Битва — страница 71 из 85

Что ж, ракета пошла. И «Меркурий» решил задачу, ракета же после самоликвидировалась.

…В квартирке главного конструктора, по-холостяцки обставленной, был сервирован стол для ужина: белые салфетки прикрывали расставленную в тарелках еду. Умнов, пригласив помыть руки, потянул к столу, пошутил мрачно, хотя и старался облечь все смешком:

— Не хлебом единым, как говорят, жив человек! Однако пока живы…

— Нет, слышь! — подхватил невысокий щуплый Тарасенко, тоже видно, возбужденный встречей. — Чего о завтрашнем дне, Сергей Александрович? На «генерал-лейтенанта», знаю, представление послано, а там и «генерал-полковник»!

Умнов взмахнул вяло рукой, в глазах сверкнула мгновенная возбужденная горячность.

— Какой там «генерал-полковник»! То бились со «Щитом», теперь назревает, кажется, новая вводная.

— Закалка — великое дело, да еще солдатская! — с готовностью отозвался Сергеев, надеясь на том и закончить разговор.

Покосившись и словно поняв нежелание Сергеева продолжать эту тему, Умнов легко согласился:

— Тогда — ужин и спать! Завтра Иван Фомич вот охоту обещает. Так?

— Будет ли дичь, не гарантирую, а кислород и красоты Медвежьих Гор — точно! — добродушно отшутился Тарасенко.

3

Еще по-темному Сергеев занял засидку. После, уже при свете, разобрался: сидел в карликовом кусте ельника, расчищенном внизу от веток, — получился довольно удобный шатер. На земле мягкий лапник, — видимо, как раз те срубленные нижние ветки; остро, возбуждающе пахло хвоей, пресной сыростью близкой воды и толокняным, мучным духом уже прогретой парной земли.

Где-то справа егерь усадил Умнова, слева — Тарасенко. Егерь, крупный и грузный, с тыквенно-круглым выпиравшим животом, с орлиным крючковатым носом, в полувоенной защитной форме, куривший на ходу сигарету в длинном мундштуке, подвижный и скорый, несмотря на рост и грузность, возвращаясь от Тарасенко, которого устраивал последним, пускал на воду подсадных, — как он называл, крякух. Где-то словно бы внизу, под ярком, впереди Сергеева, булькнул груз, невидимая вода шумно всплеснулась от ринувшейся на нее подсадной, испуганно-протяжный вскрик утки заглушил всплеск воды. Однако, ощутив свою родную стихию, успокаиваясь, утка добродушно, удовлетворенно, сама с собой переговариваясь, коротко и торопливо закрякала, плескаясь к окатываясь водой.

Из темени, шагая на подъем, явилась полная фигура егеря.

— Крякуха перед вами прямо, — сказал он, — скоро увидите.

И пошел, должно быть к Умнову, гулко оттопывая; металлически жестко скрежетала куртка, цепляясь за ветки кустов, в плетеном садке переговаривались не высаженные еще подсадные.

Вскоре освоившись, обвыкнув, Сергеев вглядывался в темень, сжимая ружье-двустволку, которую вручил ему генерал Тарасенко, ощущал ладонями прохладу вороненой гладкой стали, она успокаивала, и, пожалуй, лишь это ощущение в обволакивающей темени, особо вязкой в эти минуты перед рассветом, в сторожкой тишине, готовой, кажется, вот-вот лопнуть, взорваться, — лишь это ощущение давало ему реальное представление, что он забрался далеко от Москвы, еще дальше от дома, от Шантарска, ни с того ни с сего — на охоту.

Сергееву казалось, что все на земле заглохло, замерло, словно в каменной пустыне. И вдруг в какой-то самый неожиданный миг темень дрогнула, и тотчас впереди посветлело: чернота разбавилась жиденькой зеленоватостью. Он с удивлением обнаружил: зоревая полоска, точно полынья, разошлась, расширилась, засветившись голубеющей чистотой, напряженным зрением отметил впереди воду — застывшую свинцовую гладь перед черной глухой стеной, должно быть, камыша. Подсадную он не увидел: то ли утка затихла у самого берега, в маслянистой черноте, то ли заплыла в камыши. Он успел лишь об этом подумать, как темная неясная тень перечеркнула голубеющую полоску зари и знакомый упругий свист крыльев рассек тишину… Селезень! Всполошно, точно со сна, срывая голос, закрякала подсадная, судорога пошла по глади воды, в ответ раз-другой простуженно, со степенным превосходством, уже где-то далеко, над камышами, отозвался селезень. Невольно, движимый теперь проснувшимся азартом, Сергеев весь подался в засидке вперед, радуясь тому, что лопнула тишина, началась заря, начался день, жизнь!..

Подсадная вскрикнула несколько раз, уже успокоенно, ровно, однако ее по-прежнему не было видно, но кричала она где-то рядом, у берега. Селезень подал голос внезапно над самой засидкой, свист прорезал воздух справа, возле уха, Сергеев непроизвольно пригнулся, не отрывая, однако, взгляда от воды. Селезень камнем мелькнул вниз, плюхнулся, разгоняя волны, прямо в середину освещенной, теперь уже чуть порозовевшей воды. Круто поворачивая к берегу, раз за разом, будто уговаривая и вместе извиняясь, зашавкал вежливо, деликатно: «ша-а-а… ша-а-а…» Утка тоже с захлебывающейся говорливостью радостно запричитала, уже не крякая — лишь одни мягкие, ласковые, певучие звуки присутствовали в ее призыве: «ка-ка-аа… ка-ка-аа… ка-ка-аа…» Невидимая в прибрежной тени, она, кажется, к тому же приседала, кланялась, точно молодуха, встречавшая нежданного, но любого сердцу гостя, — торопливые круги бежали навстречу плывшему селезню.

