Бивуаки на Борнео — страница 17 из 35

Увы, мое счастье было недолговечным! Внезапно я оказался окруженным настоящим оркестром из вибрирующих пластинок. Очевидно, в мою честь были извлечены на свет все имевшиеся в стойбище оденги. Смеясь довольно-таки неестественно, я скупил их все до одного, говоря себе, что это, вероятно, был весь запас пунан и что, во всяком случае, мой покой стоит некоторых жертв. На сей раз я действительно обеспечил себе по меньшей мере четверть часа тишины. Видимо, на изготовление одного такого инструмента требуется как раз пятнадцать минут, ибо после этой короткой передышки вокруг меня снова начался концерт скрипучих пластинок.

В конце дня, имея уже шестьдесят пять оденгов, я объявил, что прекращаю закупку. Но в силу повсеместного странного несоответствия между спросом и предложением пунаны продолжали изготовлять эти инструменты, надеясь, без сомнения, что я изменю свое решение. Единственным результатом моей коммерческой инициативы было то, что вместо одного играющего на оденге мне пришлось терпеть в этот и последующие дни по меньшей мере двадцать!

Докучали мне пунаны и тем, что постоянно выпрашивали табак. Мои запасы давно иссякли, кроме небольшой горстки, из которой я свертывал себе тайком, в стороне от стойбища, по одной сигарете в день. Особенное упорство проявляли женщины: один раз они даже заставили меня выйти и полностью разобрали бревенчатый пол в поисках окурков, которые я мог туда уронить.

Желая излечить меня от лихорадки, пунаны схватили меня однажды за руки и за ноги, собираясь окунуть в ледяную воду потока. Я видел, как они применяли это лечение к больным младенцам — единственным результатом чего, как и следовало ожидать, был сильный бронхит. Несмотря на свою слабость, я отбивался как черт. Тогда они дали мне понять, что я должен вернуться в Лонг-Кемюат — ведь умри я у них в стойбище, им, по их обычаю, пришлось бы похоронить меня под пеплом очага и покинуть этот район на несколько месяцев. Мне показалось также, что они опасались, как бы даяки не обвинили их в том, что они меня отравили.

В один из вечеров, видя, что мне не становится лучше, мой хозяин решил лечить меня пунанским способом — при помощи дайонга, то есть заклинаний.

Присев у моего изголовья, он затянул песню, в которой резкие угрожающие фразы чередовались с более печальными, почти умоляющими. Когда он останавливался, три его жены, сидевшие позади с отсутствующим взглядом, подхватывали, словно эхо, низкими голосами тот же однообразный напев.

Не переставая петь, мой хозяин клал свои ладони мне на грудь и лоб; время от времени он надавливал то на один, то на другой глаз. Или же открывал мне рот и дул туда, обдавая запахом табака и кабаньего мяса, — несомненно, чтобы изгнать обитавшего во мне злого духа. Впрочем, на месте последнего я не преминул бы обратиться в бегство, так как этим запахом можно было бы задушить целое семейство хорьков.

Хоть и в полузабытьи, я отнюдь был не в восторге от этого лечения. «Неужели этот… не оставит меня в покое», — думал я, пытаясь сопротивляться, но он силой разжимал мне челюсти, снова впуская мне в глотку свое дыхание человека, явно не подозревавшего о существовании хлорофилла. Дайонг длился до полуночи, когда же он прекратился, я был так измучен, что сразу заснул, а это само по себе было неплохим результатом.

Наутро я почувствовал себя гораздо лучше, как это Обычно бывало днем, но к вечеру лихорадка возобновилась с еще большей силой. На сей раз пунаны организовали для меня чудовищный дайонг с участием всех обитателей стойбища.

Он начался с наступлением ночи и прекратился лишь на рассвете. Но, к счастью, на этот раз церемония не сопровождалась ни возлаганием рук, ни вдуваниями в рот.

Низкий завораживающий голос произносил нараспев первую строфу, после чего мелодию подхватывал хор. Мало-помалу я погрузился в забытье и начал испытывать странное воздействие этих заклинаний. Я чувствовал необычайную легкость; мне казалось, будто я лежу в чем-то глубоком и узком, и я спрашивал себя, был ли то гроб, колыбель или пирога. «Оно» покачивалось в пространстве и все быстрее и быстрее летело на этот голос, неудержимо манивший меня, словно музыка того флейтиста, который увлек в пещеру всех детей немецкого городка.

Кроме того, дайонг подействовал на меня как своего рода «сыворотка правдивости». Я заговорил во весь голос и сказал пунанам, что солгал им и прошу у них прощения, так как у меня осталась в кармане шорт горсть табаку, которую я им сейчас же отдам. Рассказал я, несомненно, и какое-то число других историй, которых я не припоминаю, и после этого впал в забытье.

Когда я очнулся, было еще темно, и пунаны продолжали петь вокруг меня, но лихорадка прошла, и голова у меня была совершенно ясная. Припомнив тогда эффект, произведенный дайонгом, я страшно обозлился на себя, ведь я выдал пунанам свой секрет и теперь мне придется отдать им последнюю горсть табаку. Затем, поразмыслив как следует, я сообразил, что мог сделать эти признания только по-французски или по-малайски, и в обоих случаях пунаны ничего не поняли из моих разглагольствований. Я почувствовал большое облегчение и, послушав в течение нескольких минут эти завлекающие голоса, продолжавшие распевать в ночи, заснул до утра, окончательно исцеленный.

