Блага земные — страница 31 из 35

Я стала вытаскивать ящики, один за другим, и выкладывать их содержимое на ее постель: смятые эластичные чулки, сухие духи из вербены, вырванные из журналов кулинарные рецепты, сетки-паутинки для волос, прилипавшие к ее пальцам. Она перебирала все эти мелочи.

— Нет, нет, положи на место.

Что она искала? Любовные письма? Дневники?

Наконец из самого маленького ящика письменного стола она вытащила коричневый кусочек картона, внимательно посмотрела на него и через секунду сказала:

— На. Брось в огонь.

— Что это?

— Уничтожь ее. Если нет огня, разожги камин.

— Хорошо. — Я взяла из ее рук какую-то фотографию в картонном паспарту, положила ее возле себя и спросила — Принести еще один ящик?

— Иди, Шарлотта. Иди сожги ее.

Теперь, когда она сердилась, ее лицо словно втягивалось внутрь, будто его тянули за шнурок. Теперь она выглядела на свои семьдесят четыре года — как сплющенная, свалявшаяся, смятая подушка. Она подняла белый дрожащий указательный палец.

— Живо! — Голос ее дрогнул.


Я повиновалась. Но, едва выйдя из комнаты посмотрела, что же она мне дала. На обложке паспарту стоял штамп: «Бр. Хэммонд, опытные фотографы». Такой студии в Кларионе не было. Паспарту дешевое, сделанное наспех, с неровными углами.

В него была вложена фотография маминой родной дочери.

Не знаю почему, но я сразу догадалась. Может, было что-то общее в разрезе и выражении глаз, прозрачных, треугольных, исполненных ожидания. Или в этих ямочках на щеках, в веселой, щедрой улыбке. Снимок сделали, когда девочке было лет десять, а может, и меньше. Это была фотография в мягких тонах, отпечатанная на необычно тонкой бумаге: головка, на шее оборочка, светлые растрепанные волосы перевязаны лентой.

Когда же она разыскала свою родную дочь? Почему держала это в тайне?

Я принесла фотографию к себе в спальню, заперла дверь и села на кровать, чтобы получше рассмотреть. Самое удивительное, что каким-то странным образом я чувствовала себя связанной с этой девочкой, будто знала ее. Мы могли бы быть подругами. Но, глядя на ее растрепанные волосы и шикарную пышную оборку, я поняла, что она из бедной семьи. Может, из семьи сезонных рабочих или из какой-нибудь бездомной семьи. Наверное, она выросла в трейлере на колесах и на всю жизнь так и осталась перекати-полем, продолжала кочевать и давно покинула наши края. Это должна была бы быть моя судьба, а она выпала на долю ей, я же тем временем жила ее жизнью, была замужем за ее мужем, воспитывала ее детей, была обременена ее родной матерью.

Я засунула фотографию в карман (я не собиралась уничтожать ее). И с тех пор постоянно носила ее с собой, даже ночью клала под подушку. Теперь она всегда была со мной. Часто, занимаясь домашними хлопотами, подавая маме судно или спиртовую растирку, я думала о хрупком, беспечном мире этой девочки. Мне казалось, когда-нибудь мы непременно встретимся и расскажем друг другу о том, как мы жили, я — ее жизнью, а она — моей.


Мама стала заговариваться. По-моему, она просто позволяла себе это, как бы устраивала себе отдых. А что ей оставалось? Хотя, когда надо было, она вела себя нормально. При ней все начинали запинаться, дети лишались дара речи, и даже Сол под любыми предлогами стремился уйти из комнаты. Мы с ней оставались вдвоем, как в давние времена. Мама сидела уставившись в стену. Я пришивала эмблему к скаутской форме Селинды, зеленые стежки закрепляли мамины воспоминания. Я думала о домашних делах: штопке, стряпне, чтении сказок, измерении температуры, именинных пирогах, визитах к дантисту и детскому врачу — обо всем, что связано с воспитанием ребенка обо всем том, с чем справлялась мама, хотя была уже немолода, страдала гипертонией и расширением вен, мама, такая неловкая, застенчивая до того, что даже покупка школьных ботинок вселяла в нее ужас. Раньше я никогда не задумывалась над этим. Фотография той, другой девочки раскрыла мне глаза, дала возможность как бы со стороны, непредвзято посмотреть на свою мать.

— Он никогда в жизни даже не поцеловал ни одну девушку, — сказала она. — Мне пришлось первой его поцеловать. Я должна была помочь ему.

— Не может быть, мама.

— Ты, наверное, думаешь, что мы не умели тебя воспитывать.

— Ничего подобного.

— Мы не сумели создать тебе счастливое детство.

— Не выдумывай, мама. У меня было счастливое детство.

Может, так оно и было. Кто знает?

— У него изо рта вечно пахло фруктовой жвачкой. Самый дрянной сорт, всегда думала я.

— И я тоже, — сказала я.

— Мой брат теперь почти никогда не навещает меня.

— Но он же умер, мама. Ты забыла?

— Нет, не забыла. За кого ты меня принимаешь?

— А тетя Астер прислала тебе открытку.

Она дернулась, словно отгоняя что-то неприятное.

— Если хочешь, я прочту ее тебе, — предложила я.

— Сколько еще мне придется мучиться от физических недугов? Когда наконец я избавлюсь от этого тела?

— Не знаю, мама.

— Принеси сигареты.

(Она не курила).

Я отложила шитье и выскользнула из комнаты. Иногда это было мне просто необходимо. Я быстро спустилась по лестнице, заставляя себя сохранять спокойствие, ни о чем не думать. Но в гостиной по полу были разбросаны мятые журналы, обувь, кукольные стульчики Лайнуса, а на диване с газетой в руках развалился Эймос. Я остановилась и прижала руку ко лбу. Эймос поднял на меня глаза.

— Может, пойти немного посидеть с ней? — спросил он.

— Не беспокойся, все в порядке.

— Ты не устала?

— Нет.

Он внимательно посмотрел на меня и наконец сказал:

— Прежде я не знал, какая ты на самом деле.

Мне казалось, он и теперь меня не знает. Ведь я находилась в оцепенении и наблюдала за своей жизнью со стороны с таким спокойствием, будто была сделана изо льда, а Эймос считал меня сильной и мужественной. Он так и говорил. Всякий раз, принося мне в затемненную мамину комнату чашку кофе или отправляя подышать воздухом на улицу, где, оказывается, уже давно наступило лето, он останавливался и говорил:

— Не понимаю, как ты со всем этим справляешься.

— Здесь не с чем справляться, — отвечала я.

— Раньше я считал, что ты только красивая, — сказал он на этот раз.

— Что?

— Я не понимал тебя. А теперь вижу, что каждый старается урвать от тебя хоть что-нибудь, а ты все такая же. Все цепляются за тебя, а ты по-прежнему тянешь этот воз. И ведь именно ты сказала ей правду. Я своими ушами слышал. Ты вслух произнесла это слово: «Рак». Ты освещаешь этот дом, у тебя хватает сил на всех.

Надо было возразить ему, рассмеяться, но я только пробормотала: «Нет…» — и замолчала. Тогда Эймос отложил газету, поднялся с дивана, обнял меня за плечи и поцеловал. Он действовал уверенно, не торопясь — я могла бы остановить его в любую секунду, но не остановила. Губы его были мягче, чем у Сола. Руки — теплее. В нем не было мрачной одержимости Сола, и я вдруг увидела, что дело обстоит гораздо проще, чем я воображала.

Я жила теперь как во сне. Все казалось мне нереальным. Мама часто впадала в оцепенение, и ее невозможно было вывести из этого состояния. От детей, остались лишь бледные тени. Мои клиенты, облаченные в странные одеяния — боа из перьев, цилиндры, военные регалии, — появлялись и исчезали. Сол теперь почти все время молчал, и часто, просыпаясь по ночам, я видела: он сидит на краю постели, неестественно застыв, и сморит на меня.

Эймос подстерегал меня в пустых комнатах, на душном чердаке, на лестничной площадке запертого черного хода. Нас могли застать в любую минуту, и мы пока соблюдали осторожность. Но, даже не трогаясь с места, он мог привлечь меня к себе. Лето близилось к концу, и кожа Эймоса отливала бронзовым загаром. Лицо было гладкое, сытое. Когда он поднимал меня, мне казалось, я сбрасываю все свои беды на пол, будто гигантские бетонные башмаки.

Наверное, я любила его за то, что он не был Солом, Или за то, что он был более молодым и счастливым Солом. Он не тащил на себе тяжесть былых прегрешений и долгов — вот почему я его любила…

— Когда с твоей мамочкой будет кончено, я увезу тебя отсюда, — сказал он. — Сейчас ты не можешь уехать, я понимаю.

На самом же деле он ничего не понимал. Я бы уехала, мне так хотелось вырваться отсюда, отбросить все сложности, начать все сначала. Но я старалась не разрушать его представления обо мне и поэтому только кивнула в ответ.

— Мы будем гулять по какому-нибудь незнакомому городу, — продолжал Эймос. — Люди будут спрашивать меня: «Где вы ее раздобыли? Как вам удалось ее найти?» — «Она спала, — скажу я. — Все эти годы она ждала. Мой брат берег ее для меня».

Мы посмотрели друг на друга. Мы не были жестокими, ни он, ни я. Не были злыми. Так почему же это доставляло нам такую радость? Собственная неверность вселила в меня бодрость, окрыляла. Проплывая мимо зеркала, я видела к нем красавицу: блестящие волосы, загадочно светящиеся глаза, цыганское платье — яркий блик во тьме.

Когда мы встречались с Эймосом на людях наши руки устремлялись друг к другу и тут же опускались, с невозмутимыми лицами мы расходились в разные стороны, точно воры.

Я сфотографировала мисс Фезер в черной бархатной накидке, в руках — серебряный пистолет, на самом деле — настольная зажигалка.

— Я пошлю это в подарок моей внучатой племяннице Ларю, которая никогда меня не навещает, — сказала она. — Будь добра, сделай несколько отпечатков.

— Хорошо.

— И для других моих внучатых племянниц. Они тоже никогда меня не навещают.

— Я сделаю все к завтрашнему дню.

Было уже поздно. Я устала. Мама дремала, и я старалась закончить работу. Но мне никак не удавалось отрегулировать фокусировку, изображение получалось расплывчатым.

— Пожалуй, надо идти спать, — сказала я мисс Фезер.

— Нет, подожди, пожалуйста.

— Я должна отдохнуть.

— Но я хотела спросить, что с Солом, — сказала мисс Фезер. — В последнее время он сам не свой.

— А мы все?

Она расстегнула застежку, сбросила накидку и подбежала ко мне. Возбужденная маленькая женщина, размахивающая серебряным пистолетом.