышцах рук и ног, в голосе, и она-то, видно, и не давала ему говорить. И он молчал, унимая волнение, тупо думая: хорошо, что так, что Лида просто напугала его…
Лидия Ксаверьевна, должно быть, догадалась о его состоянии: когда она вновь заговорила, уже другая возбужденность сквозила в ее голосе — и от обиды, и от недовольства собой.
— Вот ведь как, Егор… — говорила она с виноватостью. — Прости, сразу не сказала, что у нас все в порядке, заставила волноваться. Но ты скажи… Скажи, как чувствуешь себя? Ничего не беспокоит? Ты береги себя! Слышишь!
Последнее она произнесла вновь с давешней притушенной, тревожной интонацией, и Сергеев, вдруг с крутой солоноватой крепостью обругав себя, — да что же делаешь, дубина стоеросовая, она о тебе печется, а ты недовольство еще какое-то накатываешь? — тотчас легко подбираясь в скрипнувшем пересохшем кресле, с теплотой сказал:
— Я в порядке! Все в норме. Не беспокойся, не волнуйся. Нервную энергию сохраняй: спектакль, премьера — выложишься… Что я тогда? Ты ведь у меня маленькая…
— Это правда, Егор, выложусь… Чувствую! Но ты не думай: маленькое дерево скрипит, гнется, а не ломается! Был бы ты у нас крепким — самое наше большое дерево.
— Ну-ну, культ! — Сергеев попытался все перевести в шутку. — Лучше скажи: за полдня у нас, в Шантарске, какие новости?
— Бежала сломя голову из Дома офицеров после репетиции. Глупое предчувствие: с тобой будто что-то… Почти завершили площадь, завтра последний асфальт положат. Фурашова с Валеевым видела: поздно ходили, смотрели… А мы к генеральной репетиции готовимся.
— Приеду — приду посмотреть, если артисты не возражают, — сказал Сергеев, думая, однако, о том, что хорошо, если завтра впрямь положат там, на площади, последний асфальт.
Она с готовностью ответила:
— Наоборот, Егор, пригласим на генералку тебя, всех руководителей, политработников.
— Достанется вам! — засмеялся Сергеев, окончательно успокоенный, пришедший в доброе расположение. — Держитесь!
— Пусть! Только бы на пользу. — Она сделала короткую паузу, будто осмысливая сказанное им, и уже в мягкой, умиротворенной тональности сказала: — Хорошо, Егор… Я хоть буду спокойна. — Но вдруг снова решительно, требовательно спросила: — А к Ларисе, к внуку — когда?
— Не получается, Лидушка… Опять до следующего раза.
— Как так? Почему?
Он объяснил ситуацию, ни завтра, ни послезавтра просвета не видит.
— Сплошной бег с препятствиями! — пошутил он и добавил: — Так что позвоню — вот и все мои возможности.
— Смотри… — с некоторым неудовольствием проговорила она. — Все-таки нехорошо, Егор, — дочь, внук… Нашел бы паузу, а?
— Ладно, ладно! — скороговоркой ответил Сергеев, с полусерьезными нотками, с протяжкой в голосе, а Лидия Ксаверьевна давно безошибочно научилась понимать мужа: он давал понять — «пора закрывать дебаты». И быстро, как тоже могла, когда приходило ощущение — перешла границу, надо отступать, совсем мирно сказала:
— До свидания, Егор. Ждем тебя.
Положив трубку, оставаясь недвижимым в кресле, Сергеев еще слышал в ушах незатухший отчетливый голос Лидии Ксаверьевны, мелодичный, с артистическим красивым тембром, всегда удивлявшим и радовавшим его. Все оттенки, переливы этого голоса он любил слушать, они словно возбуждали добрый, радостный настрой, точно какие-то чувственные жилки в нем начинали согласно, трогательно резонировать, и всякий раз совершалось чудо. Невысокая, точнее, даже маленькая, лишь с годами, став матерью, чуть пополневшая, по-мальчишески некрасивая, с копной темно-русых волос, зачесанных неприхотливо назад, она вдруг преображалась в его глазах, превращалась в привлекательную, удивительно гармоничную женщину, прелесть и обаяние ее зачаровывали, и он был во власти этих чар, испытывал бесконечную радость, которая жила в нем постоянно, неистребимо — сгладить такое чувство неподвластно оказалось и годам.