По Эдмондс-стрит, мимо старого мистера Линтикума, которого невестка в любую погоду усаживала на ступеньках крыльца. Мистер Линтикум улыбался; впрочем, он давно перестал разговаривать с кем бы то ни было, так что на него — никакой надежды. По Трэпп-стрит, мимо кирпичного дома моей тетки с деревянными резными карнизами. Но тетка сейчас, наверное, сидит перед телевизором и смотрит программу «Дни нашей жизни». Резкий поворот налево — я и не знала, что есть такой переулок, — потом опять налево; пригнувшись, мы пробежали под высокими тонкими подпорками крыльца, где когда-то в детстве я вроде играла с девочкой не то Сис, не то Сисси, только я уже давным-давно не вспоминала о ней. Потом через посыпанную гравием дорогу к лесному складу — забыла, как он называется, — а оттуда еще по одному переулку. Здесь шел дождь, хотя всюду он уже перестал. Мы бежали как бы по коридору особой погоды. Я уже ничего не чувствовала, казалось, я бегу без движения, точно во сне.
Наконец он сказал:
— Прибыли.
Перед нами был черный ход низкого обшарпанного здания — перекошенные доски в море сорняков и коробок из-под хрустящего картофеля. Нет, мне это место совсем не по вкусу.
— Пошли к парадному, — сказал он.
— Но…
— Делай, что говорю.
Я споткнулась о банку из-под горчицы, такая громадная, хоть младенца в ней маринуй.
Представляете, как я удивилась, когда, выйдя к фасаду, обнаружила, что это всего-навсего закусочная Либби. Здесь же находились игровые автоматы и автобусная станция. Правда, нельзя сказать, что я бывала тут часто. Я не могла себе позволить питаться вне дома, не играла на автоматах и не путешествовала, но по крайней мере это было общественное место, и, глядишь, кто-нибудь из посетителей меня узнает. Я вошла в дверь, расправив плечо, высоко подняв голову. Внимательно оглядела комнату. Но здесь только и было народу что какой-то незнакомец, пивший у стойки кофе, да официантка, которую я тоже видела впервые.
— Когда отходит автобус? — спросил грабитель.
— Какой автобус?
— Ближайший.
Она взглянула на ручные часы, пристегнутые булавкой к фартуку на груди.
— Пять минут назад. Опаздывает, как всегда.
— Так вот, мне и ей — два билета до конечной остановки.
— И обратно?
— В один конец.
Она подошла к ящику, вытащила оттуда два рулона билетов и стала штемпелевать их резиновыми печатками, стоявшими возле кофеварки. Наверняка у нее не каждый день покупают билеты до конечной остановки на ближайший автобус любого маршрута. И наверняка она не каждый день встречает задыхающуюся, едва не падающую с ног от быстрого бега, растрепанную женщину в сопровождении незнакомца в черном (даже джинсы у него были черные, я только теперь разглядела, кеды и те черные — все, кроме режущей глаз неуместно белой рубашки). Казалось, она должна хотя бы взглянуть на нас! Но нет! Она так и не подняла глаз, и подбородок ее по-прежнему тонул в складках других подбородков, даже когда он положил деньги ей на ладонь. Она наверняка забыла о нашем существовании, едва мы закрыли за собой дверь.
Но успели мы дойти до обочины тротуара, как подкатил автобус, и не оставалось ни секунды, чтобы оглядеться вокруг в поисках знакомых. Хотя теперь я немного успокоилась. Непохоже, что он станет стрелять в меня при людях — даже при этих бездушных, бесчувственных пассажирах: половина спит с открытым ртом, какая-то старуха разговаривает сама с собой, солдат прижимает к уху транзистор. «Моя жизнь как дешевая распродажа», — пела Долли Партон. Из сумочки на коленях у старухи раздавалось мяуканье. Нет, еще не все потеряно. Я опустилась на мягкое сиденье, и вдруг мне стало легко, словно я чего-то ожидала, словно я и вправду отправлялась в путешествие. Грабитель сел рядом.
— Веди себя нормально, и все будет в порядке, — шепотом сказал он (оказывается, он тоже немного запыхался).
Его рука потянулась к моим коленям. Рука была квадратная, смуглая. Что ему надо? Я отпрянула, но его интересовала всего лишь моя сумка.
— Она мне понадобится, — сказал он.
Я сняла ремешок с плеча и отдала ему сумку, он небрежно опустил ее между колен. Я отвернулась. За окном была закусочная Либби, водитель автобуса шутил на крыльце с официанткой, ребенок опускал в почтовый ящик письмо. А что там с моими детьми, спохватятся ли они, где я?
— Мне надо сойти, — сказала я грабителю. Он заморгал. — У меня дети. Я не договорилась, кто присмотрит за ними после школы. Мне надо сойти.
— А мне что прикажешь делать? — сказал он. — Послушайте, мадам, если б все зависело только от меня, нас бы уже разделяли двадцать миль. Думаешь, я нарочно все это придумал? Откуда мне было знать, что какой-то болван вытащит пистолет? — Он скользнул взглядом по лицам спящих. — Теперь все, даже самые безмозглые, таскают с собой оружие. Если б не он, я бы и горя не знал, да и ты бы в целости и сохранности уже сидела дома с детишками. Таких типов, как этот, надо держать за решеткой.
— Но ведь мы на свободе. Вам же удалось удрать.
Мне было неловко: так откровенно, вслух говорить об этом — бестактно. Но он не обиделся.
