Битва — страница 76 из 85

ули больше. Не спешите — еще посмотрим».

В палате на трех соседних кроватях появились новые больные, и лишь Гладышев по-прежнему оставался, перейдя в разряд старожилов; сестры с ним вели себя запросто, с известной долей панибратства: балагурили, нередко теперь просили заполнить бланк-заявку в аптеку, переписать температурные листы, выпадали и иные немудрящие дела — Гладышев от них не только не открещивался, а, напротив, отдавался им с удовольствием — все-таки известное разнообразие.

Сестры были молоденькие, незамужние, лишь старшая, Антонина Васильевна, замужняя, пожилая и полная, строгая и деловая, от которой неопытным, пришедшим после курсов сестрам доставалось частенько. Молодые благоволили к Гладышеву: он это отмечал с грустинкой, с легкой тоскливостью человека, понимающего и умеющего все достойно и точно взвесить, однако относился он к ним внимательно и тепло. Случалось, ночью обнаруживал дежурную сестру, свернувшуюся калачиком в кресле в закутке коридора — не выдерживала, задремывала в перерывах между ночными процедурами; Гладышев непременно сбрасывал с себя госпитальный, армейского сукна халат, укрывал осторожно сестру: авось не проспит — на столе рядом с лампой торопливо тикает будильник, когда надо — разбудит.

Странную жалость Гладышев испытывал к Катюше, маленькой, чернявой, шустрой. Была бы она красивой, верно, неотразимо красивой — темные глаза ее пугали и привлекали бесконечной глубиной. Однако «заячья губка» портила лицо девушки: рассеченная, неровно сросшаяся, с кривым валиком-шрамом, она при разговоре вздергивалась, оголяла десну над ровными фарфорово-белыми чистыми зубами. Гладышев всякий раз, разговаривая с ней, с жалостливым чувством смотрел на нее, старался невольно не выдать своей жалости, после корил себя, ругал — именно так и можно все выдать. Катя же вела себя как ни в чем не бывало. Неужели она его поведение, эту его смущенность принимала за влюбленность? И даже то, что он, случалось, говорил ей: «Эх, Катюша, будь я помоложе лет на десять — женился бы!» — она, верно, воспринимала не как прямое и очевидное его желание поставить все на свои места, а лишь как рисовку, игривую шутку, всхохатывала грудным переливчатым смешком, легко поворачиваясь, отстукивала каблучками, вся в белом — в отутюженном халате, в высоком, будто припудренный сахаром кулич, крахмальном чепце с завязками-хвостиками.

Он же грустно улыбался, думая над превратностями судьбы: «Ну что, инженер-майор, испытатель Гладышев, соломенный холостяк? Крутишь головы молоденьким медичкам? Скажешь, ни при чем, не виноват? Шалишь! Дожил! Ей же хочется, чтобы ты влюбился в нее, и она думает, дело идет к этому. А ведь и ты когда-то считал — тебя любят, вернее, полюбят…»

У него было здесь, в госпитале, достаточно времени для размышлений, и он медленно, с тщательной скрупулезностью, будто детектив, распутывающий непосильно сложное, путаное дело, анализировал свою жизнь, эти последние годы: ему все представлялось, в нем теплилась вера — и там, в далеком теперь, как сон, Егоровске, и позднее в академии, и после тут, в Шантарске, — что все еще изменится, случится чудо.

Странное ощущение испытывал Гладышев. Он сознавал: Маргарита могла навлечь на себя его жгучую, злую ненависть, испепеляющее его душу ожесточение — он думал об этом, и это было бы, пожалуй, естественным, оправданным, — но, даже стараясь вызвать в себе хоть в какой-то мере, пусть в малой, такое отношение к ней, он, однако, чувствовал совершенно обратное, она представала кристально чистой в своей любви к Фурашову.

К тому же отношение Гладышева к Фурашову определялось не тем непреложным фактом, что они столкнулись на одном пути, на одной стежке, вернее, он, Фурашов, встал стеной, неодолимым препятствием, — нет, у Гладышева оно складывалось через Маргариту, через отношение Фурашова к ней. Гладышев сознавал эту странность, но ничего поделать не мог — она существовала в нем, эта незримая призма, она определяла закостенелую холодность, утвердившуюся в душе Гладышева к Фурашову: как тот мог оставаться глухим, безучастным к этой женщине?..

В день, когда Гладышева с товарищами «санитарка» привезла с испытательной площадки в Шантарск и их троих, хоть они и протестовали — что, мол, могут и сами, на своих ногах, — внесли на носилках в госпиталь, встреча вышла неожиданной: в прохладный вестибюль с колоннами высыпали больные в коричневых пижамах и халатах, медицинские сестры, врачи в белом. Гладышева тошнило, позывы рвоты подступали и откатывались, в чумной голове, будто его оглушили поленом, шумело, сознание путалось, мутилось, и в нем все же мелькнуло остро и щемяще-радостно: «А вдруг Маргарита тут, среди людей, она все видит?» Он ощутил волнение, оно, будто упрямый росток, пробилось сквозь донимавшую и изнуряющую тошноту: а если в самом деле она видит его, если теперь придется встретиться?! Он даже крутнул головой, желая и в то же время боясь встретиться с ее взглядом, ее глазами, но все было расплывчато, нечетко, и врач, шагавший рядом у носилок, предупредительно склонился с озабоченным лицом:

— Вам нельзя. Пожалуйста, лежите спокойно.

