persona non grata. То же самое говорят все мои здешние друзья-римляне, Квинт Сервилий.
– Эту историю я слышу от Сатурнии до Аримина, – изрек претор, присланный разобраться с «италийским вопросом».
Когда солнце прошло уже треть пути по западной части неба и жара благодаря прохладному ветру с гор стала спадать, Публий Фабриций и его высокий гость направились в театр – временную деревянную пристройку к городской стене, защищавшую зрителей от солнца, которое все еще заливало сцену, где предстояло разворачиваться действию. Собралось уже тысяч пять пиценов, которых не пускали в первые два ряда полукруглого театра, отведенные для римлян.
Фабриций успел договориться о возведении в центре первого ряда помоста с навесом, где хватило места для курульного кресла Квинта Сервилия, кресла для его легата Фонтея и третьего кресла для самого Фабриция. То, что это сооружение загораживало сцену сидевшим непосредственно за ним, ничуть его не заботило. Его гостем был римский претор с проконсульским империем, а это было куда важнее, чем удобства каких-то италиков.
Троица знатных зрителей проникла в театр по тоннелю под кавеей и появилась примерно в дюжине рядов от помоста, в проходе, ведшем к орхестре – пустому полукругу между рядами и сценой. Впереди шествовали ликторы с фасциями, в которых поблескивали топоры, за ними выступали претор с легатом, рядом с ними семенил Фабриций. Замыкали шествие стражи. Жена Фабриция, которую еще не знакомили с римскими гостями, сидела с подругами справа от помоста, на один ряд дальше; первый ряд был отведен только для римских граждан.
При появлении процессии по рядам пиценов пробежал ропот, зрители подались вперед и вытянули шеи, желая разглядеть шествующих про проходу. Ропот перерос в рокот, в рык, в вой, перемежаемый улюлюканьем и свистом. Изумленный и обескураженный этим враждебным приемом, Квинт Сервилий из семейства Авгуров, задрав нос, взошел на помост и царственно воссел на своем курульном кресле, словно монарх. За ним на помост поднялись Фонтей и Фабриций. Ликторы и стражники заняли места в первом ряду по бокам от помоста, зажав голыми коленями свои фасции и копья.
Началась пьеса – одна из лучших, самых смешных у Плавта, сопровождаемая сладкозвучной музыкой. Состав исполнителей из странствующей труппы был смешанным: здесь были и римляне, и латиняне, и италийцы, но не греки, так как труппа играла только латинские комедии. Каждый год выступали они на празднике Пикуса в Аскуле-Пиценском, но на этот раз здесь царили новые антиримские настроения. Актеры принялись играть с удвоенным рвением, всеми средствами стараясь усилить комический эффект в надежде, что к концу представления сумеют развеселить пиценов, пришедших в театр в угрюмом настроении.
К несчастью, среди труппы тоже произошел раскол. Двое римлян из их числа беззастенчиво развлекали троицу на помосте, латиняне же и италики сосредоточились на жителях Аскула. После пролога стала разворачиваться интрига, главные действующие лица обменялись потешными репликами, красивая парочка запела дуэтом под аккомпанемент флейты. Потом зазвучала первая кантика знаменитого тенора, сопровождавшаяся звуками лиры. Певец, италиец из Самния, прославившийся не только голосом, но и умением импровизировать на злободневные темы, вышел на край сцены и запел, обращаясь непосредственно к зрителям на почетном помосте:
Привет тебе, о римский претор,
Привет – и брысь, ты зря приехал:
На нашем празднике, вестимо,
Мы презираем роскошь Рима.
Напрасно ты свой взор незрячий
Под веками брезгливо прячешь:
Не уследишь, как сын Аскула
Свернет тебе с размаху скулу!
А после наши горожане
Спесивца без порток оставят.
Чем выше трон твой водружен,
Тем неустойчивее он,
Тем злей пинок, тем гаже тина,
Где суждено издохнуть Риму!
На этом импровизация прервалась: один из стражников Квинта Сервилия, не вставая, метнул в него копье, которое до этого сжимал коленями, и самнитский тенор упал замертво, пронзенный насквозь, с застывшим на лице выражением безграничного презрения.
Зал притих. Пицены не могли поверить в происшедшее, никто не знал, как поступить. Пока все сидели в оцепенении, актер-латинянин Саунион, любимец зрителей, лихорадочно зачастил из дальнего угла сцены, в то время как четверо его товарищей уносили мертвое тело; двое актеров-римлян куда-то подевались.
– Любезные пицены! – тараторил он, по-обезьяньи цепляясь за колонну и делая вид, что хочет на нее влезть; маска висела у него на руке. – Молю, не смешивайте меня с этими людьми! – Он указал на помост с римлянами. – Я простой латинянин, я тоже мучаюсь оттого, что по спине нашей ненаглядной Италии гуляют взад-вперед фасции, я тоже возмущен поступками этих заносчивых римских хищников!
При этих его словах Квинт Сервилий встал со своего курульного кресла, сошел с помоста, пересек орхестру и поднялся на сцену.
– Если ты не хочешь, чтобы и тебе проткнули грудь копьем, паяц, убирайся отсюда! – обратился он к Сауниону. – Никогда в жизни я еще не подвергался таким оскорблениям! Ваше счастье, италийское отребье, что я не приказываю своим людям перебить вас всех!