Светало теперь быстро: Сергеев уже видел травянистый отлогий берег, спускавшийся к воде, да и самую воду — овальное, не очень большое зеркало, обрамленное чистой зеленой подковой берега и стеной густого прошлогоднего камыша, замершего в сонной неподвижности. Увидел и утку и селезня. С горделиво поднятой головой на прямой изумрудной шее, красивый и весь собранный, как и подобало быть жениху, селезень плавал вокруг подсадной спокойно, казалось, чуть касаясь воды, оглядывая невесту, точно прикидывал — хороша ли, без изъянов ли? А та, теперь тоже открытая, маленькая, вся ладная, успокоившаяся после первого переполоха, выгнув тонкую шею, откинув назад и слегка склонив набок кокетливо голову, легко и с удовольствием поворачивалась: мол, пожалуйста, глядите, оценивайте, коли хотите. Потом вдруг, играючи, принялась легко и ловко окатывать себя водой, пощипывая клювом, расправлять и укладывать перья. Селезень — Сергеев оценил теперь в полной мере — был, и верно, матерым, крупным, хвостовые «косички» закручивались крутыми снежно-белыми колечками. Словно нехотя перебирая оранжевыми лапами, он медленно по спирали подступал к подсадной.

Стрелять уже было нельзя, не рискуя задеть, а то и убить подсадную, к тому же Сергеев, зачарованный происходящим, вовсе забыл в эти минуты, что он в засидке, что ружье у него заряжено; теперь даже то недавнее ощущение, вызываемое прохладой ружейной стали, которое давало ему подспудное представление именно о том, зачем он тут, отступило, утратилось — Сергеев, зачарованный, видел лишь то, что происходило на воде, всем существом своим следил лишь за тем, что делалось в каких-то пятнадцати — двадцати метрах. Спираль закрутилась так близко, что казалось, селезень в следующий миг столкнется с уткой, но она, перестав окатываться и охорашиваться, оставалась неподвижной и спокойной, словно знала, что любовный ритуал не завершен, и с достоинством, терпеливо ждала его продолжения.

Солнце вот-вот должно было выйти из-за горизонта: чистой розово-перламутровой короной вспухло небо над камышовым ровным простором, простиравшимся далеко влево и вправо. Справа четкой ступенчатой стеной, похожей на лестницу, поднимавшуюся в небо, темнел лес; он еще не просматривался отчетливо, оставаясь в тени. Это и были Медвежьи Горы. Слева густо кучерявился кустарник, а дальше озеро переходило в заболоченный погибший лес: торчали, вздыбившись, обломанные сухостойные стволы, точно там промчался огненный, все опаливший и разрушивший смерч, среди бурелома кое-где лишь зеленели хилые недомерки-сосенки. И даже эта грустная картина вонзившегося в небо сухостоя на болоте не могла разрушить теперешнего состояния Сергеева: в этом весеннем зачинавшемся утре угадывались могучие, неодолимые силы природы, бесконечная, отзывавшаяся сейчас в сердце набатом мощь, слитая в единую гармонию с бесхитростностью и простотой вокруг. И хотя Сергеев видел за свою жизнь множество раз и такое утро, и зарю, поднявшуюся розово-золотой короной, и камыш, и бурелом, и такой же, как здесь, ступенчатый лес, видел не впервые и утиную любовную утеху, но все это, слитое воедино, открывшееся во взаимной связи, было поразительным, отдалось в Сергееве щемяще-мажорным гимном, и ему казалось, усиленный, он выливался и выплескивался наружу, звучал набатом, наполнял и будоражил все вокруг, и Сергеев, переполненный бушевавшей в нем радостью, удивлялся: как же под этим набатом все не пугалось, не взлетало? Он в эти минуты одновременно существовал как бы и в реальном мире, и вне его, не отдавая себе отчета, что набат ему лишь чудился, жил только в нем, что мажорный, все заполняющий гимн рождался лишь в его душе. Завороженный, весь сжавшийся, Сергеев сидел в засидке не шелохнувшись, почти не дыша, боясь сделать малейшее движение, ноги у него занемели, затекли.

Совсем уже рассвело. Из-за кромки горизонта как-то мгновенно выплыла огненная краюха, будто выдавилась, облив все тотчас золотисто-огненным светом, спалив в бездымном пламени султанчатые макушки прошлогоднего сухого камыша. Сразу вокруг изменились краски: темной чистой зеленью проступил ступенчатый лес на Медвежьей Горе, светло-изумрудным шелком выткался отлогий откос берега, даже камышовое белесое поле, простиравшееся влево к самому болоту, теперь было оранжевым, веселым, и небо будто отодвинулось, поднялось над землей, налившись глубокой, бездонной голубизной… И Сергеев, как бы слившись со всем этим, ощущая себя частицей всего окружающего, чувствовал, как будоражащая бражность вливалась в него сотнями тонких звенящих струй, наполняя все клетки, поры упружистой призывной силой. И она, эта сила, точно выжимала к горлу теплые щекочущие волны. Сергеев то и дело сглатывал накатывающиеся комки, глаза застилала прозрачная, точно слюдяная, пленка, сам того не замечая, шевеля губами, почти вслух, горячительно, растроганно думал: «Какая же красота! Какая радость и счастье быть человеком, видеть и ощущать все это, быть причастным к природе, чувствовать, что ты частица ее, единая, неотторжимая, ты во всем этом, во всем! И все оно в тебе. Да-да! Вечная удивительная жизнь!»