– Вот, вот! – злорадно вставил Торн. – Я этого и ждал. Тебе лишь бы ограничить, запретить, предписать, связать свободную волю свободного человека и насилием навести порядок.
Не откликнувшись на реплику Торна, Милз продолжал:
– Появление на рынке диков приведет к новой вакханалии. В погоне за покупателями фирмы начнут модифицировать мэшин-менов и превратят их в слуг дьяволов. Вместо критерия разумности появится критерий максимальной прибыльности. Дики не только перестанут отличаться от людей, но сделают их ненужными. Мэшин-менов будет покупать всякий, кто сможет выложить деньги, – любой гангстер. Никакой, даже самый низкооплачиваемый работник не сможет конкурировать с Диком на рынке труда. Люди станут лишними всюду, кроме разве церквей и публичных домов… Неужели, Гарри, тебе так безразлична судьба наших современников, что ты благословишь дальнейшую работу над подобными конструкциями? – указал Милз на Дика, безмолвно слушавшего спор первых людей, с которыми ему пришлось встретиться.
Для ответа Лайту потребовалось много времени. Он просмотрел на экране технологические карты мэшин-мена, навел какие-то справки у ДМ и только после этого сказал:
– В твоих словах есть резон, Бобби. И ты, Дэви, должен согласиться, что предвидеть все последствия появления вот таких двойников человека с огромным физическим и интеллектуальным потенциалом мы не можем. Слишком много вокруг нас дураков и мерзавцев, которые могут использовать Дика в своих целях. Поэтому нам следует подумать, как быть дальше. Этот экземпляр мы демонтировать не будем, пусть работает. Может быть, пригодится для экспериментов с мозгом. Но никому его не демонстрировать и полученной информацией ни с кем не делиться.
– Я с этим согласиться не могу, – четко отделяя одно слово от другого, сказал Торн.
– Какие у тебя доводы?
– Не мы первые, не мы последние. При всяком крутом повороте технологии возникали опасения за судьбы человечества. Но разум всегда справлялся с новыми обстоятельствами. Новое становилось старым, и никакой трагедии не происходило. То же будет и с мэшин-менами. Если уж он родился у нас, чуть позже родится и в других странах, в других лабораториях, а мы останемся в дураках. Мы должны закрепить за собой приоритет и выгодно продать наше детище. А что с ним станет в будущем – какое нам чдело? Много ли думали об этом те, кто открывал тайны атомного ядра, изобретал ракеты и лазерные установки? Человечество все переварило, переварит и нашего Дика.
– Заворот кишок уже близок, – проронил Милз.
– Ты, Дэви, очень своевременно напомнил нам о тех, кто открывал, изобретал, создавал, не думая о последствиях. Именно их печальный опыт и учит нас не повторять ошибок. Ты не поколебал моего решения.
Торн встал, расправил плечи, словно стряхнув с себя какую-то тяжесть, и заговорил с неожиданно появившимися жесткими нотками в голосе:
– Много лет, Гарри, я во всем с тобой соглашался и беспрекословно принимал твои решения. Сколько замечательных, нужных людям открытий погребено в наших архивах… Больше с таким положением я мириться не намерен. Если ты не изменишь своего решения…
– Не изменю, Дэви, – подтвердил Лайт, не дождавшись конца фразы.
– В таком случае я покидаю лабораторию.
– Никого никогда я не удерживал, – спокойно напомнил Лайт. – Но мне было бы очень жаль потерять тебя, Дэви…
Вероятно, этот спор не принял бы такого оборота и не повлек за собой столь значительных для обеих сторон событий, если бы задолго до этого не обозначилась и не углубилась взаимная неприязнь между Торном и Милзом. Оба они любили Лайта и ревновали его друг к другу. Но любили по-разному. Для Торна Лайт был сначала проводником в жизненных джунглях, проводником, прокладывавшим и освещавшим дорогу к великой, хотя и неясной, цели. Потом он стал генератором идей, вдохновлявших самого Торна на блестящие и плодотворные эксперименты. Хотя Лайт постоянно напоминал о главной задаче, решению которой должны быть подчинены и вся работа лаборатории, и личные интересы его сотрудников, Торн давно уже перестал верить в достижимость конечной цели и не очень этим огорчался. Создадут ли они первого чева или нет, его мало беспокоило. И витаген, живущий лучами солнца, тоже стал казаться химерой. Тем ценнее выглядели в его глазах те реальные материалы и конструкции, которые уже были созданы в лаборатории и лежали мертвым грузом, вместо того чтобы прославить и обогатить своих создателей.
Торн сам еще не видел той душевной трещины, которая все расширялась, отдаляя его от Лайта, когда ее заметил и открыто о ней заговорил Милз. Он многое замечал раньше Лайта и Торна. Будто внутри у него был какой-то механизм, чутко следивший за отклонениями мыслей и чувств от принятого направления. Он спорил не только с Торном, но и с Лайтом. Спорил, добиваясь ясности, последовательности и точности выводов.
