Глядя на Бондарина, Сергеев вдруг почему-то припомнил то приглашение к министру и слова его, сказанные спокойно, но веско и оттого не оставлявшие никаких сомнений насчет последствий: «Вас, генерал Бондарин, прошу максимально ускорить дела по «Меркурию»; оценивать деятельность управления будем по результатам».
В профиль подсвеченное лицо начальника управления показалось еще более темным, кожа резко обтягивала скулы, тяжелая, застоялая, пожалуй, никогда и ничем не компенсируемая усталость и бессонница отразились в застылом тусклом блеске глаз.
Бондарин пружинисто встал, давая, видно, ему, единственному оставшемуся в кабинете, понять, что задержал его и всех и теперь вот не желает дольше брать на себя грех… Повинуясь внутреннему движению, подумав, что Бондарин начнет извиняться и надо опередить его — пост у него нелегкий, такие затяжные сидения не редкость, они изматывают, недаром вид Бондарина говорит о многом, — Сергеев пошел с готовностью навстречу, прямо к столу. На миг удивление мелькнуло во взгляде Бондарина, тотчас застылость в глазах его как бы помягчела, оттаяла, и, когда он заговорил, хрипотца, как показалось Сергееву, тоже сгладилась:
— Поздно, Георгий Владимирович, задерживать не буду. Но вот новость: по дипломатическим каналам договорились с американцами сесть за стол переговоров. Центральный вопрос — ограничение противоракетных систем. Не знаю еще, что и как тут. Словом, нужны первые подступы… И как такое может коснуться полигона, настоящих и будущих изменений «Меркурия»? Предварительно хотя бы, понимаете? В общих чертах: что придется свернуть, а что наоборот. Ну разумеется, если в том возникнет нужда. Вот как! Подготовить наше мнение… Так что, видите, времена меняются.
Хотя у Сергеева набралось к начальнику управления множество вопросов, он не хотел затягивать разговор и только уточнил процедуру совета на вторник.
Устало взглянув на него, — мол, знаю, есть у вас вопросы, есть ко мне дела, — Бондарин сказал:
— Совет здесь, позднее. Сначала к десяти у министра. Остальное — дорогой. Подвезу вас в гостиницу.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В машине Бондарин хотя и активно, но явно устало размышлял о том, что работа предстоит сложная и важная, а главное — затяжная: не так-то просто в этой области договориться — пытался в раздумьях определить, наметить узловые вопросы. Ясно, что начальника управления беспокоила нежданная, верно тоже для него новая, проблема, к ней надо было искать подступы, наметить их, определить отношение. В конце концов он сказал с явным сожалением:
— Словом, пока темный лес!
Когда машина, обогнув скверик-островок на площади Коммуны, остановилась у каменной широкой лестницы гостиничного подъезда и Сергеев, открыв дверцу, выставил ногу на асфальт, Бондарин круто обернулся с переднего сиденья:
— Но вам, Георгий Владимирович, думаю, придется в том «лесу» побывать… Вот так! И знать, выходит, надо больше, чем делается у вас, в Шантарске. Кстати, в Медвежьих Горах, у Тарасенко, давно были?
— В прошлом году, — ответил Сергеев. — Взаимодействие налаживали.
— Э, отстали! Такой разворот! Придется не просто взаимодействовать — в прямых контактах работать. — Затянувшись и шумно выдохнув дым, Бондарин ткнул окурок в выдвижную пепельницу, со звоном захлопнул ее. — Идея! Есть ведь два дня: воскресенье и понедельник…
— В Медвежьи Горы? — догадался Сергеев. — Я бы не прочь…
— Та-ак… — протянул Бондарин, остро скользнув щуристым взглядом, отвернул рукав тужурки: — Через час десять идет спецрейсовый самолет. Умнов там, в Медвежьих Горах. А?..
— Успею?
— Вот что, машина сейчас вернется. Из дому позвоню на аэродром, если что, пусть немного задержится. Идет?
— Идет.
— В общем, прикидывайте, думайте! Прицел — переговоры!
Пожал энергично, цепко руку, и Сергеев подумал не о том, что свалилось как снег на голову — собрать портфель, ехать на аэродром, а вот о нем, Бондарине: казалось, устал — все двенадцать часов в оглушающей человеческой круговерти, и на́ тебе — опять цепок, энергичен…
Весь день он бегал по управлениям, некогда было подумать о чем-то другом, кроме тех вопросов, бесчисленных проблем, возникавших в каждом новом месте. Они требовали сосредоточенности, поисков, неожиданных дополнительных согласований, переговоров; не успев пообедать, Сергеев и теперь не испытывал голода, то ли потому что перетерпел, то ли потому что не отпустило напряжение — чувствовал, как еще весь был точно сжат в пружину, жил дневными заботами, взмутившим душу разговором с Бондариным.
