æiske Menneskerettighedskonvention! – кричал он на меня, кажется не соображая, с кем говорит; Пол вошел в раж, полагая, что кричит на какого-то бюрократа. – Jo! Тысяча девятьсот пятидесятый год! Konvention til beskyttelse af Menneskerettigheder og grundlæggende Frihedsrettigheder![80] Тысяча девятьсот пятьдесят третий год! По пунктам! Стежок за стежком, так шьется дело. Засадили парня в тюрьму! Как насчет статьи семь? A? Nulla poena sine lege![81] No penalty without law, motherfuckers![82]
Приехала Дангуоле; она была измождена, синева под глазами, похудела за две недели невероятно; серость в лице, не человек, а тень. Сказала, что два раза упала в обморок в Копене, пролежала на скамейке без сознания минут десять, остановился какой-то мужик, спросил, как она себя чувствует, не вызвать ли «скорую», но она его успокоила. Привезла мне красивую зажигалку, прозрачную, с блестящими наклейками. Мы рассматривали ее, как обезьянки. Радовались, как дети. Вывалила мне на стол гору тетрадок, высыпала шариковые ручки. «Будешь писать мне письма! – говорила она, оптимистично улыбаясь. – Вот тебе конверты и марки! Займись делом! Не раскисать, легонюс!»[83] Табак, бумажки, книги… «Лайла пообещала мне работу, – сказала она, – скоплю денег на адвоката или куплю всех судей в вашей Эстонии!» Она пожила некоторое время у Пола. Лангеланд, сказала она, просто райский уголок. Она ходила по холмам, забиралась на них и думала обо мне. О том, что я тоже лазил по этим холмам, смотрел с них на море. Она пыталась увидеть все вокруг моими глазами. Она читала мою писанину. Ничего не поняла, но все равно она была счастлива. «Ты обязательно закончишь, – говорила она: голос дрожал, в глазах слезы. – Получится настоящий шедевр. Это наш билет в бесконечность! Мы всем утрем нос! Улетим в Мексику! Будем выращивать кактусы и грибы. А потом прыгнем в бездну, взявшись за руки, и растворимся. Все будет хорошо, легонюкас[84]! Пиши! Я буду звонить каждый день! А ты все равно пиши! Займись чем-нибудь! Ни о чем не думай! Каждый день буду звонить тебе ровно в семь вечера!»
Пришел дядя. Он был напряжен и дико ненатурален. Лицо его так окаменело, что усы казались приклеенными. Он был смертельно бледен. Сел передо мной за стол, принес табак, тетрадь и конверты, яблоко, апельсин, банан; закашлялся и очень странно прогнулся, поставил локти на стол, повел головой, огляделся и заговорил. Говорил он тоже странно. У него была нелепая интонация, и голос был чужим, с двойным дном. Но больше всего поразила его интонация! Он рассуждал, что вот моя жизнь проходит в дурке, а могла бы и не в дурке, а в какой-нибудь конурке или вовсе на лужайке у реки, а его жизнь, дескать, годами смывается в унитазы, которые он изо дня в день моет, моет, щетками, тряпками, губками, но они все равно остаются грязными. Да, вот так: он, дескать, тоже страдает, и не меньше моего. Мол, это же так просто – взял да и завалился в дурку, – а вот поди попробуй повозись с унитазами, как он – годами! Десятками лет! Ха! Уголком рта шепнул, что у него есть соображения. Я понял, что он маскируется; он верил, что нашу беседу могли записывать! Он – шифровался! Выложил бумаги на столе – текст на датском, жуткий бред, но правдоподобный.
– Перепиши и разошли эти письма, – сказал он.
– Это не поможет, – сказал я, рисуясь, забросил ногу на ногу. – Бессмысленно…
– Я знаю, – спокойно сказал он, – все мы непременно когда-нибудь… а значит, так и так все бессмысленно, но ты все равно пиши! Я связался с твоей девушкой. Она просила меня, чтобы я тебе это сказал, именно это, чтоб ты писал. Пиши что угодно, хоть к черту их посылай, омбудсменов и секретарей Директората, они заслужили, главное – займи себя чем-нибудь, а не сиди просто так, а то неровен час с катушек тут съедешь окончательно. И ты в первую очередь о себе думай и ни о ком больше. Так надо. Я знаю. А то мозги скиснут. А они тебе еще понадобятся, помни об этом. Все только начинается, настоящий хардкор впереди. Что-нибудь придумаем. (Подмигнул.) Понял? Пока все идет как по маслу, как надо, я бы сказал так: лучше и придумать невозможно. Ха! Теперь они призадумаются. Так себя изувечить… Такие шедевры на руках… Тебя можно снимать в кино! У меня есть один знакомый адвокат, американец, который очень-очень не любит датчан, именно он, по сути, и сделал мне позитив. Я ему очень благодарен, и человеку, который мне его посоветовал, тоже. Я платил ему большие деньги, да, но потом я платил ему просто за то, чтоб беседовать. Приходил и слушал. Даже не говорил ни слова. Только слушал, как он говорит. Этого было достаточно. Несказанное удовольствие! Если б ты слышал, как красиво этот американец умеет опускать датчан! Особенно адвокатов… Ох! Как он их расписывает! Такие портреты. Мда… Нет, ему бы книги писать. Вот ему, – с ударением сказал дядя, – следовало бы писать книги… Это такая речь, с этим можно только родиться. Кому-то дано… А кто-то моет унитазы или валяется в дурке… Все-таки несправедливо устроена жизнь…
Дангуоле звонила каждый день; мистер Винтерскоу ей разрешил, а потом приехал опять – ехал по своим делам, но не мог не зайти! Показывал газеты с карикатурами на Flygtningehjælp[85] члены этой организации были изображены спящими за круглым столом, в то время как беженцы сидели за решеткой. Старик с воодушевлением сообщил, что списался с каким-то батюшкой в Сибири, тот принимал людей с темным прошлым, если те хотели встать на ноги, завязать с наркотиками или преступной деятельностью; батюшка уже знал мою историю и готов был меня принять. Оставалось дело за малым – переправить меня из этого бедлама в Сибирь. Старик поинтересовался насчет документов, он хотел ехать в российское посольство сотрясать там воздух; он хотел, чтоб Россия меня приняла, потому что я – русский. Под диктовку старика я написал ходатайство об аудиенции с послом.
