– Как? – взревел городской претор. – Со времен Ганнибала Рим не переживал такого трудного времени, и что же? Передо мной стоит кучка людей и просит меня усугубить положение? Как я вижу, тут собрались те, чье отвратительное корыстолюбие не знает меры, так вот что я вам скажу: пойдите вон, или я открою суд. Суд, в котором вас обвинят в ростовщичестве!
Азеллион оставался глух к любым возражениям. Если бы ему удалось объявить взимание процентов незаконным, он очень существенно облегчил бы бремя римских должников, причем совершенно легальным способом. Пусть выплачивается лишь основной долг, не проценты. По семейной традиции Азеллион, как и все Семпронии, был заступником обездоленных. Он выступал за справедливость с рвением и фанатизмом, подкрепленными убеждением, что на его стороне закон, против которого его противники не могут пойти.
Он не учел лишь одного: не все они были всадниками. Не гнушались ростовщичества и сенаторы, хотя их положение исключало участие в любой коммерческой деятельности, в особенности в столь неприглядной. В числе их был и Луций Кассий, народный трибун. С первыми всполохами войны он начал давать деньги в рост, так как его состояние едва покрывало сенаторский ценз. Но шансы Рима на победу постепенно уменьшались, и Кассий обнаружил, что ему все должны, что платежи не поступают, а новые цензоры вот-вот станут интересоваться его деятельностью. Луций Кассий был вовсе не самым крупным ростовщиком в сенате и к тому же самым молодым. Оказавшись на грани отчаяния и не питая по своей природе никакого уважения к законам, Луций Кассий начал действовать не только ради себя, но и от имени всех ростовщиков.
Азеллион был авгуром и одновременно занимал должность городского претора, поэтому он регулярно наблюдал предзнаменования с подиума храма Кастора и Поллукса. Через несколько дней после стычки с ростовщиками он, как обычно, следил за предзнаменованиями, но вдруг заметил, что у подножия храма собралось куда больше народа, чем приходит обычно на Форум поглазеть на авгура.
Когда Азеллион поднимал чашу, чтобы совершить жертвоприношение, кто-то швырнул в него камень. От удара, угодившего Азеллиону чуть выше левой брови, авгур пошатнулся и выронил чашу, которая запрыгала вниз по ступеням, окропляя их священной водой. За первым камнем полетел второй, третий – настоящая туча камней. Азеллион пригнулся, накрыл голову своей пестрой тогой и инстинктивно бросился к храму Весты. Но часть толпы, которая могла бы спасти авгура, разбежалась, чуть только стало ясно, к чему шло дело. Разъяренные ростовщики, затеявшие это злодеяние, встали на пути Азеллиона, отрезав путь к убежищу у священного очага Весты.
Несчастному городскому претору оставалось только одно – метнуться по узкому проулку, известному как спуск Весты, к лестнице Весталок и вверх, на Новую улицу, которая шла выше по холму над Форумом. Азеллион, спасаясь от распаленных ростовщиков, мчался из последних сил по Новой улице мимо таверн, которые посещают завсегдатаи Форума и Палатина. С криками о помощи Азеллион вбежал в заведение Публия Клоатия.
Но никто не пришел ему на помощь. Четыре человека схватили Клоатия и его помощника и крепко держали их, пока остальная толпа растянула Азеллиона на столе, словно жертвенное животное. Один из разбойников перерезал Азеллиону горло с таким пылом, что нож задел шейные позвонки. Так умер городской претор – в таверне, на столе, залитом его кровью. А Публий Клоатий лишь всхлипывал и клялся, что ни один человек из толпы ему не знаком! Ни один!
Да и никто в Риме, как выяснилось, их не знает. Возмущенный не только убийством, но и совершенным святотатством сенат назначил награду в десять тысяч денариев за сведения, которые привели бы к задержанию убийц, умертвивших авгура в полном облачении во время совершения им официальной церемонии. За восемь дней никто не сказал и слова. Тогда сенат объявил, что вдобавок к деньгам соучастник преступления получит прощение, раб или рабыня – свободу, вольноотпущенников обоего пола было обещано приписать к сельской трибе. Но ответа так и не последовало.
– Чего еще тут ждать? – обратился Гай Марий к юному Цезарю, с которым они делали следующий круг по садику перистиля. – Разумеется, ростовщики замели следы.
– Вот и Луций Декумий то же говорит.
Марий остановился.
– И часто ты беседуешь с этим негодяем, Цезарь? – сердито спросил Марий.
– Да, Гай Марий. Он как никто знает все обо всем.
– По большей части о том, что не предназначено для твоих ушей, готов поклясться.
Цезарь только хмыкнул:
– Мои уши росли в Субуре, как и я сам. Вряд ли что-то может оскорбить мой слух.
– Дерзкий мальчишка! – Тяжелая правая рука отвесила мальчику невесомый подзатыльник.
– Этот сад стал нам тесен, Гай Марий. Если ты и правда хочешь, как встарь, пользоваться левой рукой и ногой, нам надо ходить больше и быстрее. – Эти слова были произнесены твердо и веско, тоном, не допускавшим возражений.
Но не тут-то было.
– Я не покажусь в Риме в таком состоянии, – взревел Гай Марий.
Цезарь отпустил руку, которой крепко держал Мария, и великий человек заковылял дальше сам. Когда перспектива падения казалась уже неизбежной, мальчик подлетел к нему и с неправдоподобной легкостью подхватил грузное тело. Марий не переставал поражаться силе своего маленького поводыря и умению точно угадывать, что, как и когда нужно делать.