Серое полотно шоссе, зажатое по бокам антрацитово-непроницаемыми стенами леса, однотонно и убаюкивающе набегало лентой под колеса. И эта однотонность каким-то неосознанным раздражением накладывалась на состояние Сергеева. Им владело странное чувство какой-то словно бы раздвоенности, несобранности, и это вовсе не исходило от его характера: все ясное, точное, определенное — каким бы оно ни было трудным и сложным — он умел воспринимать мужественно, умел встречать любые обстоятельства, прямо и открыто; новость же, услышанная от Бондарина, подавляла не только своей неожиданностью, непредвиденностью, но прежде всего тем, что была пока зыбкой, туманной и он не мог разобраться в самом ее существе. А должен. Обязан… Ему было ясно, что его состояние вызвано именно этой зыбкостью, безопорностью и оно будет угнетать томительно, как неотступная сердечная боль, до тех самых пор, пока не появится определенность, пока он не найдет свою точку зрения, свое осознание услышанного. И Сергеев, как умел при необходимости, весь внутренне был собран, пытался думать только об этой новости, сообщенной Бондариным. Полузакрыв глаза, стараясь избавиться от кинжального режущего света встречных машин, Сергеев, размышляя, пока не находил того стержня, который бы сформировал эти размышления в стройную систему. Что же произошло? В какой мере по тем дипломатическим каналам договорились? И насколько далеко все зашло? Ведь речь конкретно идет о противоракетном оружии, и, выходит, это впрямую касается его, Сергеева, как начальника испытательного полигона, касается того дела, которому он там, в Шантарске, посвятил не один год жизни, сполна, без оглядки отдавал силы, — он-то, Сергеев, знал об этом доподлинно.
Теперь что-то вторглось в это стройное и нерушимое представление, в прочные, как крепостные стены, устои — вторглось, выходит, в саму его жизнь.
Перед ним, военным человеком, обязанным блюсти интересы обороны — что было для него привычно и логично, — никогда не возникало не только проблемы, но и малейшего сомнения, способного поколебать его убеждение: создание системы борьбы с самым совершенным, невиданным доселе оружием — ракетами — такой шаг, такой путь естествен и неизбежен. Эту истину он принимал абсолютно, она не требовала в его представлении доказательств — так прочно, незыблемо жила в нем, жила не по профессиональным лишь признакам (военный, — значит, тебе и по праву, по долгу понимать такое), а по высокому чувству гражданственности. Для него, Сергеева, не были простыми, преходящими слова «Родина», «Отечество», они глубоко затрагивали его душевные струны; и он, поседевший, повидавший многое, человек, прошедший войну, встречавшийся на жизненном пути с крутыми, жестокими поворотами и ударами судьбы, закалившими его, — он в те минуты, когда думал о судьбах Родины, земли, вскормившей и вспоившей его, испытывал прилив нежности — из глубины, от сердца, щекотный комок подкатывал к горлу. Да, он знал, пытай его, веди на эшафот — он не отступится от своего убеждения: дело, которому служит, — создание противоракетной техники — святое, правое, и он безмерно верен ему. Теперь же по тому казавшемуся незыблемым фундаменту, выходит, наносится удар, и кто скажет, выдержит ли он, не даст ли трещину? Или должны произойти какие-то иные изменения, иные превращения, которых он, Сергеев, пока не предполагает?
Вместе с тем он думал и о другом. Он не мог покривить перед самим собой: эти мысли являлись ему не впервые. За годы долгой службы на его глазах преображалась армия, и он, все эти годы находясь не на задворках происходившего, а в гуще, в самом водовороте событий, не только разумом и сердцем принимал взрывчато-бурное перевооружение армии, ставшее определяющим явлением в послевоенные годы, но и сам способствовал ему, направлял в меру своих сил этот процесс; и, размышляя об этом, он приходил к выводу: совесть его чиста, он поступал по логике разума, по глубокому убеждению, что так надо, так должно быть. Такое диктовалось складывавшейся в мире обстановкой, и в этой жестокой обстановке, которая теперь обрела и свое особое определение — «конфронтация», он, Сергеев, не видел иного выхода, иной определяющей формулы, кроме: все для укрепления обороны, для возвышения крепости и мощи армии. Да, как заклинание, как самую изначальную истину, повторял эту формулу маршал Янов, и она стала неотделимой и от судьбы Сергеева: всем нутром принимал он ее, во всех каждодневных делах, больших и малых, следовал ей неукоснительно. И «Меркурий» в череде тех дел и забот представлялся ему самым важным, определяющим звеном. Однако по закону цепной реакции развивающееся в эти годы оружие — что он видел, к чему был причастен каждую минуту, — это оружие, взращенное на самых передовых, но по злому року направленных именно на создание разрушающей силы достижениях науки, требовало все больших и больших жертв, неисчислимых затрат и усилий народа, — требовало не в простой арифметической, а во все убыстряющейся геометрической прогрессии. Голодное, прожорливое чудовище… И Сергеев, когда мысль его касалась этого, вдруг испытывал игольчато-острую боль, будто внезапно дотрагивался до воспаленного места, которое до времени не давало о себе знать.
«Если бы все средства, все усилия, — думал Сергеев, — направить на достижение лишь той большой цели, к которой стремится народ?! Если бы…»
Сергеев обрывал, одергивал себя — пустые мечтания! Да, жестокая обстановка, порожденная империализмом, диктовала политику «конфронтации», противостояние сил и оружия. Сознавал, что в нем, как и в тысячах, миллионах людей — он в это верил, — жило противоречие между желаемым и реальной обстановкой. Но не было, однако, противоречия в научном утверждении: все в этом неспокойном, клокочущем человеческом мире определялось противоборством двух социальных начал — капитализма и социализма. Отдавая себе в этом отчет, Сергеев с искренней страстью, с беззаветностью служил в этом противоборстве правому делу. Тут все было расставлено по своим полочкам, разложено по своим сусекам…