В жизни людей, очень близких Милзу, – его родителей, братьев и сестер – было слишком много наглядных иллюстраций к основному тезису Лайта о бессмысленности и бесцельной жестокости естественных условий бытия. Тяжелые болезни, самоубийства, гибель в катастрофах и от рук преступников – со всем этим он, наверно, примирился бы, как мирятся все люди на Земле, если бы не услышал Лайта и не поверил в него.
С годами эта вера подверглась трудным испытаниям. Милза по-прежнему восхищали феноменальная талантливость и трудолюбие Лайта, глубина его знаний и смелость мысли, личное бескорыстие и душевная щедрость. Но Милз не мог разделять его пренебрежения к борьбе идеологий, к общественным движениям, к теории и практике социального переустройства планеты. Лайт видел только один путь окончательной победы разума над безумием, добра над злом, правды над кривдой – нужно исправить врожденное несовершенство человеческой природы. Во всем, что относилось к философии, социологии, политике, он был удручающе неграмотен и даже гордился этим.
Милз оправдывал своего друга тем, что голова его была слишком занята технологическими проблемами огромной сложности и у него просто не оставалось ни времени, ни возможности вникать в смысл событий, потрясавших мир. Миллиарды людей уже изменили уродливые социальные отношения в своих странах, и Милз видел, как зло бытия там убывало, жизнь заполнялась смыслом, становилась умнее, красивей. Видел он и другое. Все еще могущественные силы реакции, не желавшие признавать свою обреченность, готовились остановить ход истории, остановить любыми средствами, любой ценой. И чтобы сорвать злодейские планы, нужны были объединенные действия всех здравомыслящих людей, где бы они ни жили.
В числе их был и Милз. Но это не мешало ему помогать Лайту, ревностно оберегать чистоту его замыслов. Когда Торн, увлекшись попутными удачами, стал загружать ДМ деталировкой и доводкой устройств, не имевших отношения к основной теме, он решительно потребовал от Лайта раз навсегда запретить такую практику. Торн долго крепился, долго боролся сам с собой, со своей привязанностью к Лайту, но теперь, когда рядом с ним стоял его руками созданный мэшин-мен, он понял, что в этой лаборатории ему делать нечего. Понял и хлопнул дверью.
Если Лайт с грустью посмотрел ему вслед, то Милз с трудом удержал вздох облегчения.
6
– Выпусти нас, – приказал Лайт.
У выходного люка вспыхнул зеленый глазок электронного сторожа, настроенного на голоса Лайта и Милза. Без команды одного из них ни проникнуть в лабораторию, ни выбраться из нее было невозможно. Несколько дней назад пришлось перестроить программу защитной системы, убрав из нее голос Торна.
Они скользнули в открытый океан. Сразу же их окружила свита давних знакомцев – больших и малых рыб, привыкших к ежедневному кормлению в эти часы. Сопровождавший акванавтов самоходный контейнер разбрасывал порции лакомств.
Это было время отдыха и разрядки. В прохладной тишине подводного леса, заглядывая в знакомые пещеры и расселины, ученые наслаждались покоем, отрешенностью от всех дел, людей и забот. Жаберные маски не мешали им разговаривать, и никакого запрета на обмен мыслей никто не устанавливал, но так уж повелось, что во время этих прогулок о делах не говорилось.
Лайт, как всегда, отмечал по пути разные эпизоды борьбы за жизнь. Когда-то они поражали его, а теперь только смешили. Все эти пестро расцвеченные, грациозные, щедро разукрашенные, радовавшие глаз существа только тем и были заняты, что охотились друг за другом, догоняли, удирали, затаивались, нападали и жрали, жрали, жрали…
– Сколько восторженных панегириков вызывала у писателей и философов эта умопомрачительная гармония взаимопожирания! Взгляни на эту красотку, Бобби! Точно подсчитано, что только одна ее икринка из миллиона выживет и превратится во взрослую особь. Только одна! Из миллиона! Остальных сожрут. Если бы выживало две, потомству не хватило бы места в океане. Ах, какая мудрая, щедрая природа! Плодитесь миллионами, а выживайте единицами… Представь себе на минутку, что какой-нибудь человек стал изготавливать вещи по такому же принципу: один экземпляр из миллиона – в дело, а все остальное – в утилизатор. Его наверняка признали бы невменяемым. А для природы такое сумасбродство – показатель величия и совершенства.
Милз плыл неподалеку и не откликался. Он не столько вслушивался в знакомые ему мысли, сколько следил за тем, чтобы с Лайтом не произошло того, что называется несчастным случаем. Он хорошо знал, как неосмотрительно беспечен его друг. Молчал он еще и лотому, что был занят мыслями, которых не удалось оставить за стенами лаборатории.
– Что с тобой, Бобби? – спросил наконец Лайт, обеспокоенный его молчанием.
– Тебя не пугает, что Дэвид продаст какой-нибудь корпорации технологию Дика?
– Это было бы непорядочно… Технология мэшин- мена – плод лаборатории.
– Это твой плод.
– Ты не прав. Без Дэви и тебя Дик не появился бы.
– Во всем, что мы делаем, твои идеи. Без тебя мы остались бы посредственными инженерами.