Битва — страница 77 из 85

А через три дня, когда их перевели в отделение на второй этаж, Катюша, разнося перед обедом лекарства, простучала каблучками к Гладышеву и, поставив с подноса на тумбочку два флакона, порошки, сверкнула хитровато большими глазами:

— А вы, оказывается, знакомы с Маргаритой Алексеевной? Сознавайтесь, Валерий Павлович!

Гладышев с хрипотцой сказал, как выдавил:

— Знаком. По прежней службе.

— Понятно! — еще игриво, но уже не весело отозвалась сестра.

2

В этот день на душе у Гладышева было особенно скверно: ему казалось, что пребывание в госпитале бессмысленно, перешло всякие границы, выдерживать такое дольше стало невмоготу. Он уже несколько раз принимался за книгу, откладывал ее, выходил из палаты в коридор, отшлепывал по линолеуму и в конце концов пришел к выводу: нет, хватит, закончится врачебный обход — он пойдет потребует, чтоб его выписали, ему здесь больше делать нечего, он бесцельно прохлаждается, убивает попусту время! И пошел коридором к закутку сестер, где стояли стол, шкаф с лекарствами, умывальник, — и, еще не дойдя доброго десятка шагов, услышал говор, неразборчивый, явно беспокойный.

Сестры, как догадался Гладышев, обсуждали что-то важное, их набралось человек пять, кажется, явились чужие, из соседних отделений: сгрудившись, он горячились, были возбуждены. Стоявшая к нему спиной, но самая ближняя из них, Катюша, старалась, кажется, больше всех, порываясь что-то объяснить, и голос ее с легкой, даже милой гнусавинкой то чуть поднимался, то глох — она переходила на шепот.

Появление Гладышева оборвало их галдеж. У обернувшейся Катюши он уловил странную реакцию: она будто удивилась его неожиданному появлению, смутилась, порозовели мочки маленьких ушей, прикрытых белой шапочкой, и вместе какой-то радостно-мстительный огонек блеснул и погас в ее глазах, точно она была довольна, что знает что-то и это что-то касается и его, Гладышева. Впрочем, он мог и ошибиться, ему все могло лишь показаться, и он, сделав вид, что ничего не заметил, бойко спросил:

— Кому, Катюша, перемываются косточки? Нашему брату хворому, госпитальному?

— Вот уж самомнение! Только о вас должна идти речь? — с напускной строгостью отпарировала Катя; она явно старалась взять себя в руки.

— Если уж перемывать кости, то нам! Кому еще? — не сдавался Гладышев.

— А вот и не вашему брату, — отозвалась незнакомая Гладышеву сестра, белозубая — она и выставляла свои зубы напоказ, — с чуть тяжеловатым подбородком, с высокой конусной прической, на которой чудом держалась шапочка. — Все наоборот: нашему брату…

— Ну, девочки, бежать надо, — сказала тоже «чужая» худенькая сестра.

Приход Гладышева расстроил их разговор — они стали расходиться. Катя подсела к столику, уже совсем оправившись и, казалось, забыв свою запальчивость и взволнованность. Гладышева обуревало любопытство, он встал у столика, с улыбкой глядел на сестру.

— Что вы, Валерий Павлович? — со смешливой настороженностью, подняв голову, спросила Катя.

— Что же все-таки произошло, Катя?

— Вас только это интересует?

— Нет, я шел, чтоб выяснить, когда закончится обход, — хочу домой! Как поется в той песне: «А я в Россию, домой хочу, я так давно не видел маму…»

Она внезапно закатисто рассмеялась — губка вздернулась, глаза увлажнились, стали какими-то особенно чистыми, глубокими, в них перегорали острые искорки.

— Ох, Валерий Павлович! — Смеясь, Катя погрозила пальчиком. — Все хотите знать! Не боитесь состариться?

— Не боюсь. И без того состарился.

Она перестала смеяться, пристально глядела на Гладышева, будто колебалась: стоит ли говорить ему то, что знала, или нет? Чуть повела взглядом, скользя с усмешкой по фигуре Гладышева.

— А между прочим, эта история касается и вас. Не прямо, Валерий Павлович…

— То есть, Катюша? Уж разгадывайте до конца.

— Да? — Она огляделась — сестер в закутке не было, они успели упорхнуть, разбежаться по делам. — Только под большим секретом. Ладно?

— Обещаю!

Первые фразы Кати оглушили Гладышева, и, по мере того как она рассказывала, он испытывал именно эту заглохлость во всем теле, в голове, и слова Кати падали отчетливо, веско, точно удары молотка:

— Пришла я в лабораторию, чтоб договориться о разных анализах. Разговариваю с Маргаритой Алексеевной. Заходит женщина — никогда ее не видела: худенькая, лицо нервное, даже как-то ей посочувствовала. И к Маргарите Алексеевне: «Мне с вами поговорить надо…» «Говорите, у меня секретов нет, на людях вот и решим…» — отвечает Маргарита Алексеевна, а сама побелела — ну вот от халата не отличишь. Вижу — ситуация! В лаборатории еще Люся сидит, работает. Ну, думаю, уходить надо, а Маргарита Алексеевна меня легонько за руку — губы белые, дрожит: «Прошу, Катюша, останься. Это Рената Николаевна…» И тогда та вся злостью задохнулась, стала говорить: «Вам стыдно преследовать Алексея Васильевича! Столько лет! Что он вам? У вас гнусные, негодные цели! Вы стремитесь все разрушить… Как вы можете?! Как?! Я им отдала жизнь, все — столько лет. Они ко мне привязаны — сердцем, душой. А вы хотите все уничтожить, убить?.. Вы, вы… бесчестная, гадкая женщина! Все равно на чужом горе не будет счастья, нет, нет! Вам лучше оставить их в покое!»

