Словом, уверен я был до сего дня, что в этом вопросе до меня не подкопаешься. Ан нет, легко и непринужденно. Дело осложнялось еще и тем, что добрую половину слов Гермогена я попросту не понимал.
– Можа и сведущ ты в ратных делах, но в писаниа божественнаго не навык и того ради в братолюбии блазнен бываше, – сурово вещал митрополит, а мне оставалось гадать, что за нехорошее братолюбие, в котором я блазнен.
К тому же владыка особо не сортировал мое поведение, без разбора собирая в кучу все мои проступки, в том числе и, так сказать, не обязательные к исполнению. К примеру, мне действительно предлагали позвонить в колокола на Пасху, причем трижды, и всякий раз я отказывался, не желая лезть на верхотуру. Ну и что? Это ж по желанию, добровольно.
Меж тем лицо Годунова по мере перечисления моих грехов тускнело, восторг пропал, и пока Гермоген говорил, престолоблюститель не проронил ни слова. Лишь под самый конец, когда митрополит окончательно перегнул палку, ядовито поинтересовавшись, да православный ли я, ежели так себя веду, Федор тихонько молвил, заступаясь:
– Ты, владыка, того. Знай меру, – но даже это его заступничество оказалось каким-то ущербным, половинчатым, ибо далее он произнес: – В чем, в чем, а в православии князя у меня сомнений нет.
«В чем, в чем….», – резанули меня по ушам его слова. Получается, в другом сомнения имеются. И эту половинчатость уловил не я один – и остальные, обрушившись на меня со всех сторон.
Поначалу я не молчал, пытался пояснить, растолковать, но все оставалось тщетным. Главный охотник, то бишь сам Годунов, помалкивал, и верные гончие псы, поняв недвусмысленный намек, продолжали заливисто лаять, держа в памяти одно: кусать медведя нельзя, коль обвинение в неправославии отвергнуто, но обгавкать – сколько душе угодно.
Мои разумные доводы, основанные на логике, никто не желал слышать. Впрочем, разум и логика, как я понял, вообще в Малом совете не в чести. А потому я умолк, мысленно успокаивая себя цитатой из басни Крылова: «По мне пускай что хочешь говорят, лишь был бы я в душе не виноват!...»
Финальную точку поставил боярин Василий Петрович Головин. Покосившись на Романова, одобрительно кивнувшего ему, Головин ехидно заметил:
– А про радение твое можно по одному тому судить, что изо всей добычи, из похода привезенной, ты нашего государя ни единой полушкой не одарил.
Ну уж это явный перебор. Пускай я и еретик, здесь хоть пара-тройка обвинений справедливы, но никак не жмот и не ворюга, и выслушивать такое от сына проворовавшегося казначея?! Впрочем, ладно, оставим отца в покое. Но отца, а не сына….
– Я – человек простой, – ласково заметил я боярину, – а потому ты, Василий Петрович, языком трепи, да знай меру, ибо камни в мой огород я стерплю, но за оскорбление престолоблюстителя, – с некоторых пор я все чаще, в пику остальным, называл Годунова именно так, – могу и в ухо заехать, а рука у меня тяжелая, как бы худа не вышло.
– А чего я сказал-то?! – возмутился тот. – Какое такое оскорбление?
– А такое! Федор Борисович – не нищий на паперти, чтоб я его полушками одаривал, – отрезал я и, милостиво махнул рукой. – Ладно, на первый раз прощаю, но впредь при мне таких разговоров больше не веди.
Тот умолк, растерянно развел руками, а я в душе ухмыльнулся от удовольствия – в кои веки последнее слово осталось за мной. Мелочь, а приятно. А вдвойне приятно стало, когда Годунов все-таки поступил по-моему, отложив окончательное решение насчет отмены секуляризации церковных земель. Правда, вид у него при этом был такой, словно он делает одолжение лично мне из-за прошлых заслуг. Но зато по окончании заседания он, уже собравшись уходить и встав со своего кресла, подозвал меня и, глядя не в глаза, но куда-то на мое правое ухо, чуточку смущенно заметил:
– Я тут помыслил…. Ежели Ксения Борисовна ныне вечерком на мою половину заглянет, когда ты там будешь, сдается, ничего страшного не приключится, а то и впрямь как-то оно не того.
Честно говоря, не понял, то ли он еще поутру надумал позволить мне свидеться с нею, то ли решился на это сейчас в благодарность за мои слова насчет полушки, то ли таким образом хотел загладить свое молчание. Но как бы там ни было, а свидание состоялось, пускай и в присутствии Федора, который из своего кабинета, где оно проходило, не вышел, неотлучно оставаясь вместе с нами. И когда я заключил его сестру в объятия, отворачиваться он не собирался, проигнорировав и мою молчаливую просьбу, и выразительный взгляд своей сестренки. Скорее напротив, мрачно уставился на нас, всем своим видом выказывая глубочайшее неодобрение. Пришлось обойтись без поцелуев.
Разговор о прошедшем заседании начал он сам, устав от нашего воркования и решив таким образом отвлечь от более приятного занятия. Мол, время позднее, пора расходиться по опочивальням, но вначале ему хотелось узнать, верно ли то, в чем виноватил меня митрополит Гермоген? А князь Сицкий? А Татищев? А Троекуров? А Иван Иванович Годунов? А ежели нет, почто я молчал?
