Битва — страница 82 из 85

их!» — внезапным озарением явилось ему, и Фурашов, застигнутый этим выводом, тоже секунду-другую стоял, испытывая щемление под сердцем и какое-то недовольство собой. «Неужели тут судьба твоя и дочерей?»

Он повернул назад, чуть ли не дошел снова до складов и вернулся к навесу, обойдя далеко стороной полосатую будку радиостанции. Катя тотчас заметила его настроение:

— Ты из-за машины расстроился?

— Да, Катя…

— А вот она идет! — воскликнула Катя, хлопнув весело ладошками.

Потом, в последующие дни, он нет-нет да и видел перед глазами: Милосердова в белом платье, со счастливыми слезами, стекающими по мокрым щекам, фосфорически поблескивающими на солнце…

Приезд Ренаты Николаевны был для него не то чтобы неприятным, но он как-то равнодушно, обыденно воспринял сообщение дочерей, что с ними на студенческие каникулы вылетает и Рената Николаевна.

— Ничего, папа? Ладно? — допытывалась по телефону из Москвы Катя.

А Марина просто пояснила:

— Там, в Шантарске, у нас никого знакомых нет, а ты на службе.

Правда, в первый момент он с удивлением отметил, что Рената Николаевна согласилась и едет после того разговора с ним — выходит, забыла? Однако позднее размыслил: едет — ну и пусть едет, к тому же дочерям хочется, чтоб рядом был знакомый человек… Годы определенно и приметно сказались и на Ренате Николаевне: она хоть и оставалась по-прежнему хрупкой, словно бы не выросшей из девичьего, подросткового состояния, но и заметно налилась, не казалась уже такой тщедушной, худой. «Кожа и кости, в чем душа у бедной держится?» — вспомнил Фурашов давние сочувственные слова Вали. Лицо Ренаты Николаевны тоже теперь казалось не таким маленьким — пополнело, черты мягче, добрее; замедленными, пластичными, даже приятными стали и движения — в этом тоже проявлялась женщина, и она, казалось, это понимала и сознательно подчеркивала.

В тот печальный день, когда с Сергеевым случился сердечный приступ, Фурашов не поехал на аэродром встречать генерала. Как раз перед самым отъездом, около пятнадцати часов, позвонил телефон — и в трубке плаксивый голос Кати:

— Папочка, приезжай домой, у нас такое…

Он еще не успел понять, что к чему, как в трубке уже другой голос — Марины:

— Папа, пожалуйста, приезжай.

Фурашов спросил, что же случилось.

— Рената Николаевна… Ей плохо, понимаешь? — сказала негромко Марина, видно стараясь говорить в самую трубку.

Ренату Николаевну он нашел в истерике, в слезах, она лежала на диване высоко на подушках, с мокрым полотенцем, прикрывавшим бледный лоб, постанывала по-детски, вздергивалась. Фурашов накапал в ложечку валерьянки — она пила, и зубы ее постукивали дробно по металлу. Потом, когда он вернулся на кухню, чтобы отыскать нашатырный спирт, собираясь натереть виски Ренате Николаевне, Катя шепотом, в сбивчивой торопливости рассказала о том, что Рената Николаевна была в госпитале, говорила с Милосердовой, и о приходе на пляж Гладышева…

— Это плохо ведь? Да, папа? Рената Николаевна не так поступает, ведь да? — с озабоченностью заглядывая в глаза Фурашову, с пресекающимся дыханием подступала Катя. — Тебе неприятно? О тебе могут… ну, не так подумать? Но мы с Мариной знаем, ты не можешь, ты не такой…

Успокаивая дочь, говоря ей лишь: «Ничего, ничего, Катя», он глушил гнев, который клокотал в нем. Он все же сдержался, потер Ренате Николаевне виски тампоном, смоченным нашатырным спиртом; она вскоре заметно успокоилась, хотя глаза ее оставались закрытыми, и нервно, прерывисто стала говорить, что уедет, что у нее нет больше сил.

Фурашов подумал в ту минуту, что как раз, должно быть, приземлился самолет с генералом Сергеевым — он еще не знал, что там, на аэродроме, разыгралась истинная трагедия, — и, взглянув на часы, сказал, удивившись четкости и холодности, с какой все вышло:

— Через полтора часа, Рената Николаевна, в обратный рейс вылетает служебный самолет на Москву.

Поднявшись с дивана при общем гнетущем молчании, отложив полотенце, Рената Николаевна, пошатываясь, ушла во вторую комнату, а вскоре явилась с матерчатым, в темную клетку, чемоданом.

С аэродрома, проводив Ренату Николаевну, усадив ее в самолет, он возвращался, думая, что с девочками неизбежен разговор: он им должен будет сказать все, сказать о Милосердовой, о том, чего он не видел и не замечал, от чего годами прятался, убегал, надеясь, что можно все зажать в себе, задавить… Он приведет многие примеры благородства Маргариты Алексеевны, откроет и этот недавний случай, свидетелем которого оказался на аэродроме, когда встречал их. Полагал, разговор получится трудным, горьким: сможет ли доказать, донести то, что было у него на душе, и вместе не обидеть, не оттолкнуть от себя дочерей, которых любил, в которых видел свою совесть?

Открыв дверь в квартиру, остановился от неожиданности. Из передней увидел — в комнате накрыт стол: чистая скатерть, электрический блестящий самовар, чайные приборы, конфеты, печенье… Катя выскочила навстречу, оживленно-возбужденная, серые глаза сияли, будто она решилась на что-то особенное, отчаянное; вслед за ней в переднюю вышла степенная Марина, но и ее лицо, как показалось Фурашову, отражало решимость и готовность.