– Гай Марий, я не зову тебя дядей с тех пор, как начал ходить сюда, потому что удар, который ты пережил, сделал нас почти равными. Твое dignitas уменьшилось, мое же возросло. Мы равны. Но кое в чем я точно тебя превосхожу, – сказал мальчик без всякого страха. – Моя мать упросила меня, да и я сам думал, что смогу помочь великому человеку, – вот почему я жертвую своим свободным временем и навещаю тебя, чтобы ты вновь начал ходить и не умирал от скуки один. Ты отказался лежать и слушать, как я тебе читаю. Все твои истории я уже слышал. Я знаю каждый цветок, каждый куст, каждую сорную травинку в этом саду. И скажу тебе прямо: этот сад стал нам слишком тесен. Завтра мы выйдем из дома и дойдем до спуска Банкиров. Можем подняться вверх, к Марсову полю, можем спуститься вниз, к Фонтинальским воротам, – мне все равно, но завтра мы выйдем из дома.
Грозные темные глаза заглянули в безмятежные голубые: как ни пытался Марий отвлечься от этого впечатления, всякий раз, видя глаза Цезаря, он вспоминал другие, похожие. Глаза Суллы. Так бывает, когда во время охоты прямо на тебя выйдет вдруг огромная кошка и глаза ее сверкнут не желтым кошачьим, а бледным голубым пламенем, которое едва сдерживает тонкое черное кольцо. Таких кошек считают обитателями потустороннего мира. Может, и такие люди приходят оттуда?
Поединок характеров закончился ничьей: ни один не отвел взгляда.
– Я не пойду, – сказал Марий.
– Пойдешь.
– Боги накажут тебя, Цезарь! Я не поддамся мальчишке! Неужели так трудно быть чуть более дипломатичным?
Непокорные глаза посмотрели на него с искренним недоумением. Нет, ничего общего с Суллой: никогда его взгляд не бывал таким живым и привлекательным.
– В разговоре с тобой, Гай Марий, дипломатии нет места, – ответил Цезарь. – Оставим увертки дипломатам. К счастью, ты и сам не дипломат. Каждый знает, на каком он свете, когда имеет дело с Гаем Марием. И это мне в тебе нравится.
– Значит, отказа ты не примешь, мальчик? – поинтересовался Марий. Он чувствовал, что сдается. Сначала сталь клинка, теперь бархатная перчатка. Каков тактик!
– Да, ты прав, я не принимаю отказа.
– Хорошо, дай мне посидеть теперь. Если мы собираемся завтра выходить, то сейчас мне надо отдохнуть. – Марий прочистил горло. – А что, если завтра меня донесут в паланкине до Прямой улицы? А вот уже оттуда мы пойдем пешком куда пожелаешь?
– Если мы и заберемся так далеко, Гай Марий, то только на собственных ногах.
Некоторое время они молчали, мальчик сидел совершенно неподвижно. Он довольно быстро понял, как Марию ненавистно всякое ерзание, и когда он рассказал об этом матери, та просто ответила, что если уж это так, то ничего не поделаешь, придется научиться сидеть смирно, – это пригодится в жизни. Да, он мог, пожалуй, вить веревки из Гая Мария, но мать была сильнее его.
То, что от него требовали, не пришлось бы по вкусу ни одному мальчику его лет. Каждый день после занятий с Марком Антонием Гнифоном он, вместо того чтобы шататься по улицам с Гаем Марцием, приятелем, который жил на первом этаже материнского дома, шел в дом Гая Мария развлекать старика. На себя у него не оставалось ни минуты, потому что мать не позволяла ему забыть о его обязанностях – ни на день, ни на час, ни на секунду.
– Это твой долг, – говорила Аврелия в тех редких случаях, когда он приставал к ней, умоляя позволить ему пойти с Гаем Марцием на Марсово поле посмотреть на что-нибудь интересное: как выбирают боевых коней к Октябрьским скачкам или как гладиаторы, нанятые для участия в похоронах, отрабатывают торжественный шаг.
– Но у меня всегда будет какой-нибудь долг! – говорил он. – Неужели нельзя хоть на минуту забыть о нем?
– Нет, Гай Юлий, – отвечала Аврелия. – Долг будет всегда с тобой, каждая минута жизни, каждый вздох подчинены ему. Им нельзя пренебречь, потакая своим желаниям.
Поэтому он шел к дому Гая Мария, шел ровным быстрым шагом, с улыбкой пробирался сквозь толпу на шумных улицах Субуры, то и дело приветствуя прохожих. На Аргилете он чуть прибавлял шагу, чтобы не поддаться искушению заглянуть в какую-нибудь книжную лавку. Все это были плоды терпеливых, но суровых уроков, которые преподала ему мать: никогда не сидеть без дела, никогда не шататься с праздным видом, никогда не потакать себе ни в чем, даже если речь идет о книгах, быть приветливым и вежливым со всеми.
Иногда, до того как постучаться в двери Гая Мария, он взлетал по ступенькам Фонтинальской башни на самый верх и застывал там, глядя вниз, на Марсово поле. Он мечтал быть там, с другими мальчишками, рубиться деревянным мечом, задать жару какому-нибудь надутому задире, воровать редиску с полей рядом с Прямой улицей – жить полной событий и приключений жизнью римского подростка. Он мог бы смотреть на это поле часами, но вместо этого поворачивался, легко сбегал по ступенькам башни и оказывался у дверей Гая Мария куда раньше, чем кто-нибудь мог заметить его опоздание.