– Я отнесу это в полицию, – сказал старик, заботливо складывая бумагу, – приложу мое объяснение, попрошу, может быть, они разрешат… Будем надеяться…
В полиции некоторое время думали. Потом пошли мне навстречу. Им, наверное, было интересно; решили попробовать отвезти меня в российское посольство, чтобы посмотреть на реакцию русских. Они сами обо всем договорились. Все тот же переводчик сам пообещал по телефону. «Вот, так, да, все будет, как надо… Устроим. Сделаем на высшем уровне», – проговорил он. Я просто видел его на том конце. Он облизывался и потирал ладони. Ему не терпелось съездить посмотреть на посла. Ему хотелось везде побывать, все увидеть.
Через день он пришел за мной весь напудренный. С зачуханным ментом. Переводчик сказал мне:
– Ну что, готов? Как денди лондонский одет?
Был ослепительно красивый день. Кусты дрожали, пугливые воробьи сквозь них проносились с визгом. Деревья сеяли панику, царапали воздух, чертили сигналы, как глухонемые! Порывы ветра подхватывали и несли на крыльях всякую дрянь. Убегала за угол дорожка, а там: кусты, парк, забор… Рвануть бы сейчас… Но я сделал шаг и оказался в машине.
Меня повезли в посольство; заместитель посла выкроил пять минут. Постояли возле ворот. Полицейский звонил. Долго не отвечали. Затем спросили что-то. Переводчик в микрофончик четко произнес: «У нас назначена аудиенция… По поводу…» – и произнес мое имя. Некоторое время не открывали. Все-таки вышли. Усталая и раздраженная женщина.
– Мы уже закрываемся, – скрипнула с раздражением.
Переводчик с настойчивостью сказал, что нам назначили это время! Она нервно впустила. Под ногой захрустел щебень.
Датчане цокали языками, меж собой говорили:
– Пришли вовремя!
– Так русские же, что ты хотел?
– Все равно поразительно!
– Так всегда у русских…
– Как так можно жить?
На каждой ступеньке они обменивались саркастическими ремарками:
– И на хрена такой роскошный особняк посольству?..
– Россия – большая страна…
– А, понимаю: большой стране нужен большой особняк даже в маленькой стране.
– Чтоб все чувствовали руку Кремля.
– Хи-хи-хи…
– У русских все так.
– Мавзолей с мумией Ленина…
– И парады круглый год…
– О да, парады оловянных солдатиков…
– Хи-хи-хи…
– Вот на что они тратят деньги…
– А народ к нам бежит…
– О да!
Мы вошли в просторную залу. Но оказалось, что это прихожая. Длинная малиновая дорожка и длинный до блеска натертый стол с дюжиной стульев. В стенах громадные зеркала, которые меня сделали маленьким и жалким. Была приоткрытая дверь в еще более просторные покои – просто царские, – туда нас не впустили. Заместитель посла к нам вышел в сопровождении молчаливого субъекта с руками за спиной и плотно сжатыми губами и тенью на веках. Переводчик начал было пляску слов, но заместитель посла, не дав ему возможности распушить перья, поздоровался со мной, сел передо мной, указал мне на стул, раскрыл папку, погрузился в бумаги – наверное, инструкции. Попросил меня назвать имя, адрес, причины и прочее… Я заговорил… Он слушал, уронив голову на руки, локти стояли на столе, отгораживая бумаги ото всех. Я почувствовал, что он засасывает меня, отгораживает от датчан, вокруг меня словно возник ореол, или козырек, я даже не слышал, как датчане подле меня сели, стали посматривать на стены, потолок, шептаться. Я их не видел. Они вдруг стали таять. Мне это понравилось. Я вдруг подумал, что он мог бы меня принять под свое крылышко, хотя бы чтоб поиграть в шахматы, выпить и поболтать о том и о сем. Глупости, очень скоро я понял, что он просто ничего не хотел делать, говорить с этим дурнем-переводчиком ему было столь же утомительно, как и пить со мной водку или играть в шахматы. Он ничего не хотел делать совсем. Он был выжат как лимон. Серая личность в коричневом пиджаке. Донельзя неприметная внешность. Матовая кожа. Посредственные черты. Легкая седина. Редеющий волос. Ч