Дойдя до этого места в своем рассказе, Катя вдруг умолкла, уставилась на Гладышева в растерянности: лицо его почернело, перекосилось, будто он испытывал нестерпимую боль.

— Что же… дальше? — Он поднял на Катю глаза, полные страдания, и она ужаснулась, запоздалое раскаяние шевельнулось в ней, растерянно сказала:

— Ну… та, Рената, или как ее, повернулась — и в дверь, только и видели… А Маргарита Алексеевна села к столу, разрыдалась. Вот и отхаживали мы ее с Люськой.

— Она вам рассказала, Катя, что все это значит?

— Ну… рассказала немного.

— Вот что, Катя, — медленно произнес Гладышев, — мне надо… Мне нужна одежда, вот сейчас, немедленно. Нужна, понимаете?

— Да что вы, Валерий Павлович?!

— Судьба человека, Катя! Честь женщины…

Все это сейчас восстановив в памяти, как было, и быстро шагая от госпиталя к той улочке позади Дома офицеров, тихой, застроенной двухэтажными небольшими домиками-коттеджами, Гладышев еще не знал, что и как конкретно скажет, да и найдет ли Ренату Николаевну, найдет ли девочек Фурашова. Он помнил их еще маленькими, какими они были в Егоровске, теперь же они взрослые девушки, теперь они, выходит, приехали на каникулы к отцу, с ними явилась Рената Николаевна — он тоже с тех времен, с Егоровска, больше не видел ее, она тогда тоже казалась ему девчушкой, худенькой, слабенькой, а вот как заговорила, вот как повела себя…

Вероятно, у него был такой решительный, устрашающий вид, когда он говорил Кате об одежде, что она съежилась, испуганно повторяла:

— Что вы? Что вы?

Поняв, что от Кати он ничего не добьется, да и просто у нее нет такой возможности, Гладышев сказал:

— Вы ничего не знаете — очень важно, Катя!

Бросился к телефону, в ординаторскую, благо обход еще продолжался и в ординаторской никого из врачей не оказалось. Позвонил в гостиницу, и через полчаса капитан, сосед по этажу, принес в портфеле ботинки, брюки, форменную рубашку с галстуком…

На улочке, обсаженной акациями, не очень-то могучими, приземистыми, Гладышев свернул с тротуара к домику, в котором жил Фурашов. В квартиру на втором этаже звонил долго, пока не выглянула, приоткрыв соседнюю слева дверь, незнакомая женщина:

— Там никого нет. Приехали дочери Алексея Васильевича, ушли, кажется, на пляж.

Пляж был за «нулевым кварталом», за увалами, поросшими кочками чия, и Гладышев вскоре уже оказался там, не замечая даже, что взмок, обливался потом от быстрой ходьбы и полуденной духоты. На песчаной прибрежной полосе народу было немного — еще издали без труда у самых кочек чия, наступавшего на берег, Гладышев увидел три женские в цветных купальниках фигурки; на носах, предохраняя их от лучей, белели лепестки бумажек.

Утопая в текучем пересохшем песке, хрустевшем под ботинками, Гладышев был уже близко, различал отчетливо каждую и догадался, что повыше всех лежала как раз Рената Николаевна, головой у самой кочки, тщетно, должно быть, стараясь найти спасительную тень. Гладышев лишь в этот момент впервые тоскливо подумал: как все получится? Разговор с Ренатой Николаевной, как ему представлялось, будет и короткий и ясный, а вот девочек он не принял во внимание, не подумал, что они могут оказаться вместе. Но теперь уже было поздно что-либо менять, его уже заметили, возможно, почувствовали что-то — неудивительно: Гладышев шел прямо на них.

Он подумал, что лучше будет, если сделает вид, что не знает, вернее, не узнает дочерей Фурашова, просто подойдет, отзовет Ренату Николаевну и скажет коротко, всего одну фразу, предупредит ее… Взгляд его был устремлен лишь на Ренату Николаевну — та зашевелилась, приподнялась на бледных, незагорелых руках. Казалось, он, кроме них, ничего не заметил, и почему-то бледные до синевы, хрупкие ее руки шевельнули в нем теперь смутное и смешанное чувство жалости и неприязни, будто в них, бледных, хрупких, заключалось все зло, все несчастье, но оно, это чувство, внезапно и смягчило Гладышева, сгладило ту нервозность, которую он ощущал в себе, и оттого как бы спокойнее и увереннее теперь стала его решимость — он выдержит, преодолеет любые неожиданности. Вскользь отметил: Марина, прикрыв затылок махровым полотенцем, лежала на простыне вниз животом и, верно, дремала: голые ноги отливали сметанно-восковой желтизной и чистотой. Катя же, в шелковом платке, повязанном наглухо, приподнялась, с бумажным лепестком на носу, села на краю простыни; она смотрела на приближавшегося Гладышева, и строгое и напряженное ожидание отразилось на ее полном добром лице.

Он сделал вид, что не узнает девочек, прошел мимо, прямо к Ренате Николаевне. Та настороженно приподнялась, переломив худенькую костистую фигуру, отложила хрусткую пересохшую газету. Гладышев остановился всего в шаге от ее ног, полузасыпанных песком, сказал, стараясь быть спокойным: