Блага земные — страница 30 из 35

— Прекрасно. Держите с нами связь.

Я опустилась на кушетку и посмотрела им вслед. Ходить в туфлях на такой толстой подошве, подумала я, все равно что пробиваться сквозь пески. И тут я увидела Сола; он быстро шагал по коридору, лицо его было отрешенным и просветленным. Он прошел мимо меня, остановился, поднес руку ко лбу и вернулся назад.

— Что такое cancer? — спросила я.

— Рак, — сказал он и сел рядом.

— Ах вот что.

Он раскрыл Библию на том месте, где лежала закладка. Прочитав с полстраницы, он вдруг оторвался от текста и повернулся ко мне. Мы пристально смотрели друг на друга невидящими глазами, как два пассажира у окон встречных поездов.


Когда мама вернулась из больницы, ее спальня стала центром нашего дома. Мама была слишком серьезно больна, вставать уже не могла и ни на минуту не хотела оставаться одна. В ее большой мрачной комнате с выцветшими шелковыми портьерами и кривоногой мебелью Джиггз учил уроки, мисс Фезер делала записи в бухгалтерских книгах, Лайнус мастерил крошечные качели и подвешивал их на карликовые деревца. Мама сидела, опираясь на гору подушек: лежать ей теперь было неудобно. Она даже спала полусидя, вернее, проводила так ночи напролет, не знаю, спала ли она по-настоящему. Когда бы я ни заходила ночью проведать ее, она сидела, опираясь на подушки, и огни бензоколонки, проникавшие сквозь окно, отражались в ее запавших, настороженных глазах. На ее лице обозначились кости, последние пятьдесят лет погребенные под жиром.

— Когда же я наконец встану? — поначалу спрашивала она.

— Скоро. Скоро, — говорили мы.

Я считала это трусостью, но Сол сказал, надо как можно дольше скрывать от нее правду. Мы даже поспорили из-за этого. (Незримое присутствие смерти выявило все наши разногласия.) Потом однажды она спросила меня.

— Скажи, пожалуйста, когда же я начну поправляться?

Случилось это в воскресенье, светлое, белоснежное декабрьское воскресенье, Сола поблизости не было. Единственным свидетелем нашего разговора был Эймос. Он сидел в кресле и складывал листы нотной бумаги. Я глубоко вздохнула:

— Вряд ли ты поправишься, мама.

Она потеряла интерес к разговору и отвернулась. Потом стала расправлять стеганое одеяло.

— Надеюсь, ты опрыскиваешь мои папоротники, — сказала она.

— Да, мама.

— Мне приснилось, что кончики листьев засохли.

— Ничего подобного.

— Доктор Портер очень хороший человек, но этот хирург мне сразу не понравился. Как его, доктор Льюис? Или Лумис? Я сразу поняла, что он за птица. Пришел раньше всех, чтобы произвести впечатление, сыплет анекдотами, руки держит в карманах, а сам только и думает, как будет копаться в моих кишках. По-моему, его надо отдать под суд, Шарлотта.

— Мы не можем этого сделать, мама.

— Нет, можем. Я хочу поговорить с моим адвокатом.

— У тебя нет адвоката, — сказала я.

— Вот оно что… — протянула она. — В таком случае…

Она откинулась назад. Мне показалось, разговор ее утомил. Я поднялась:

— Попробуй поспать немного. Пойду готовить ужин. Если тебе что-нибудь понадобится, здесь будет Эймос.

— Мне надо знать, в чем моя проблема.

Я не сразу ее поняла. В чем ее проблема. Откуда мне было знать. Я не могла разобраться, в чем моя собственная проблема. Но потом она спросила:

— Как называется моя болезнь, Шарлотта?

— Рак, — ответила я.

Она сложила руки на одеяле и замерла. И тут я заметила Эймоса. Он отложил нотную бумагу и уставился на меня. Его сброшенные с ног мокасины валялись под креслом. Я заметила дырку в его носке — надо будет заштопать. Голова работала с удивительной ясностью.

— Не надевай этот носок, пока я его не заштопаю, — сказала я и вышла из комнаты.

После этого какое-то время мама не желала меня видеть, лишь нехотя отвечала, когда я к ней обращалась, выгоняла всех из своей комнаты: мы слишком громко разговариваем, бросаем на пол разорванные конверты, кожуру от мандаринов. Она хотела видеть только Сола, Просила его читать вслух псалмы из большой старой семейной Библии. Все остальное в Библии было ей неинтересно — все эти люди, занятые какими-то делами или отправляющиеся в какие-то города. Сол читал ей вслух до полного изнеможения и приходил вниз бледный, измученный.

— Старался, как мог, — говорил он. Можно было подумать, это его родная мать. Раньше у него была Альберта, теперь — мама, а я оставалась ни с чем. — Что еще я могу сделать для нее? — спрашивал он.

— Кому это знать, как не тебе, — отвечала я.

Ее спальня нависала над нашими головами, словно огромный серый дирижабль. Мама владела всеми нашими мыслями, ее отсутствие заполняло дом.


Моя фотостудия была теперь открыта допоздна. Удивительно, как много людей хотели фотографироваться в десять, в одиннадцать вечера, если, проходя мимо, видели освещенную студию. Они останавливались у эркера: одинокие подростки, страдающие бессонницей мужчины, домашние хозяйки, идущие за молоком на завтрак. Разглядывали сделанные мною фотографии людей, наряженных в Альбертино барахло, смягченные рассеянным, приглушенным светом, который просачивался в объектив старого отцовского аппарата. Потом заходили в студию и спрашивали:

— Это ваши работы?

— А чьи же? — отвечала я.

— А меня вы могли бы сфотографировать?

— Конечно.

И, пока я заряжала аппарат, они слонялись по студии, брали в руки горностаевую муфту, целлулоидный веер или обшитую галуном треуголку…

Были клиенты, которые фотографировались снова и снова, неделя за неделей, точно на них находил какой-то стих. Взять хотя бы этого паренька Бандо, рабочего с бензоколонки: он являлся первого числа каждого месяца, сразу же после получки. С виду настоящий громила, а на фотографиях, с высвеченными скулами, при бутафорской латунной шпаге деда Эмори, он становился поразительно похож на изысканного принца. Его самого это, однако, нисколько не удивляло. На следующий день он внимательно изучал пробные снимки, по лицу его расплывалась одобрительная улыбка, будто он и не сомневался, что должен выглядеть именно так. Он покупал все свои фотографии и уходил, насвистывая.

Мы все стали меньше спать. Окна нашего дома были нередко освещены до самого рассвета. Будто все начали бояться кроватей. Джулиан мог всю ночь прогулять с какой-нибудь девчонкой, но он был единственный ночной гуляка в нашей семье, а остальные придумывали самые разные поводы, чтобы сидеть в гостиной: кто читал, кто шил, кто играл на рояле, Лайнус вырезал из тонких палочек детского деревянного конструктора ножки для кукольных кроватей. Иногда даже дети просыпались и придумывали себе безотлагательные дела, чтобы завладеть моим вниманием. Селинде был необходим костюм для школьного карнавала, она забыла сказать мне об этом. А Джиггзу срочно требовалось загадать мне загадку:

— Скажи, мама, быстро, сколько будет три и три?

— Разве это так важно узнать сию минуту?

— Ну, мама, сколько все-таки будет три и три?

— Шесть.

— Не угадала — дырка!

— Поняла, поняла, — говорила я и целовала маленькую впадинку — его переносицу.

Наверху, опираясь на подушки, словно древняя величественная королева, восседала мама и слушала своего чтеца.

Но потом она прогнала его. Однажды во время ужина она так закричала на Сола, что все мы услышали, а через минуту он сошел вниз тяжелой, запинающейся походкой и опустился на свое место во главе стола.

— Она хочет видеть тебя, Шарлотта, — сказал он.

— Что случилось?

— Говорит, она устала.

— Устала от чего?

— Устала, просто устала. Не знаю от чего… Передай мне хлеб, Эймос.

Я поднялась наверх. Мама сидела, опершись о подушки, поджав губы, словно рассерженный ребенок.

— Мама? — позвала я.

— Пожалуйста, причеши меня.

Я взяла с комода головную щетку.

— Невозможно слушать эти псалмы, — сказала она, — Возносят вверх, потом швыряют вниз, а потом снова вверх…

— Найдем для тебя что-нибудь другое.

— Я хочу оставить Селинде свои черепаховые бусы, — продолжала она. — Они подходят к цвету ее глаз. Я умираю.

— Не беспокойся, мама, я передам ей твои бусы, — сказала я.


1975 год мы встретили как врага. Никто из нас не ожидал от него ничего доброго. Несколько пожилых прихожан Сола скончались от гриппа, и очень часто он был вынужден находиться вне дома. Дети росли без моего присмотра. Все свое время я посвящала уходу за мамой. Она не могла найти себе места: ее мучила постоянная тяжесть в желудке. Иногда у нее вдруг появлялось острое желание съесть что-нибудь, чего в это время года не было в магазинах, или какой-то дорогой деликатес, но, когда я это приносила, оказывалось, у нее уже пропал аппетит, и она молча отворачивалась к стене.

— Убери, забери это, не приставай ко мне.

Таблетки уже перестали действовать, требовались уколы. Их делал доктор Сиск. Ее стали проследовать нелепые страхи, любой пустяк в ее воображении обрастал невероятными подробностями.

— Я слышу какой-то шум на кухне, Шарлотта. Наверняка туда забрался вор. Он съел кусок курицы, который ты оставила для меня.

Или:

— Куда это исчез доктор Сиск? Пойди, пожалуйста, в его комнату, посмотри, там ли он. Вдруг он решил покончить с собой. Повесился на чердачной балке на цепочке из позолоченных колец, которая лежала у меня в кедровом сундучке.

— Не беспокойся, мама, все в порядке.

— Тебе легко так говорить.

Я подумала, будь я мрачной старой девой в какую я уже начала превращаться, эта смерть могла бы принести мне избавление. Только вряд ли что-нибудь изменилось бы в моей жизни: к этому времени наш дом кишел бы кошками, и я, конечно, не смогла бы с ними расстаться. Кипы газет до самого потолка. Запрятанные в матрацы деньги.

— Ты ждешь моей смерти, чтобы какой-нибудь заблудший грешник Сола занял мою комнату, — сказала она мне.

— Перестань, мама, выпей лучше немного бульона.

Потом она попросила меня разобрать ящики ее комода:

— Может, там есть вещи, которые стоит сжечь.