Он повернулся к залу, где акустика была так хороша, что слова, произнесенные обычным голосом, были отлично слышны в самых верхних рядах.
– Я не забуду сказанного здесь, – сказал он. – Римскому auctoritas нанесено смертельное оскорбление. Вы, червяки, копошащиеся в своей куче италийского дерьма, дорого заплатите за это, обещаю!
Дальше события разворачивались с такой скоростью, что никто потом не мог восстановить и объяснить их ход. Все пять тысяч пиценов в зале навалились одной ревущей, молотящей кулаками толпой на римлян в двух первых рядах. Из пустого только что полукруга орхестры на стражников, ликторов и римских граждан в тогах обрушились тысячи ударов. Не поднялось ни одно копье, не взмахнул ни один топор, прятавшийся до того среди прутьев фасций, не покинул ножен ни один меч. Стражников, ликторов, мужчин в тогах и их разодетых жен буквально разорвали на части. Театр утонул в крови, куски тел летали, как мячи, из края в край орхестры. Толпа ревела, визжала, рычала от радости и ненависти, превращая сорок пришлых римлян и двести римских торговцев и их жен в бездыханное кровоточащее мясо. Фонтей и Фабриций погибли в числе первых.
Не уцелел и Квинт Сервилий из семейства Авгуров. Толпа выплеснулась на сцену, прежде чем он сообразил ее покинуть, и с садистическим наслаждением оторвала ему уши, открутила нос, выдавила глаза, поотрывала все пальцы, чтобы потом содрать с них кольца, после чего под оглушительные вопли схватила за ноги, за руки и за голову и с легкостью порвала на шесть частей.
Когда все было кончено, пицены Аскула пустились в дикий пляс, потом собрали куски тел убитых римлян в высокую кучу на форуме, а тех римлян, которые не были в театре, таскали за волосы по улицам, пока они не испустили дух. К наступлению темноты в Аскуле не осталось в живых ни одного римского гражданина и даже ни одного родственника римских граждан. Город задраил свои тяжелые ворота и принялся обсуждать, как теперь запастись продовольствием и как выживать. Никто не жалел о вспышке безумия; в людях прорвался огромный назревший нарыв ненависти, и теперь они наслаждаясь своим неистовством, клялись никогда больше не покоряться Риму.
Через четыре дня после событий в Аскуле-Пиценском известие о них достигло Рима. Двое актеров-римлян, удравших со сцены, сумели спрятаться и, дрожа от ужаса, наблюдали из укрытия чудовищную расправу в театре, а потом улизнули из города, прежде чем захлопнулись его ворота. Четыре дня добирались они до Рима: то брели пешком, то упрашивали пустить их в запряженную мулами повозку или подсадить на коня, но боялись при этом вымолвить хотя бы словечко об Аскуле, пока не оказались в безопасности. Будучи актерами, они сумели описать увиденное так красочно, что весь Рим содрогнулся от такого небывалого ужаса. Сенат объявил траур по своему погибшему претору, а девы-весталки принесли жертву в память о Фонтее, отце своей новой малолетней товарки.
Если какое-то обстоятельство при этом и можно было назвать удачным, то разве что уже состоявшиеся выборы, благодаря которым сенат избежал опасности борений с Филиппом. Новыми консулами стали Луций Юлий Цезарь и Публий Рутилий Луп; известный своей порядочностью – Цезарь – по денежным соображениям оказался привязан к тщеславной, зато богатой посредственности – Лупу. В этом году снова было избрано восемь преторов, среди которых, как всегда, были патриции и плебеи, толковые и бестолковые. Курульным эдилом стал косоглазый младший брат консула Луция Юлия Цезаря Цезарь Страбон. Среди квесторов оказался не кто иной, как Квинт Серторий, обладатель заслуженного в Испании венка из трав, открывшего ему путь к любой должности. Гай Марий, двоюродный брат его матери, уже добился для Сертория сенаторского ценза, и после избрания новой пары цензоров ему было обеспечено место в сенате. С судопроизводством он был мало знаком, зато обладал прославленным для столь молодого человека именем, а также магической притягательностью для простонародья, отличавшей и Гая Мария.
В группу народных трибунов, весьма достойных, затесалось одно зловещее имя – Квинт Варий Север Гибрида Сукрон. Его носитель поклялся, что, как только новая коллегия вступит в должность, он постарается, чтобы все, кто поддерживал предоставление италикам гражданства, снизу доверху, поплатились за свою опрометчивость. Известие о бойне в Аскуле-Пиценском пришлось для Вария как нельзя кстати; еще не приступив к своим обязанностям, он без устали сновал между всадниками и завсегдатаями Форума, заручаясь поддержкой для своей программы возмездия в народном собрании. Сенат, уставший от бесконечных упреков Филиппа и Цепиона, не мог дождаться, когда истечет их год.
Вскоре после страшного известия из Аскула-Пиценского в Рим нагрянула депутация из двадцати италийских аристократов, присланная из новой столицы Италики, но ни словом не обмолвившаяся ни об Италике, ни об Италии; она всего лишь просила принять их в сенате, чтобы обсудить возможность предоставления римского гражданства всем живущим южнее – и не Арна и Рубикона, а реки Пад в Италийской Галлии! Новая граница была придумана словно специально для того, чтобы прогневить весь Рим, от сената до простонародья. Выходило, что вожди новой страны, Италии, жаждали уже не уравнивания в правах, а войны.