– Поначалу, если помнишь, я им отвечал, а умолк, потому что устал, – пожал я плечами. – Когда ставят в вину откровенный вздор, глупо пояснять, что это не так. Да и смысла не видел – они ж меня не слушали. Или ты хочешь, чтоб я теперь, при Ксении Борисовне, вновь начал оправдываться, что не повинен в тех смертных грехах, кои на меня навалили?
– Я не о том, – отмахнулся он. – Но уж больно много всякого на тебя обрушили. С чего вдруг? Да и не все вздор. В православии ты, князь, на самом деле не крепок. Сколь раз, бывало, на наших трапезах ты, за стол садясь, лоб забывал перекрестить, не говоря про молитву.
Спору нет, действительно частенько забывал и то, и другое, хотя молитву знал – специально как-то истратил на нее целый день, пока зазубривал. Но снова признавать себя виноватым не хотелось, надоело, а потому я огрызнулся:
– А тебе самому не кажется, что произносить хвалу господу слюнявым от голода ртом, тоже, если призадуматься, кощунство? Касаемо же количества обвинений скажу так: если б ты, Федор Борисович, вовремя вставил слово поперек, думается, их оказалось куда меньше. Но ты молчал, потому они и расходились.
Ксения, внимательно прислушивавшаяся к нашему разговору, недоуменно переспросила, о каких обвинениях можно вести речь, когда князь вернулся с очередной победой.
– О разных, – буркнул Годунов.
Ксения не угомонилась. Повернувшись ко мне, она повторила вопрос.
– Да глупости всякие, – небрежно отмахнулся я, но она не отстала. Пришлось навскидку процитировать ей парочку самых безумных, прибавив, что все это на самом деле ерунда, не стоящая выеденного яйца.
– А ты, Феденька, выходит, помалкивал? – осуждающе уставилась Ксения на брата.
– Уж больно много мне на князя ранее наговаривали, – проворчал он, – вот и решил дать им волю, дабы они всё в глазоньки ему высказали, а он самолично их напраслины отверг. Желаю, чтоб одежи моего будущего зятя, аки первый снег белизной сверкали.
– Коль на снег постоянно гадить, белизны он не обретет, – мрачно предупредил я. – Скорее напротив. Но винить за это сам снег глупо.
Ксения, и без того раздраженная отказом брата выполнить ее молчаливую просьбу и выйти из кабинета, оказалась куда резче:
– Умный человек, коего друг сердешный сколь разов грудью своей закрывал, от беды смертной спасаючи, пылинки бы с него сдувал. А… неразумный пенять учнет, почто тот, с лютыми волками сражаючись, шкуры ихние попортил. Так и ты, братец разлюбезный. Эх ты! – и, сердито вспыхнув, устремилась вон из его кабинета, напоследок громко хлопнув дверью.
Конечно, приятно услышать голос в свою защиту, но ее заступничество возымело на Федора скорее противоположное действие. Он не только обиделся на «неразумного», догадавшись, что Ксения в самый последний момент заменила им «дурака», потому и запнулась, подыскивая словцо поделикатнее, но и обвинил меня в потугах рассорить его с сестрой.
– Да я бы вообще ей ничего не сказал! – возмутился я. – Ты ж первый и про Малый совет упомянул, и про обвинения мои, а выводы она сама сделала.
– Не о том речь. Ты вон, виноватишь меня, будто я помалкивал, а сам хошь бы словцо в мою заступу ей молвил, – набычившись, проворчал он. – И енто вместо благодарности, что покамест помалкиваю кой о чем про тебя, а ежели поведал бы ей, поверь, она б тебя заступы не дала. Ты вон лучше сходи да послухай, о чем людишки на торжищах судачат.
– О как! – удивился я, искренне недоумевая, о чем таком могли судачить на торжищах и почему мне о том не доложили мои тайные спецназовцы. – Они что, тоже меня в нестойкости к православию обвиняют или…, – и осекся, вспомнив о ливонской королеве.
Скорее всего, просочился слух, как мы с ней до утра «обсуждали» предстоящий разговор со шведскими послами. Не иначе проболтался один из гвардейцев, стоявших в ту ночь на страже перед моими покоями. С торжища оно дошло вначале до людей Никитичей (одного или обоих, неважно), а те и рады стараться, донесли престолоблюстителю. Мда-а, и темной точкой на белый лист легла та ночка… Словом, лучше мне промолчать.
– То-то, – невесело усмехнулся Федор, заметив, как я оборвал себя.
Напрасно я его не спросил. Следовало расставить все по своим местам, ибо Годунов имел ввиду совсем другое. Но это выяснилось гораздо позже, когда ничего исправить было нельзя. Да и не до того мне стало….
Глава 6. Нож в спину
О чем именно судачат на торжищах, я вроде знал. К примеру, о предстоящей свадьбе Марины Юрьевны и Федора Борисовича. Причем народ отзывался об этом весьма положительно. Мол, хоть и полячка, но венчанная царица – на ком и жениться Годунову, как не на ней. А вот о сплетнях, ходивших обо мне, мои тайные спецназовцы и впрямь умолчали. Причина? Да они посчитали их столь несусветными глупостями, кои пересказывать, все равно что самим о них замараться.
Разделить их можно было на две части. В первую входило то, что выдал в качестве моего обвинения Гермоген. То-то Годунов не пытался остановить митрополита – интересовался, насколько они соответствуют истине.