Глава десятая


Жизнь в стойбище. Автор истребляет вшей, а Иисус Христос их разводит. Кабан, не похожий на других. Благоухающая дичь. Уход от пунан.


Будучи прикованным к стойбищу, я смог лучше познакомиться с пунанами и их бытом.

Их было человек тридцать, разделенных на три семьи, главами которых были три брата: старый Кен Тунг, мой хозяин Таман Байя Амат и Ленган, мой товарищ по охоте. Их мать, совершенно высохшая старуха с парализованными ногами, жила в отдельном маленьком шалаше, а когда пунаны меняли район, ее переносили на спинах.

Эти три брата женились на шести сестрах. Старший, Кен Тунг, взял двух; Таман Байя отхватил себе львиную долю, завладев тремя; наконец, Ленган, самый младший, удовольствовался последней.

Кен Тунг был, бесспорно, самым мужественным из всех. Регулярно каждый второй день — даже во время сильных тропических ливней, когда на лес низвергались потоки воды, — он уходил со своими собаками, возвращаясь лишь поздно вечером, измученный, но редко без добычи.

Таман Байя Амат, мой хозяин, которого я окрестил «прекрасным танцором», вел идиллическое существование среди трех своих благоверных. Он редко отправлялся на охоту и очень скоро возвращался с пустыми руками, изобретая всякий раз новый предлог в оправдание. Затем он растягивался у огня и спал, а две его любимые жены искали паразитов в его буйной шевелюре или же тщательно выщипывали ему брови и ресницы. В это время самая старшая жена делала всю домашнюю работу: ходила за хворостом и водой, разжигала огонь или плела ротанговые циновки и корзины. Иногда, очевидно когда его мучила бессонница, Таман Байя танцевал перед кружком поклонниц под звуки сампеха — своего рода лютни с тремя струнами, сделанной из выдолбленного древесного ствола. Оркестр состоял из двух его сыновей: Ибау Апюи и Каланга Амата, которого я непочтительно прозвал «толстым теленком». Он был еще ленивее своего отца, а его жирное, лишенное редкой растительности лицо удивительно напоминало одну из тех телячьих голов, какие покоятся на ложе из петрушки на прилавках парижских мясных.

К этим трем главным семьям примыкали несколько человек, чьи родственные связи были не совсем ясными. Вероятно, то были дети покойных братьев или сестер трех глав семейств.

Самым удивительным из них был Лабунг Кулинг, «паршивый», — прозвище вполне им заслуженное, так как он с головы до ног был покрыт стригущим лишаем. Он беспрестанно яростно чесался, тер о какое-нибудь дерево те места, до которых не мог дотянуться руками, и сеял вокруг себя тучи мелких чешуек. Из-за шелушения или из-за усиленного расчесывания кожа у него сделалась сухой и шершавой, а кое-где проглядывали небольшие розовые участки возрождавшейся дермы; болезнь затронула даже его лицо.

Лабунг Кулинг был на редкость умен. Каждый день он садился рядом со мной и спрашивал малайские названия различных предметов и животных. Благодаря приобретенному им знанию этого языка и моим познаниям в пунанском, мы в конце концов выработали нечто вроде эсперанто, понятного едва ли не нам одним. Он пользовался этим, чтобы с утра до вечера осаждать меня просьбами, выклянчивая каждый предмет, какой видел у меня в руках, даже если он совершенно не представлял себе его назначения. Однажды, чувствуя, что я раздосадован, он сказал мне на своем жаргоне:

— Не надо сердиться, у пунан такой обычай: всегда просить.

— И тебе тоже не надо сердиться: в обычае белых всегда отказывать.

Этот маленький недостаток Лабунг Кулинг восполнял острым чувством юмора: когда он рассказывал какую-нибудь историю, передавая мимикой отдельные эпизоды, слушатели покатывались со смеху; и я сам, понимая очень немного, с трудом сдерживался. Он всегда был готов разыгрывать комедию, и мне вспоминается, в частности, одна из его проделок, которую в тот момент я не смог оценить по достоинству. Я только отошел от хижины, как вдруг услышал сильный взрыв смеха. Поспешно вернувшись, я нашел Лабунг Кулинга в моем спальном мешке, откуда, к большой потехе зрителей, высовывалась только его покрытая струпьями гримасничающая голова. Делая вид, что я нахожу это очень забавным, я быстро выпроводил его, движимый одним лишь желанием: не подхватить его болезнь.

Однако спустя несколько дней я решил, что все же заразился: стоило мне лечь, как я начинал чувствовать сильный зуд. Для очистки совести я вытащил свой мешок на солнце и внимательно его осмотрел. К своему большому облегчению, я увидел, что причиной моих ночных мучений были попросту вши. К счастью, я захватил с собой гигантскую коробку ДДТ, которым я обильно засыпал мешок, окончательно истребив всех паразитов.

Но по свойственной мне склонности к философствованию я подумал, что бесполезно уничтожать только своих вшей. Поэтому я решил обработать ДДТ всех.