— Поживем — увидим, — сказал он.
— Что увидим?
— Удастся ли им опознать меня. Если не удастся, ты мне не нужна. Я сразу же тебя отпущу. Договорились?
Неожиданно для себя он улыбнулся, зубы у него были мелкие, ровные, — поразительно белые. Густые черные ресницы скрывали выражение глаз. Ответной улыбки не последовало.
Водитель вошел в автобус. Он был до того грузный, что, когда опустился на сиденье, автобус даже слегка осел. Водитель захлопнул дверцу и завел мотор. Закусочная Либби исчезла, словно под водой. Исчез ребенок у почтового ящика. Потом промелькнули прачечная-автомат, скобяная лавка, пустырь и, наконец, аптека с механической куклой в витрине: Она то поднимала руку, чтобы натереть другую лосьоном для загара, то опускала ее, а потом снова поднимала; на лице куклы в пыльной стеклянной коробке застыла увядшая улыбка.
Глава 2
Я родилась здесь, в Кларионе, выросла в большом коричневом доме с башенками, что возле заправочной станции Перси. Мать моя была полная женщина, в свое время она преподавала в начальной школе. Ее девичье имя Лейси Дэбни.
Заметьте, я упоминаю о ее полноте прежде всего, На такую полноту нельзя не обратить внимания. Она определяла облик матери, струилась из него, заполняла собой любую комнату, в которую та входила. Мать была похожа на гриб: редкие белокурые волосы, розовое лицо, а шеи вовсе не было — просто челюсть книзу расширялась, расширялась и переходила в плечи. Круглый год она носила цветастые платья-рубашки без рукавов — зря она так одевалась. Ножки у нее были малюсенькие, таких крохотных ножек я у взрослых в жизни не видела, и была у нее тьма-тьмущая крохотных нарядных туфель.
Когда ей было за тридцать — а в ту пору она все еще оставалась незамужней учительницей и жила в доме своего покойного отца возле заправочной станции, — в школе появился заезжий фотограф по имени Мюррей Эймс, он должен был сфотографировать ее учеников. Сутулый, лысый, кроткий человек с усами, похожими на мягкую черную мышку. Что он нашел в ней? Может, ему понравились ее маленькие ножки, нарядные туфельки? Как бы там ни было, они поженились. Он перебрался в дом ее покойного отца и превратил библиотеку в фотостудию — Г-образная комната с отдельным входом и обращенным на улицу окном-эркером. Возле камина до сих пор стоит на штативе его старый громоздкий фотоаппарат и задник — синее-синее небо и обломок ионической колонны, — на фойе которого долгие годы позировало множество учеников.
Из школы ей пришлось уйти. Он не хотел, чтобы жена работала. Порой у него бывали приступы гнетущей черной меланхолии, которые до смерти пугали ее, она суетилась и все пыталась понять, в чем же она провинилась. Она сидела дома, поглощала ириски и мастерила разные разности: подушечки для булавок, покрышечки для коробок с салфетками, гигиенические пакеты, кукол для комода. Так продолжалось годами. И год от года она делалась все толще, ей все труднее становилось ходить. Она то и дело теряла равновесие и двигалась теперь осторожно, будто, несла полный кувшин с водой. Стала вялая, обзавелась несварением желудка, одышкой, начался климакс. Она была убеждена, что внутри растет опухоль, но идти к врачу не хотела и только принимала печеночные пилюльки Картера — излюбленное свое лекарство от всех недугов.
Однажды ночью она проснулась от спазмов в животе и решила, что опухоль, которую она представляла себе чем-то вроде перезрелого грейпфрута, прорвалась и ищет выхода. Вся постель была горячая и мокрая. Она разбудила мужа, тот с трудом влез в брюки и отвез ее в больницу. Через полчаса она родила девочку шести фунтов весом.
Все это я знаю от матери, она тысячу раз мне рассказывала. Я была ее единственной слушательницей. Так уж вышло, что она отдалилась от всех людей в городе — не было у нее никаких друзей… За своими тюлевыми занавесками она жила в полном одиночестве. Но я почему-то думаю, что некогда семья матери была очень общительна и в доме часто устраивали танцы и обеды (мой дед был как-то причастен к политике, имел какое-то отношение к губернатору). Сохранялись фотографии матери в розовом вечернем платье из тюля: похожая на огромную мальву, она исполняет роль хозяйки дома, уже после смерти бабушки. На всех фотографиях она улыбается, словно ужасно чему-то рада, а руки сложены на животе.
Но мой дед был единственный, кому она нравилась такой, какой была (он называл ее своей булочкой, любил ее ямочки, радовался, что она, как он говорил, «не кожа да кости»), и после его смерти ее светская жизнь стала сходить на нет. Только самые близкие друзья деда продолжали приглашать ее, да и то лишь на скучные семейные обеды, где не надо было подбирать гостей парами; потом умерли и они, единственный ее брат женился на женщине, которая недолюбливала ее; а другие учительницы были такие молоденькие, жизнерадостные, что ее просто отчаяние брало, К тому же ей иногда казалось, что дети в школе подсмеиваются над ней. Пока они были ее учениками, они обожали ее. О, как любили они искать у нее утешения; она обнимала упавших с гимнастической стенки, и, прижавшись к ней, они вдыхали запах бархатной розы, приколотой к ее груди: каждое утро она капала на один из лепестков немного духов. Но через год-другой