Встреча с Милосердовой произошла, когда он ее не ждал: их успели уложить в палате, подвели кислородную систему. Чистая постель слегка отдавала мылом и влагой. Гладышев лежал под одеялом, закрыв глаза, и сначала не увидел, а почувствовал — явилась она… Еще не разомкнув век, он понял, что Милосердова остановилась в дверях палаты, словно в секундной нерешительности — входить или нет? Он открыл глаза.

У двери, уже войдя в палату, она стояла в халате, из-под крахмальной шапочки виднелись бронзово-рыжие волосы, тщательно заправленные со лба и с висков. Позади нее, выступая сбоку, остановилась чернявая смуглолицая сестра, верхнюю губу ее обезобразил неровный шрам. Гладышев позднее, перейдя в отделение, узнал, что звали ее Катей. В руке Милосердова держала белый медицинский чемоданчик.

— Ну, дорогие товарищи, — негромко и чуть глуховато, должно быть из-за дефекта, из-за «заячьей губы», сказала чернявая молодая сестра, — сейчас, пожалуйста, будем брать кровь. — И заглянула в картотеку: — Начнем с вас, Валерий Павлович Гладышев.

И быть может, оттого, что ждал эту встречу раньше, еще там, в вестибюле, и беспокойство, взбудораженность успели улечься, Гладышев теперь с каким-то слабым, родившимся в нем весельем глядел, не спуская глаз, пока Милосердова подходила к кровати, неся чемоданчик с инструментами, пробирками.

— Валерий Павлович, как же вы? Как? — Голос ее дрожал, выдавая неподдельную озабоченность и тревогу.

Секунду она помедлила, словно соображая, куда поставить чемоданчик. Гладышев видел, что секунда эта ей нужна была, чтобы взять себя в руки, и она выигрывала ее — неторопливо поставила чемоданчик на прикроватную тумбочку, медленно раскрыла его. Возможно, она хотела оценить его реакцию, его поведение и, значит, подготовиться, понять, как, в свою очередь, повести себя.

Он выдернул незабинтованной рукой резиновые трубки кислородной системы.

— Здравствуйте, Маргарита Алексеевна, — сказал Гладышев вполне ровно, радуясь и этому своему спокойствию, и ее тревожности и стараясь улыбнуться темным, горевшим, в ожоговых ссадинах лицом. Она ответила негромко, стояла совсем близко у кровати, смотрела пристально, с жалостью и вниманием, спросила совсем по-детски, с изумлением:

— Вам больно? Как же все-таки?..

— Так, случайность в нашем деле. Кому-то надо было… Надеюсь, как на собаке, все заживет!

Чернявая молодая сестра отошла в угол, к кровати Гориничева, о чем-то расспрашивала. Быстро и привычно роясь в чемоданчике, Маргарита выставила стойку с узкими трубочками, пробирками, металлическую блестящую ванночку. Он видел ее профиль, две-три тонкие прорези-бородки на шее, ближе к мочке уха; тоскливо всплеснулось — время!

— Я — что, вы вот скажите, Маргарита Алексеевна…

— Живу… Работаю. А вы, — вдруг взглянула с надеждой, вытеснившей в глазах тревогу, и они ожили, осветились интересом, — женились, дети?..

— Неудачнику жениться — ночь коротка! Думал, вы…

Показалось: Маргарита чуть приметно вздрогнула, взгляд остановился, точно она пыталась понять его последние слова, и Гладышев с удивлением отметил, что легко выдержал этот взгляд. Что ж, он сказал двусмыслицу — пусть…

Она как бы очнулась, забеспокоилась, присаживаясь к кровати на табуретку и одновременно поворачиваясь к чемоданчику.

— Нельзя вам говорить… И начнем брать анализы. И вы, пожалуйста, спокойно.

— Хорошо, Маргарита Алексеевна.

Чернявая подошла, молча вставила резиновые трубочки — кислород вновь запульсировал, прохладно и живительно. От близости Милосердовой, тонкого, еле уловимого тепла, пьянящей беспокойности, исходивших от нее, от прикосновения ее пальцев, быстрых и ласково-упругих, когда они касались его руки, затягивали жгут выше локтя, на бицепсе, Гладышев, как успокоенный ребенок, затих, слушал ее голос, немножко торопливый, с певучим тембром, и видел боковым зрением ее узкое красивое лицо, нервные подвижные ноздри, взметнувшиеся тонкие брови. Говорила же она о том, что делала:

— Сейчас уколю: Потерпите. Возьмем кровь на общий анализ. Теперь из вены… Напрягите, Валерий Павлович, руку… Так. Поработайте пальчиками.

В Гладышеве эти простые слова бередили какие-то внутренние живые струны, отзывались щекочущими подголосками…

Сестры уходили вместе. У двери, обернувшись, Милосердова сказала:

— До свидания. Выздоравливайте.

Сказала, обращаясь ко всем, но Гладышев отметил, как она покосилась в его сторону и в глазах ее, освещенных неяркими желтеющими лучами предзакатного солнца, что-то дрогнуло, отразив неожиданную, как всплеск, боль. Мостаков и Гориничев дружно ответили со своих кроватей. Гладышев промолчал, невольно и упрямо наблюдая за ней, и, возможно, она ощутила его взгляд — торопливо, в смущении повернулась, спина ее в белом халате мелькнула в проеме. Прикрывая аккуратно дверь, чернявая сестра, как окрестил ее мысленно Гладышев, с откровенной догадкой в черных больших глазах полоснула его взглядом. «Эх ты, — невольно укоризненно подумал он, — считаешь, все поняла? А на самом деле — ничего! Ни-че-го! Вот так, чернявая!»