— Папочка! Ты извини… Мы с Мариной тут говорили… Без тебя! — с ходу выпалила Катя, останавливаясь перед ним. — И знаешь, поняли… Уже не маленькие. Ну вот… ты можешь поступать, как хочешь… И с Маргаритой Алексеевной…

— Мы решили пригласить ее, — сказала Марина.

— Да, папочка! — вновь оживилась Катя. — Стол накрыли! Скажи, тебе будет приятно? Будет?

Он тогда поехал и привез Маргариту Алексеевну…


Словно испытывая мгновенную, только сейчас явившуюся нерешительность, — так ли поступил, туда ли попал? — Гладышев, войдя в кабинет, остановился возле двери. Колебание его Фурашов уловил по тени, которая мелькнула на лице Гладышева: она ужесточила его, сделала пасмурным, что-то горькое и упрямое угадывалось в плотно сжатых губах. Должно быть, он пересиливал запоздалое колебание.

— Извините, товарищ генерал, — откозырнув, отчужденно сказал Гладышев. — Разрешите вручить рапорт?

— Рапорт? — Фурашов не скрыл удивления: ждал чего-то другого от этого посещения, хотя в те секунды, пока адъютант Любочкин приглашал Гладышева, Фурашов, отвлеченный воспоминанием, так и не смог предположить, с чем тот явился к нему. — Пожалуйста, Валерий Павлович. Давайте рапорт, садитесь.

Короткой и скупой, всего в две строчки, оказалась суть, изложенная в рапорте:

«Прошу перевести по личным мотивам в любую часть на территории Советского Союза».

— Я понимаю, — насупясь, сводя светловатые брови, сказал Гладышев, — должен бы по команде направить рапорт… Но знаю: долго бы бродил, а главное, каждый бы допытывался почему. Прошу, товарищ генерал, удовлетворить мою просьбу.

— Окончательно? Не скоропалительно? Интересная служба, работа. И вас ценят…

— Нет, окончательно. Надо. Надо попробовать уйти… — Он вдруг с какой-то жестковатой решимостью и вместе с открытостью взглянул на Фурашова. — Что мне вам говорить, товарищ генерал? Вы ведь тоже уходили от себя, знаю, многие годы… — Голос Гладышева вдруг понизился, стал каким-то вязким. — Но… хорошо, что не… ушли. А мне надо… Рад, что так у вас, поверьте…

— Спасибо, Валерий Павлович…

Оба они теперь помолчали, оба понимали больше того, о чем говорили их скупые слова, и каждый в эту секунду не хотел углубляться, касаться самого больного… Пересиливая, однако, себя, думая, что затянувшееся молчание тоже становится мучительным, Фурашов по какой-то счастливой связи припомнил сейчас визит начальника отдела кадров, его сообщение о том, что требуется кандидат к генералу Бондарину, и, оживляясь, почему-то радуясь, спросил:

— А в Москву? Как бы вы посмотрели, Валерий Павлович?

Гладышев тоже шевельнулся за столом, выходя из задумчивости, его словно нисколько не затронуло сообщение Фурашова, и он просто сказал:

— Не знаю… Мне все равно. В любое место.

— Ну хорошо. Рапорт останется у меня.

Догадавшись, что разговор окончен, Гладышев поднялся и уже спокойно — лишь в вязкости голоса еще сказывалось недавнее напряжение — спросил:

— Я свободен?

…Над Шантарском, откуда-то взявшись, нависли тучи: в кабинете разом потемнело, сумеречная синь окрасила воздух, налилась в углах до черноты, духота стала смолисто-густой, упругой, ткни — и кулак отскочит, как от резины. Вместе с удушливостью, с темнотой Фурашов вдруг почувствовал навалившуюся тоскливость, прорвалось то, что словно бы удерживалось до этой поры невидимой преградой, заслонкой: ведь он же ничего не сказал Гладышеву! Он должен был сказать, поддержать, ободрить по-человечески. Ведь Гладышев за тем приходил, а не только с этим рапортом!

Рывком поднявшись из-за стола, Фурашов быстро пересек кабинет, открыл дверь в приемную: Гладышева уже не было. Поспешно подхватился, выпрямляясь, Любочкин, весь его вид — короткая, «под бокс», прическа, жесткие волосы, острое лицо, пружинистое тело — выражал неподдельную готовность.

— Инженер-майор Гладышев ушел? — медленно, понимая всю бессмысленность вопроса, спросил Фурашов.

— Так точно! По виду доволен, товарищ генерал.

Фурашов понял: возвращать Гладышева с дороги, пусть он, возможно, не покинул штаба, бессмысленно — уже возникла моральная граница…

— Кажется, дождь, гроза собирается, — чувствуя какое-то непонятное, но явное затруднение генерала, сказал адъютант Любочкин.

— Да, гроза, — машинально повторил Фурашов, думая совсем о другом, и вернулся в кабинет…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Как ни собиралась в этот день гроза, она все же не собралась, то ли не наступил еще какой-то свой черед, то ли просто незримый ветер, гулявший в поднебесье, безжалостно раскидал тучи, разметал их, угнал за горизонт. Гроза разразилась лишь на третью ночь — клокотала в темени громами, проваливалась на бескрайнюю степь, на притихший, затерянный в ней Шантарск шумными вертикальными обвалами ливня, — разразилась, как бы специально выждав момент, когда гости Фурашова разойдутся по домам, укроются под надежными крышами.